Страница:
Я лежал на спине, как лабораторная лягушка в кабинете биологии, мои тестикулы были перевязаны, будто рыбный рулет в школьной столовой.
– Доктор сказал, что операция прошла прекрасно, цыпленочек, – успокоила меня мама. – К концу недели тебя выпишут. Ты держался молодцом. Я горжусь тобой.
– Да, пацан, ты крут, круче только яйца, – воскликнул Рауль.
От собственной остроты он пришел в такой восторг, что закашлялся от смеха и посинел, нам даже показалось, что он перестал дышать и вообще не понимает, где находится. Мама постучала ему по спине, но без особого успеха, пришлось срочно вызвать сестер, которые трясли его изо всех сил, пока не привели в чувство. Рауль побелел обратно, только нос остался синим.
– Наш дальнобойщик дал сбой! – пошутила Жозефина.
Вечером в палату зашел папа с огромным свертком: я заслужил приз за скоростной спуск яичек.
– Ну, как тут мой мужичок? – спросил он.
Он изо всех сил сжал меня своими бицепсами, и я так обрадовался, что сразу же разорвал упаковку и обнаружил огромный грузовик с пультом управления, у него была лесенка, которая раздвигалась сама собой и делала «бжик», а позади сидели пожарники.
Это был лучший подарок на свете, и папа мне тоже достался лучший на свете.
– Шикарный драндулет! – одобрил Рауль.
Потом пришел доктор Раманоцоваминоа и поинтересовался:
– Как дела, цыпленочек?
Он привел с собой троих интернов по интимной части и детально им все объяснил.
– Тут мы имеем банальное тестикулярное смещение, – начал он.
Интерны важно закивали. Видим. Знаем. Читали. Банальное, говорите, смещение? Согласны. Справимся с таким не хуже вашего.
Я стоял на полусогнутых ногах, как всадник с голым задом, а доктор Раманоцоваминоа прощупывал мне нижнюю часть живота.
– Расслабься, цыпленочек, – попросил он. – Расслабься… Все в порядке, опустились. Ходишь нормально? Можешь ходить? Газы отходят? Это хорошо. Должны быть газы… Стул уже был, цыпленочек?
– Да нет, все больше табуретки.
– Вот ведь остряк, – воскликнул доктор. – Так держать, парень!
Интерны понимающе захихикали: мол, да, прикольный пацан этот Фалькоцци со своими шуточками и прочими штучками! Вот повеселил-то!
– Ну ладно, молодые люди, – подытожил доктор, – все это, конечно, весело, но нас там пациенты ждут.
Напоследок он еще раз с гордостью взглянул на плоды своих трудов, чтобы потом, на пенсии, стоя у музыкального киоска в окружении парковых голубей, вспоминать мои яички.
– Они у тебя стали как новенькие, цыпленочек, ты теперь все можешь, будешь любить женщин, заведешь детей. Все волнения позади…
– И на Монблан смогу подняться? – спросил я.
– И даже выше, например, на Килиманджаро – туда ты тоже сможешь забраться, если захочешь.
– А в цирке работать смогу?
– Да сколько угодно. Почему именно в цирке? Смешной ты парень! И на катамаране кататься, и по канату ходить, все что захочешь!
Мне было приятно это слушать, а то я боялся, что из-за своих яичек не смогу крутить любовь с цирковой барышней и взбираться на отвесные склоны.
Рауль весь взмок от натуги и кричал, что спринтерская дистанция – для педиков, а вот в марафонской гонке он бы мне показал!
Я повязал для приличия полотенце на манер набедренной повязки, а Рауль напялил обе наши мочалки-перчатки, чтобы руки не соскальзывали, и мы отправились в коридор. Медсестры разносили лекарства в другом конце коридора, и мы беспрепятственно расположились на старте.
– Начинаем на счет «три», – скомандовал Рауль. – Отсюда и до той урны. Только, чур, не жухать, не позорь семью, парень! Я тридцать пять лет колесил по дорогам и не позволю желторотому юнцу себя обойти!
