— Ты-то откуда все это знаешь?
   — Я давно не расту над собой, как хохмил в годы нашей молодости какой-то эстрадный трепач. Я перестал штудировать перед сном работы по специальности. Я читаю только художественную литературу. Причем отдаю предпочтение древней жизни. Чем древнее, тем мне больше нравится.
   — Утешает в горестях?
   — И утешает, и наставляет на ум… А понятых я тебе достану из-под земли. Сиди себе спокойно, дыши озоном. Все-таки нет ничего лучше сосен! Чувствуешь, какой аромат?
   Когда Крелин привел живущего по соседству старичка Караулкина и юную почтальоншу Таню, Люсин, превозмогая охватившую его дремотную слабость, отомкнул оба замка, демонстративно распахнул и, словно прощаясь, медленно притворил дверь.
   — Что и требовалось доказать, товарищи, — заметил он с наигранной беспечностью.
   Понятые, осведомленные Крелиным по дороге насчет тонкостей предстоящей процедуры, понимающе закивали.
   — Жалко Георгия Мартыновича, — Караулкин под конец прослезился. — Редкого душевного совершенства был человек! Да будет земля ему пухом. А вам спасибо: хоть похоронят теперь достойно. Рядом с хозяйкой, с Анной Васильевной. Я знаю могилку, могу показать, если надо.
   — А Аглая Степановна разве не знает? — усилием воли Люсин прогнал дремоту. — Кстати, где она сейчас?
   — Степановна? Уехала от нас, голубушка, совсем уехала.
   — Так скоропалительно? Ни с того ни с сего?
   — Значит, была причина, — насупился старичок Караулкин. — Тут Игорь Александрович на днях приезжал, беседу имел с ней серьезную. Только нас это не касается, товарищ начальник, ни с какой стороны. Последнее дело — соваться в семейные дела.
   — Но ведь Солитов завещал дом именно ей!
   — Эх, легко сказать… Скоро улита едет! Не стала Степановна ждать суда. Собрала свой чемодан деревянный, понавязала узлов и отбыла в родимые края. Тянет нас, стариков, к отчим могилкам. Только, боюсь, что не больно ей там обрадуются.
   — Адрес не оставила?
   — Писать обещалась. Как, значит, обоснуется, так и сообщит. Травку свою раздала по соседям. Каждому наказала, как и чего пить. Мне тоже оставила. Против давления и от радикулита.
   — А не сказала вам, на чем они порешили с Игорем Александровичем? — без особой надежды спросил Люсин.
   — Сказала, не сказала — какая разница? Уехала — вот что важно. А куда уехала? В белый свет! Лично у меня большого доверия к ее сродственникам нету. Хоть она и прикопила кое-чего на черный день, но человеку, кроме корки хлеба, внимание требуется, ласка. Сильно сомневаюсь я на сей счет. Ужиться с ней трудненько будет. Охо-хо! Недаром, знать, ведьмой кличут. Только какая она ведьма? Праведница!
   — И когда она уехала?
   — Третьего дня, аккурат через неделю после наезда Игоря. Он и ко мне заходил, за домом просил приглядывать, за участком. Сами они с Люсей, с Людмилой Георгиевной, значит, обратно за рубеж собираются, к месту службы. Пока, говорит, пусть все, как есть, остается, а там они решат, что делать, когда окончательно возвернутся. Я так понял, что в нынешнем виде садик его решительно не устраивает. И то правда: на кой ему эти дикие сорняки? Может, фруктовых деревьев побольше насадит? Кто его знает, чего он там себе думает… Люсю бы надо предупредить, что отца-то нашли.
   Решив, что не стоит заходить в покинутый дом, Владимир Константинович присел на ступеньку, набросал коротенький протокол и дал понятым подписаться.
   Ему захотелось как можно скорее уехать отсюда.
   — Может, дадите знать, когда Георгия Мартыновича хоронить будут? — семеня вслед, попросил Караулкин.
   — Обязательно, — пообещал Люсин, обернувшись на ходу. — А с Людмилой Георгиевной я сам свяжусь, вы не беспокойтесь.

Глава двадцать седьмая
ТЕМНАЯ НАБЕРЕЖНАЯ

   Вечер выдался на редкость безветренный, теплый. После мимолетного дождика, ласкового, как в мае, стало еще теплее и явственно запахло робким цветением.
   Волшебно преображенные улицы были прекрасны, как тропические реки. Призывно и нежно вспыхивали в таинственных мокрых глубинах разноцветные огни и, словно колеблемые зыбью, дрожали и множились золотистые змейки.
   Не зная, чем себя занять, Люсин вышел на улицу. Оставаться в четырех стенах было невмочь. Еще издали примечая каждую телефонную будку, он влился в подхвативший его поток и, безотчетно ускорив шаг, понесся по направлению к Садовому кольцу. Остановился лишь на Смоленской площади возле киоска с пепси-колой. Щекочущая пена приятно охладила гортань, но он оставил бутылочку недопитой. Мешало волнение, беспокойно теснившее грудь.
   Потерпев поражение в борьбе с самим собой, а может быть, одержав победу, решился наконец позвонить Наташе.
   — Простите, но это я, — торопливо выпалил он, точно боялся, что она сразу же повесит трубку. — Больше вам не придется пугаться меня, ожидая плохого. Оно случилось, Наташа, и, как мне ни горько, я хочу, чтобы вы узнали все от меня. — И умолк, слыша, как отдается дыхание в настороженной пустоте. Слова были продуманные и заряженные внутренней энергией, как и горячая двушка, которую он чуть не час продержал в кулаке, прежде чем сунуть в щель автомата.
   — Где вы сейчас? — отчетливо прозвучал ее голос, соединив разделенные бездной материки.
   — В двух шагах от вашего дома.
   — Тогда заходите. Сейчас я объясню вам, как меня скорее найти.
   — Может, лучше на улице? Если вы, конечно, не против!
   — Ладно, — с вялым безразличием согласилась она.
   — Тогда жду вас на том же месте! — задохнулся он от невыразимого облегчения. — Я буду там через две с половиной минуты.
   — Надо же, какая точность…
   Обменявшись молчаливым рукопожатием, они, не сговариваясь, направились в сторону Ленинских гор. Люсину казалось, что с ним уже было однажды такое: темная набережная, тени встречных прохожих, одиноко сгущающиеся у фонарных столбов, плавное, ненарушаемое течение без всяких переходов и поворотов. Люсин молчал, благодарно ощущая, как тает горечь неутоленного одиночества, размываемого всепоглощающей жаркой волной. Ему даже казалось, что слова могут лишь помешать столь неожиданно установившемуся совершенно удивительному общению душ, которое, если и бывает между людьми, то только во сне.
   — Расскажите, как это случилось, — мягко напомнила Наташа, напрочь развеяв иллюзию.
   — Да-да, — внутренне вздрогнув, очнулся он и, опуская натуралистические детали, коротко изложил основные события вчерашнего дня, уже затуманенного в сознании душным беспамятством ночи.
   Наташа выслушала, ни разу не перебив. Незаметно сжившись с гнетущим ожиданием неминуемой беды, она, в сущности, не узнала теперь ничего нового. Запоздавшая на два с лишним месяца весть оказалась даже в чем-то успокоительной для переболевшего сердца. В ней была та извечная определенность, перед которой в конце концов смиряется человеческий разум.
   — Ужасно, — уронила под конец Наталья Андриановна, коря себя за бесчувственность. — Как вы считаете, когда можно будет организовать похороны? — Ей стоило усилия переключиться на мысль о предстоящих хлопотах. — Нужно же как следует подготовиться?
   — Если позволите, мы решим организационные вопросы с вашим начальством. С Людмилой Георгиевной я уже говорил.—Собравшись с духом, он взял ее под руку — Но вам-то зачем? — искренне удивилась Наташа.
   — По ряду причин. Так уж получилось, что Георгий Мартынович стал мне не безразличен, — Люсин ответил ей виноватой улыбкой. — И Степановна тоже, — добавил он как бы вскользь, умалчивая об остальном. — Я обязательно дам ей знать о дне похорон.