Когда мы тронулись, кресло Рауля сперва забуксовало, и на линолеуме остались каучуковые отметины. Поначалу моя машина вырвалась вперед, но потом Рауль запыхтел, как морской лев, и заработал всеми своими мышцами. Его усеянные татуировками руки, будто два мощных поршня, понесли его вперед, и гонка вступила в решающую фазу.
Рауль и пожарная машина стремительно неслись к финишу. И тут какой-то пожилой дядечка, на животе у которого висел мешочек, чтобы справлять нужду, вышел в коридор поразмять ноги и в последнюю секунду оказался прямо на пути у гонщиков.
«Чертов бордель!» – заорал Рауль, но старикан, вероятно, был глуховат, и столкновения избежать не удалось: он очутился в объятиях Рауля, и финишную черту оба пересекли уже в парном разряде, с пожарной лестницей наперевес. Потом они на полном ходу врезались в автомат с газированными напитками, а дальше поднялся такой гвалт, что ничего было не разобрать.
Нам, конечно, здорово влетело, потому что старичок прямо с финиша угодил в интенсивную терапию, где доставил массу хлопот медперсоналу, а Рауль в процессе гонки лишился коронок, и гипс у него съехал, но он не скрывал своего торжества:
– Я фыиграл! – кричал он. – Я ваш вшех шделал, шознайща, парень, я пришел перфым!
А ближе к вечеру меня навестила мама. Вместе с ней пришли Жожо, Азиз и Ноэль и принесли мне свежий выпуск «Пифа» и пластмассовый тесак из слоновой кости.
Мама их, наверное, просветила насчет моего внешнего вида, поскольку они почти не хихикали и старались говорить на посторонние темы. Мы даже обсудили умножение на девять, но Жожо все-таки не сдержался и спросил, с какой это стати у меня после операции на головном мозге перевязаны яйца.
Я знал, что Жожо непременно выдаст что-нибудь подобное, но как ответить, не нашелся.
– Фот што я тебе шкажу, парень, – вступился за меня Рауль. – Шелофек – шущештво шагадошное, и фще у него фнутри вшаимошвяжано… Кто жнает, где он, этот щертоф голофной можг, может, в этих шамых яйцах…
Мириам знает названия всего, что встречается в природе, будь то лунь полевой или тритон перепончатый, жаба-повитуха или венерин башмачок… Еще она здорово разбирается в звериных какашках – это, конечно, не слишком женское хобби, но весьма поучительное. Когда мы гуляем с ней по лесу, она делится со мной наблюдениями типа: «Вот видишь, там куницына лепешка с вишневыми косточками», а потом показывает мне в грязи следы косули, маленькие такие сердечки…
Пьеро и Бернадетта, родители Мириам, работают фермерами. У них на ферме живут тридцать семь коров в платьях орехового цвета и с подведенными глазами, будто они собрались на танцы. Нет, правда, они чем-то напоминают балерин, эти телки, особенно когда пасутся высоко-высоко и, нависая над отвесными склонами, любуются горным пейзажем.
(Когда я в первый раз заявился к ним в хлев, в красных резиновых сапожках и сине-бело-красной шапочке, у коров со страху начались желудочные колики – они приняли меня за нового ветеринара, а ведь я еще даже начальную школу не закончил…)
Работа у Пьеро и Бернадетты довольно-таки странная, трудиться им приходится без выходных: молочные продукты из коров выходят безостановочно, даже на Новый год, поэтому трусцой им бегать некогда, в смысле Пьеро и Бернадетте. Из парного молока получается какао, а остатки идут на производство сыра «бофор», который особенно хорош под красное вино, мой папа вам это охотно подтвердит.
Дойка коров – сложный технологический процесс: надо подождать, пока они вернутся с лугов и друг за дружкой протиснутся в хлев, а потом следует по сигналу привязать их за шеи к кормушке и зафиксировать хвосты специально предусмотренной веревкой, чтобы невзначай не схлопотать по носу, а дальше уже можно передвигаться с тележкой от одной коровы к другой.
Правда, иногда на входе случается потасовка. Какая-нибудь телка вздумает, например, передвигаться задом наперед (желая, между прочим, завладеть мужским, то есть бычьим, вниманием), а подруги ее страшно при этом бесятся, возмущаются, брыкаются. И справиться с ними в такую минуту непросто. Пьеро зычным голосом призывает коров к порядку, а они в знак протеста устремляются в обратном направлении, попутно пачкая стены коровьей неожиданностью. И все приходится начинать по новой…
Мы с Мириам любим навещать ее дядюшку Робера в Аннюи [16]. Оттуда видны весь массив Монблана и пирамида Шарвен [17]. Красные пики [18] напоминают мужичка, гордо выпятившего мускулы. Мы любуемся пейзажем, и я рассказываю Мириам про Вертикальные склоны [19], и про Акулью вышку [20], и про Ледяное море [21], которое похоже на измятую бумажную скатерть, и в гармонии с природой мы чувствуем себя совершенно счастливыми.
После обеда дядюшка Робер засыпает, уткнувшись носом в клеенку. Он подкладывает руку под голову, сдвигает берет на затылок и храпит так сильно, что волоски у него в ноздрях начинают шевелиться, будто карликовый лес, сотрясаемый мощным ураганом, а тетушка Жанна тем временем стряпает на полдник пирог с черникой и взбитыми сливками.
У дядюшки Робера живет шаролезский бык по имени Помпон, похожий на савойского гиппопотама. Глаза у него красные, а мускулы на шее раздуты, как у советского штангиста. Завидев на тропинке телок, бык принимается реветь и пускать слюни, держа наготове свою розовую торпеду. Он трется ноздрями о провода у забора, и остается только надеяться, что короткого замыкания в этот момент не случится…
Иногда Мириам делится со мной своими маленькими тайнами. Однажды ей сильно влетело от родителей. В отместку она решила покончить с собой и залпом опустошила тюбик детского шампуня, но самоубийство прошло незамеченным – такая досада… А в три года ее отдали в детский сад, и там она увидела руки воспитательницы, руки, не копавшие землю. Она и не думала, что у взрослого человека могут быть такие изящные, нежные, тонкие руки…
Однажды в воскресенье, прошлым летом, в страшную грозу, мы сидели под навесом альпийской хижины и любовались вспышками молний. Вот загорелась гигантская буква «3» – Зорро, а вон большая «Ц» – ФалькоЦЦи. Жирные дождевые капли, сползая по скату крыши, брызгали нам в глаза. Потом молния пронзила гору, и на смену крупным каплям пришли мелкие капельки.
Мириам стиснула в ладони мои пальцы, и я почувствовал, что сердце у меня в груди бешено заколотилось – то ли из-за грозы, то ли из-за того, что Мириам крепко сжимала мою руку, не могу вам точно сказать…
Мы смотрели представление, и я чуть не рехнулся от счастья, когда на арену под звон цимбал вылетела моя любимая.
– Ни тебе попы, ни сисек – что за телка? – прокомментировал Жожо, и я готов был разорвать его на части.
– Гимнастка должна быть легкой и воздушной, – объяснил я ему. – Это у твоей мамы жопа как у слона. Ее, ясное дело, в цирк не позовут.
Я старался быть как можно грубее, чтобы поставить его на место, но Жожо ничуть не обиделся.
– Жопа как у слона, – загоготал он, тряся головой, – это ты здорово выразился, вот черт!
После представления я долго куковал у забора, пока ожидание не стало нестерпимым: у меня не было сил удерживать в себе столько эмоций сразу. Я протиснулся между прутьями с твердым намерением отыскать свою возлюбленную и сказать ей: «Я здесь. Поцелуй же меня в губы! Где твой отец? Я буду просить у него твоей руки. Кстати, сколько бы ты хотела детей? (…) А я – не меньше четырех, и крестным мы позовем доктора Раманоцоваминоа…»
Пробираясь между кибитками, я узнал укротителя тигров, воздушного гимнаста в огромных трусах и дядечку с микрофоном, который, сидя у окна, макал в голубоватую жидкость ватный тампончик, чтобы смыть грим.
Неподалеку от зверинца кто-то ссорился.
– Будешь так нажираться, тебе и нос-то накладной не понадобится, Жоржик ты мой бедненький!