   — Спасибо. — Наташа на мгновение прижала к себе бережно поддерживающую ее руку. — Как непрочно все в этом мире! Ушел человек, и в одночасье начинает распадаться с такими трудами сложенное им строение. Перемены подталкивают одна другую по принципу домино. Цепная реакция падающих на голову кирпичей. Наша кафедра уже совсем не та, что прежде. А ведь это только начало! У Георгия Мартыновича есть… была, словом, осталась древнекитайская «Книга перемен» [156]. Там говорится, что перемены являются основным законом жизни природы, общества и человека. Нравится нам это или не очень, но приходится принимать миропорядок таким, какой он есть. Ничего не поделаешь.
   — Ничего, — глухо повторил Люсин. — Нас не спрашивали, хотим ли мы появиться на этой земле.
   — Другой нет и, надо думать, не будет… Поговорим о чем-нибудь еще. — Наташа осторожно высвободилась и подошла к. парапету.
   От реки несло знобкой сыростью и немножечко тиной. По железнодорожному мосту грохотал бесконечный товарный состав. Над Лужниками клубился светозарный туман.
   — Боюсь, что от меня будет мало толку. — Люсин свесился над непроглядной водой. — Я ведь прекрасно знаю, что мое поведение самоубийственно, но ничего не могу с собой поделать.
   — Не понимаю, о чем вы.
   — Мне казалось, что вы все понимаете.
   — Нет, я сознательно разучилась понимать недосказанное. Так спокойнее. Чувствуешь себя более уверенной, защищенной.
   — Вы давно разошлись с мужем?.. Ничего, что я об этом спрашиваю?
   — Двенадцать лет.
   — А Теме уже четырнадцать?
   — Скоро будет. Ждет не дождется. Готовится вступить в комсомол. Хочет поскорее сделаться взрослым.
   — Взрослому легче. В детстве все переживается гораздо острее. Любая безделица. О мировых вопросах я уж и не говорю. Байрон, Лермонтов, Леопарди! [157] Мне казалось, что они писали специально ради меня, что лишь я, единственный, сумел постичь безмерную глубину людского страдания.
   — А кто такой Леопарди?
   — Как, вы не знаете Леопарди? Значит, вас никогда не мучила мировая скорбь. Очевидно, это удел мужчин.
   — Причем болезненно переживающих свое раннее созревание.
   — Это вы о великих?
   — Нет, о таких, как вы, перескочивших на палубу с подножки трамвая.
   — Запомнили, однако, — Люсин был благодарен ей даже за этот пустяк.
   — Лучше сформулируем так: не забыла, — непринужденно парировала она. — Надеюсь, в мореходке основательно повыбили из вас байронизм?
   — Совсем напротив — загнали вглубь.
   — По крайней мере, вы научились драить медяшку, чистить картошку и мыть на кухне полы.
   — В камбузе, — уточнил Люсин. — Не терзайте слух моряка, гражданочка.
   — Вот таким вы мне нравитесь гораздо больше.
   — Отныне я всегда буду только таким.
   — Скоро надоест.
   — Придется обучиться секрету вечной новизны. С кем вы предпочитаете иметь дело сегодня?
   — Оставайтесь лучше самим собой. — Наташа видела, что внешняя непринужденность дается ему с немалым трудом. Ей и самой было куда как муторно. Намереваясь вежливо распрощаться и повернуть к дому, она тем не менее почему-то медлила, через силу поддерживая готовую увянуть беседу.
   — Боюсь, что в качестве сыщика я покажусь вам уже совершенно неинтересным, — сказал Люсин. Его губы дрогнули в мимолетной, чуточку горькой улыбке. — Как жаль, что вы так скоро добрались до истинной сущности. На сем реквизит исчерпывается. Небогатый, приходится признать, реквизит…
   — Зачем вы так? — Наташа ощутила себя слегка уязвленной, но тут же устыдилась и, доверительно приблизив лицо, спросила с участием: — Вам, наверное, очень трудно?
   — Не то слово, — признался Владимир Константинович. — Нет ни малейшего намека на личность убийцы, хоть на какие-нибудь его приметы. Даже крохотной песчинки с места преступления, за которую можно было бы зацепиться! По всем статьям — абсолютный нуль. В таких условиях мне еще не приходилось начинать дело. Лавров ждать, увы, никак не приходится.