– Это она мне будет говорить! Я ж не слепой, я сразу приметил, что у тебя там с Рыжим, шлюха ты моя!
Я встал на цыпочки (на мне были кеды «Стэн Смит», предусмотрительно надраенные мочалкой для мытья посуды) и за шторкой в оранжевый горошек увидел цирковую барышню. Рядом с ней, у холодильника, сидел несчастный Жоржик. Пот лил с него градом, смывая с лица разноцветный грим в направлении шеи. В дрожащей руке он держал бутылку виски, расплескивая ее содержимое во все стороны.
Я заправил рубашку в штаны, чтобы моя возлюбленная заметила пряжку ремня в форме звезды, пригладил в последний раз пробор, в результате чего все пальцы стали липкими от маминого лака, и, чтобы набраться смелости, вспомнил про дедушку Бролино и про Ситтинг Булла [22], про Пластика Бертрана [23] и про Жана-Клода Кили.
Потом я поднялся на ступеньку и постучал в дверь, но там, внутри, изо всех сил ревел бедный Жоржик. Пришлось постучать сильнее.
– Там стучат, – услышал наконец Жоржик.
– Да, это я, – откликнулся я.
Он грубым движением распахнул дверь – так, что кибитка зашаталась. Первое, что я увидел, были его волосатые ноги в кальсонах.
– Это еще кто? – спросил он.
– Это я, – механически повторил я.
Больше я ни слова не мог вымолвить, потому что увидел ее. Как же она была хороша, моя милая, совсем такая же, как тогда, с золотыми блестками вокруг глаз. Она меня тоже увидела, но пока еще не узнала, потому что за прошедшие 214 дней я здорово изменился: теперь я был лучшим бегуном начальной школы и стал настоящим мужчиной!
– К нам пожаловал элегантный маленький поклонник, – сказала она. (Заметила, значит, мою пряжку!)
– Вот черт! Еще один сопляк. Сколько можно! – возмутился бедный Жоржик.
– И зачем же ты пришел, мальчик? – ласково спросила она.
– Я готов для любви, – ответил я.
Это было дерзко, но мы и так уже потратили уйму времени впустую, жизнь буквально утекает между пальцев, и я почувствовал, что пора наконец взять быка за рога. Она расхохоталась, и смех ее звучал звонко и мелодично, будто колокольчики на альпийских лугах.
– Он че, больной, этот недоносок? – поинтересовался бедный Жоржик.
– А ты вообще заткнись, мешок дерьма, – парировал я; как говорится, любезность за любезность.
От неожиданности Жоржик опрокинул спиртное себе на штаны.
– Вот чертов бордель! – завопил он. – Чертов вонючий бордель!
Он старался подобрать еще какие-то слова, чтобы поточнее выразить свое негодование, но цирковая барышня с проворностью стрекозы выпроводила меня за дверь, а в кибитке бедный Жоржик с нарастающей громкостью орал: «Вонючий, чертов, на хрен, бордель!»
– Ты один меня жалеешь, – сказала барышня. «Это уж точно», – подумал я.
Мы немножко прошлись, миновали писающего верблюда, и я спросил:
– У тебя любовь с Рыжим? – А сердце в груди так и подскакивало, норовя вырваться наружу.
Она улыбнулась.
– Ты подслушивал за дверью, шалунишка!
Потом она долго думала над ответом, и я даже решил, что она вообще забыла о моем присутствии.
– Нет… – ответила она наконец, – это не то, что ты думаешь: Рыжий он вроде утешительного приза. Ну, знаешь, как бесплатный мерный стаканчик в пачке стирального порошка.
Я не вполне ее понимал.
– А что же тогда Жоржик?
Ее взгляд блуждал где-то вдали, поверх кибиток и клеток с животными.
– О, Жорж – это совсем другое. Он не всегда был таким, как теперь.
Потом мы посетили зверинец. Она называла мне имена животных, рассказывала истории их жизней, а я, в свою очередь, поведал ей о том, как Ганнибал пешком отправился со своими слонами к нам, в Савойю, еще задолго до появления цирковой труппы «Чингисхан», потому что хотел объявить войну румынам, которые живут по ту сторону гор, откуда, кстати, явился мой дедушка, причем бегом, побыстрее Ганнибала и всех его слонов: Бенито Муссолини со своими черными рубашками – это серьезно. Барышня заливисто смеялась. Мы шли рука об руку, и мне хотелось, чтобы это продолжалось долго, целую жизнь или даже вечность.
Увы, все хорошее когда-нибудь кончается, и вскоре она, запинаясь, сообщила мне, что зрителям не разрешено заходить к артистам, таковы правила, что для меня она сделала исключение, потому как ей очень хотелось бы иметь ребеночка и, когда мы гуляли, она представляла, будто я ее ребеночек. И поблагодарила меня за эту сладкую иллюзию, ведь завтра она будет уже далеко, и ничего тут не поделаешь, такая у нее работа – дарить радость детям, которые смотрят представление и хлопают в ладоши, как и я…
В эту минуту мне почудилось, будто острый клинок пронзил мое сердце. Значит, она ничего не поняла! Ничегошеньки! Я не знал, как ей объяснить, что я уже чей-то ребеночек. Я – папин и мамин, а еще – сестренки Наны и братца Жерара, а еще бабушкин и даже собаки по имени Пес. Семья у меня уже есть. Я искал любви, а не новых родственников… Бедный Жоржик курил у ограды.
– Ну все, миленький, – вздохнула она. – Пора нам прощаться.
– А у меня шрам остался с того раза, вот здесь, – пробормотал я и показал белую звездочку у себя на лбу, напоминание о былой любви.
Она рассеянно улыбнулась, явно не понимая, о чем речь. Сердце у меня набухло, совсем как в тот раз, когда я ждал маминого суфле, а оно вышло совершенно невкусным.
– Как тебя зовут? – спросил я напоследок.
– Жульетта, а тебя?
Вместо ответа я бросаюсь бежать. От горького разочарования у меня глаза вылезают из орбит. Хватит с меня цирков, бедных Жоржиков, Рыжих и прочих Жульетт! Я миную бассейн, ранчо у черного леса, пролетаю под яблонями, разметая ногами красные и желтые листья. Меня не удержать. Я король марафона. Может быть, домчусь сейчас до самой Италии (если, конечно, бегу в нужном направлении), повторю забег дедушки Бролино с точностью до наоборот…
Осточертела мне жизнь, и, если кто ко мне пристанет, я, не сбавляя скорости, дам ему по роже!
И правда, если бы во время нефтяного кризиса 1973 года наш завод закрыли (а я это время прекрасно помню: тогда все вдруг увлеклись спортивной ходьбой), мы вновь погрузились бы в мрачное средневековье с бычьими повозками, колокольчиками на прокаженных и ночными горшками, содержимое которых выплескивали прямо на прохожих, даже воду сливать было не нужно.
Из доклада выходило, что наш город – мировой лидер по части нержавеющей стали, а обязаны мы своим первенством некоему господину Жироду, пожаловавшему к нам из города Фрибурга.
Мсье Жирод оценил бурную энергию наших горных потоков и сразу же стал великим южинским благодетелем, можно сказать, нашим персональным швейцарским Иисусом Христом. Он озаботился устройством жизни пролетариата, не способного решать свои проблемы самостоятельно, инженеров расселил по зеленым склонам холма, а народные массы – внизу, среди заводских выхлопов.
Он понастроил учебных заведений, чтобы детишки с младых ногтей были сведущи по части нержавеющей стали – на случай, если их папаши придут в негодность, открыл бани, чтобы южинцы были чистоплотными, а то у работяг с этим случаются проблемы, осчастливил наш город собственным театром и даже странным заведением под названием «Капля молока», это что-то вроде молочной фермы, только доят там женщин (я, конечно, извиняюсь, но, по-моему, это отвратительно). А сердцем нашего города был и остается наш прекрасный завод, совершенно безвредный для людей и посевов.
Рабочим мсье Жирода в этой жизни беспокоиться не о чем: они появляются на свет, кушают и какают, вкалывают и размножаются, танцуют и гоняют мяч, подхватывают туберкулез и цирроз (вместе или по отдельности), лечатся, а в случае неудачи – подыхают под чутким руководством мсье Жирода.