   Стремясь поделиться тревогами и сомнениями, которые слишком долго носил в себе, Люсин ударился в воспоминания. Но едва он начал рассказывать о зверском убийстве одной старой актрисы, как что-то заставило его остановиться на полуслове. Не только то давнее дело, связанное с кражей бриллиантов и оставшееся нераскрытым не по его вине, но и нынешние терзания растворились в жарком, внезапно накатившем забытье. Ему словно было даровано ощутить невозвратимое очарование текущего мига. Не прошлое с его перепутанными воспоминаниями, не туманные и, как правило, несбыточные надежды на будущее, но лишь это неуловимое, вечно ускользающее мгновение обладало самодовлеющей ценностью.
   Совершилось неподвластное времени преображение. Покинул свой пост и куда-то к чертовой матери запропастился стерегущий каждое слово внутренний страж. Если и не впервые в жизни, то впервые за много-много лет Люсин перестал видеть и слышать себя со стороны. Поле его зрения, только что обнимавшее чуть ли не весь противоположный берег — от утопающих во мгле колоколен Новодевичьего до ослепительных светильников стадиона, — сузилось почти до точки, а вернее всего, возвысясь над трехмерностью пространства, обрело какую-то иную, высшую геометрию.
   — Наташа! — хотел он позвать, но губы не повиновались.
   Аромат ее духов, тонкий и скрытный, властно перехватил дыхание. Темной влагой блеснули глаза и длинные уверенные губы ее в случайном озарении холодных ночных огней.
   Как лунатик, он потянулся к подсвеченному хрупкой фосфорической голубизной, неузнаваемому лицу.
   — Я думала, что ты никогда не решишься, — благодарно шепнула она.

Глава двадцать восьмая
ИЕЗУИТСКИЕ КОЗНИ
Авентира V

   Причудливый путь избирают знамения.
   На санкт-петербургском Монетном дворе отштамповали новую партию серебряных рублевиков. Дело, казалось бы, вполне обыденное. И в том, что император Павел Петрович, подражая великому деду, повелел расположить четыре вензельные литеры «П» в виде креста, тоже ничего, достойного удивления, не содержалось. Однако на размышления, притом самого серьезного толка, наводил реверс. «Не нам, не нам, а имени твоему», — недвусмысленно возвещала чеканка. Взяв тамплиерский девиз, молодой государь возлагал на себя роковое бремя. Его готические фантазии и ставшие повсеместной притчей во языцех романтические склонности грозили далеко завести издерганную произволом Россию, которой опостылели чужеземцы-временщики, въезжавшие в тронную залу на штыках гвардии [158].
   Лучшие люди страны связывали с именем Павла надежды на просвещенное правление, всяческие реформы. Вместо этого начинался мрачнейшего свойства рыцарский балаган, маскарад, от которого изрядно попахивало католической контрреформацией. Все теперь выстраивалось в единую линию: вояж по Европе, совершенный под именем графа Норд, встречи с мартинистами [159], иллюминатами и прочими искателями чудес, беспокоившая еще покойницу Екатерину возня вольных каменщиков [160]. И каменщики, проникшие во дворец в обличье учителей, и их соперники иезуиты зорко следили за созреванием наследника, чьи прекраснодушные порывы к грядущему переустройству мира теперь, после якобинского террора, могли вызвать лишь грустную улыбку. И хотя впоследствии Павел с присущим ему шараханьем из крайности в крайность резко отшатнулся от секретных лож, вырастивших бунтовщиков и цареубийц, тяга к эзотеризму, к запредельной мечте, очевидно, осталась. Иначе никак нельзя было объяснить таинственное эхо, долетевшее из тьмы веков, — мелькнувшую в дворцовых зеркалах сумеречную тень тамплиерских забытых исканий.
   Стоит ли сожалеть о невольных промахах юности?