(Удобно, черт возьми, все предусмотрено…)
Только вот савойские крестьяне почему-то не прониклись мечтой о техническом прогрессе и продолжают тихо возиться в своих огородах, не спеша вливаться в рабочие массы. Поэтому заводу пришлось в срочном порядке по баснословным ценам закупать себе иммигрантов – арабов, русских, итальянцев, поляков, турок и португальцев, и вся эта публика вечно скандалит и дерется, совершенно не умеют люди себя вести!
Благодаря братьям нашим пришлым в городе сегодня наблюдается полнейший винегрет, разве что инженеры по-прежнему обитают в просторных особняках, а народец попроще селится где придется. Все арабы и турки почему-то собрались в восемьдесят четвертом доме (по-нашему – восьмерка-четверка). Так вот, в этой самой восьмерке-четверке не оказалось ни единого инженера.
Я живу на проспекте Освобождения, и в нашем доме много кого понамешано. Самый черный у нас Ноэль, а самый башковитый в смысле математики – Азиз.
Азиз, по утверждению нашей учительницы, живое доказательство того, что не все итальянцы каменщики, не все поляки пьяницы и не все арабы ездят на подножках мусоровозов и клянчат семейные пособия. Так говорит наша учительница, и слова ее вселяют надежду.
Отец Азиза приехал в наши края из Магриба, один-одинешенек, трудился на заводе, жил за теннисными кортами, в одной из крошечных хижин, тесно примыкающих друг к другу, по виду напоминающих крольчатники с изгородями наподобие бумажных. Как-то зимним утром один из тамошних жителей не сумел проснуться: окоченел насмерть, как цыпленок в холодильнике…
После этого печального происшествия городские власти прислали своего человека в полосатом галстуке и при портфеле, который со знающим видом запричитал, что так не годится, обстановка в этом районе нездоровая и всех бедолаг нужно срочно переселять. Бедолаг отправили в восьмерку-четверку, а некоторых к нам, на проспект Освобождения…
У Азиза есть старший брат Мустафа, который в свои восемнадцать лет так и не поумнел на голову. Он вообще не похож на других Будуду: есть в нем что-то китайское. Однажды я встретил его в бакалейной лавке мамзель Пуэнсен, и он вместо приветствия так вмазал мне по уху, что я свалился прямо в кучу туалетной бумаги.
Еще у них есть Науль, самая красивая девушка в доме после моей сестренки Наны, Имад и младшенький Абдулла, который недавно обнаружил у себя письку и с тех пор все никак не может нарадоваться.
В общем, молодняка у нас полно, и я полагаю, что для страны это очень здорово. Правда, некоторые со мной не согласны.
Скажем, мсье Китонунца, папа Ноэля, и одевается, и благоухает как никто иной: галстук у него розовый, бабочкой, рубашка белая, выглаженная – ни единой складочки!
В воскресенье, в День Всех Святых, погода стояла теплая, будто в августе (только на Мирантене уже повисла снежная шапка). Мсье Китонунца вынес во двор раскладной стульчик, уселся и принялся читать стихи, написанные другими элегантными черными мужчинами.
Я гонял вокруг дома на велосипеде, пытаясь побить рекорд, но, завидев его, притормозил и полюбопытствовал:
– А что это вы читаете, мсье Китонунца?
Он взглянул на меня поверх очков, улыбнулся и произнес, теребя тонкие усики:
– Стихи негров, дружок.
– «Негры» говорить неприлично, – заметил я, – потому что все расы равны.
Он рассмеялся от всей души, прямо-таки зашелся от смеха, наверное, у него на родине все так смеются.
– Равенство рас, дружок, – это отдельный разговор, – сказал он мне. – Дай-ка я тебе лучше почитаю негритянские стихи.
– Идет, – ответил я.
И он прочел мне стихотворение:
– Как, совсем ничего? Ты уверен? – забеспокоился он.
– На уровне интуиции я бы сказал, что речь идет о женщине, которая прогуливается без ничего, – ответил я. – Вроде мадам Фобриу, которая выставляет на всеобщее обозрение свои вторичные половые признаки и некоторые первичные. Но в Африке все должно быть по-другому, там же чертовски жарко…
Тогда мсье Китонунца предложил, что еще раз прочитает мне первые строки, а я буду внимательно вслушиваться в каждое слово. Наша литературная дискуссия оживлялась, и я даже стал понимать, почему мсье Китонунца был у себя на родине великим педагогом и почему здесь, в Южине, ему сразу предложили сесть за руль мусоровоза. (Обычно на эту ответственную должность переходят с повышением те, кто раньше ездил на подножке мусоровоза…)
– Доктор сказал, что операция прошла прекрасно, цыпленочек, – успокоила меня мама. – К концу недели тебя выпишут. Ты держался молодцом. Я горжусь тобой.
– Да, пацан, ты крут, круче только яйца, – воскликнул Рауль.
От собственной остроты он пришел в такой восторг, что закашлялся от смеха и посинел, нам даже показалось, что он перестал дышать и вообще не понимает, где находится. Мама постучала ему по спине, но без особого успеха, пришлось срочно вызвать сестер, которые трясли его изо всех сил, пока не привели в чувство. Рауль побелел обратно, только нос остался синим.
– Наш дальнобойщик дал сбой! – пошутила Жозефина.
Вечером в палату зашел папа с огромным свертком: я заслужил приз за скоростной спуск яичек.
– Ну, как тут мой мужичок? – спросил он.
Он изо всех сил сжал меня своими бицепсами, и я так обрадовался, что сразу же разорвал упаковку и обнаружил огромный грузовик с пультом управления, у него была лесенка, которая раздвигалась сама собой и делала «бжик», а позади сидели пожарники.
Это был лучший подарок на свете, и папа мне тоже достался лучший на свете.
– Шикарный драндулет! – одобрил Рауль.
Потом пришел доктор Раманоцоваминоа и поинтересовался:
– Как дела, цыпленочек?
Он привел с собой троих интернов по интимной части и детально им все объяснил.
– Тут мы имеем банальное тестикулярное смещение, – начал он.
Интерны важно закивали. Видим. Знаем. Читали. Банальное, говорите, смещение? Согласны. Справимся с таким не хуже вашего.
Я стоял на полусогнутых ногах, как всадник с голым задом, а доктор Раманоцоваминоа прощупывал мне нижнюю часть живота.
– Расслабься, цыпленочек, – попросил он. – Расслабься… Все в порядке, опустились. Ходишь нормально? Можешь ходить? Газы отходят? Это хорошо. Должны быть газы… Стул уже был, цыпленочек?
– Да нет, все больше табуретки.
– Вот ведь остряк, – воскликнул доктор. – Так держать, парень!
Интерны понимающе захихикали: мол, да, прикольный пацан этот Фалькоцци со своими шуточками и прочими штучками! Вот повеселил-то!
– Ну ладно, молодые люди, – подытожил доктор, – все это, конечно, весело, но нас там пациенты ждут.
Напоследок он еще раз с гордостью взглянул на плоды своих трудов, чтобы потом, на пенсии, стоя у музыкального киоска в окружении парковых голубей, вспоминать мои яички.
– Они у тебя стали как новенькие, цыпленочек, ты теперь все можешь, будешь любить женщин, заведешь детей. Все волнения позади…
– И на Монблан смогу подняться? – спросил я.
– И даже выше, например, на Килиманджаро – туда ты тоже сможешь забраться, если захочешь.
– А в цирке работать смогу?
– Да сколько угодно. Почему именно в цирке? Смешной ты парень! И на катамаране кататься, и по канату ходить, все что захочешь!
Мне было приятно это слушать, а то я боялся, что из-за своих яичек не смогу крутить любовь с цирковой барышней и взбираться на отвесные склоны.
* * *
На следующее утро мы с Раулем устроили гонки от окна до двери, и моя пожарная машина всякий раз опережала его кресло на колесиках.Рауль весь взмок от натуги и кричал, что спринтерская дистанция – для педиков, а вот в марафонской гонке он бы мне показал!