   Особливо о тех, что имели место в то достопамятное путешествие, когда карету с графской короной на дверце трясло по разбитым дорогам всевозможных курфюршеств и герцогств. «Графиня Норд», будущая государыня Мария Федоровна, целиком и полностью разделяла искания и надежды супруга. Да и могло ли быть иначе? Урожденная София-Доротея-Августа-Луиза, воспитанная отцом, герцогом Вюртембергским, в лучшем духе немецких семейств, она всем своим видом являла образец послушания. В ее девичьем альбоме красовалось аккуратно переписанное стихотворение: «Нехорошо по многим причинам, чтобы женщина приобретала слишком обширные познания. Воспитывать в добрых нравах детей, вести хозяйство, наблюдать за прислугой, блюсти в расходах бережливость — вот в чем должно состоять ее учение и философия». Не ей, нареченной Софией (мудростью), было суждено предостеречь Павла от ошибок. А их было допущено предостаточно, в том числе и сугубо дипломатических. В Стокгольме он позировал придворному живописцу, будучи облаченным в передник мастера шотландского обряда «строгого послушания», в Сикстинской капелле Ватикана доверчиво раскрыл сердце римскому папе. А сколько вертелось вокруг него всякого рода шарлатанов, которые на поверку оказывались либо шпионами, либо отъявленными мошенниками? Духовидцы, делатели золота, адепты животного магнетизма — все они прямо из кожи вон лезли, добиваясь внимания путешествующей четы. Все жило, все дышало тогда ощущением невероятного, предчувствием удивительных перемен. А чем закончилось? Окровавленной корзиной, куда полетели головы Людовика и Марии-Антуанетты, милых, сердечных людей, окруживших гостей из далекой гиперборейской империи утонченным европейским комфортом.
   Безумным заблуждением было начинать царствование под тамплиерским девизом. Павел не мог не знать о страшных словах гроссмейстера Жака де Моле, проклявшего род французских королей до тринадцатого колена [161]. Именно так оценила выпуск новой монеты роялистская эмиграция. Зато русское общество даже не всколыхнулось. Эка невидаль: серебро! Генерал-прокурор Куракин, прозванный завистниками «алмазным князем», счет вел только на золото, притом десятками тысяч, а Кутайсов, возведенный в графское достоинство турчонок, чистивший царевы сапоги, вообще не был силен в грамоте. Кому было судить? Безбородко, сорвавшему миллионный куш и княжеское звание с титулом «светлость»? Полицмейстеру Буксгеведену?
   Те, кто единственно имели высокое право на суд, безмолвствовали в неведении. Закрепощенных мужиков, которым Павел в бытность цесаревичем намеревался якобы даровать свободу, мало трогали благородные порывы и рыцарские мечты царя. Для крестьянина рубль — целое состояние. Многие из них даже в глаза его не видели. Однако чутким к малейшим указаниям на изменение политического курса дипломатам и всякого рода секретным агентам новенькие серебряные кружочки послужили важным знаком. Слухи насчет иезуитов, якобы набиравших все большее влияние, сразу обрели недвусмысленное подтверждение. Сами иезуиты, обычно крайне осторожные и скрытные, даже не сочли нужным их опровергнуть.
   Граф Литта, папский нунций при русском дворе, за каждый новехонький рублевик заплатил золотом. Нумизматические новинки были поспешно отправлены с фельдъегерем в Ватикан.
   Под натиском победных наполеоновских армий шатались не только троны. Первыми дуновение грядущего века ощутили иезуиты, которых ветер революции погнал, как перекати-поле, из страны в страну [162]. Падали полосатые пограничные шлагбаумы, заколачивались окна монастырей и коллегиумов, отмеченных эмблемой пылающего сердца. Европа брезгливо стряхивала с себя липкую паутину наушничества, доносов и злостных интриг, чьи поразительные хитросплетения часто лежали за гранью здравого смысла. Но возведенное еще Игнатием Лойолой величественное строение не могло быть разрушено в результате нескольких подземных толчков, пусть даже большой еилы. Слишком глубок и прочен оказался фундамент невидимого храма. Именно сейчас, когда в политике первого консула, обнаружившего явное стремление к авторитарной власти, проявились благоприятные тенденции, судьба давала «Обществу Иисуса» новый шанс поправить дела. В нынешних условиях русский монарх мог пойти значительно дальше Екатерины, приютившей вместе с обломками роялистской знати тайных миссионеров. Любой ценой следовало окружить Павла своими людьми и, искусно играя на тайных струнах его мятущейся души, осторожно повернуть русскую политику в нужную сторону.