Я повязал для приличия полотенце на манер набедренной повязки, а Рауль напялил обе наши мочалки-перчатки, чтобы руки не соскальзывали, и мы отправились в коридор. Медсестры разносили лекарства в другом конце коридора, и мы беспрепятственно расположились на старте.
– Начинаем на счет «три», – скомандовал Рауль. – Отсюда и до той урны. Только, чур, не жухать, не позорь семью, парень! Я тридцать пять лет колесил по дорогам и не позволю желторотому юнцу себя обойти!
Когда мы тронулись, кресло Рауля сперва забуксовало, и на линолеуме остались каучуковые отметины. Поначалу моя машина вырвалась вперед, но потом Рауль запыхтел, как морской лев, и заработал всеми своими мышцами. Его усеянные татуировками руки, будто два мощных поршня, понесли его вперед, и гонка вступила в решающую фазу.
Рауль и пожарная машина стремительно неслись к финишу. И тут какой-то пожилой дядечка, на животе у которого висел мешочек, чтобы справлять нужду, вышел в коридор поразмять ноги и в последнюю секунду оказался прямо на пути у гонщиков.
«Чертов бордель!» – заорал Рауль, но старикан, вероятно, был глуховат, и столкновения избежать не удалось: он очутился в объятиях Рауля, и финишную черту оба пересекли уже в парном разряде, с пожарной лестницей наперевес. Потом они на полном ходу врезались в автомат с газированными напитками, а дальше поднялся такой гвалт, что ничего было не разобрать.
Нам, конечно, здорово влетело, потому что старичок прямо с финиша угодил в интенсивную терапию, где доставил массу хлопот медперсоналу, а Рауль в процессе гонки лишился коронок, и гипс у него съехал, но он не скрывал своего торжества:
– Я фыиграл! – кричал он. – Я ваш вшех шделал, шознайща, парень, я пришел перфым!
А ближе к вечеру меня навестила мама. Вместе с ней пришли Жожо, Азиз и Ноэль и принесли мне свежий выпуск «Пифа» и пластмассовый тесак из слоновой кости.
Мама их, наверное, просветила насчет моего внешнего вида, поскольку они почти не хихикали и старались говорить на посторонние темы. Мы даже обсудили умножение на девять, но Жожо все-таки не сдержался и спросил, с какой это стати у меня после операции на головном мозге перевязаны яйца.
Я знал, что Жожо непременно выдаст что-нибудь подобное, но как ответить, не нашелся.
– Фот што я тебе шкажу, парень, – вступился за меня Рауль. – Шелофек – шущештво шагадошное, и фще у него фнутри вшаимошвяжано… Кто жнает, где он, этот щертоф голофной можг, может, в этих шамых яйцах…
* * *
Если бы я не был влюблен в цирковую барышню, то непременно влюбился бы в Мириам.Мириам знает названия всего, что встречается в природе, будь то лунь полевой или тритон перепончатый, жаба-повитуха или венерин башмачок… Еще она здорово разбирается в звериных какашках – это, конечно, не слишком женское хобби, но весьма поучительное. Когда мы гуляем с ней по лесу, она делится со мной наблюдениями типа: «Вот видишь, там куницына лепешка с вишневыми косточками», а потом показывает мне в грязи следы косули, маленькие такие сердечки…
Пьеро и Бернадетта, родители Мириам, работают фермерами. У них на ферме живут тридцать семь коров в платьях орехового цвета и с подведенными глазами, будто они собрались на танцы. Нет, правда, они чем-то напоминают балерин, эти телки, особенно когда пасутся высоко-высоко и, нависая над отвесными склонами, любуются горным пейзажем.
(Когда я в первый раз заявился к ним в хлев, в красных резиновых сапожках и сине-бело-красной шапочке, у коров со страху начались желудочные колики – они приняли меня за нового ветеринара, а ведь я еще даже начальную школу не закончил…)
Работа у Пьеро и Бернадетты довольно-таки странная, трудиться им приходится без выходных: молочные продукты из коров выходят безостановочно, даже на Новый год, поэтому трусцой им бегать некогда, в смысле Пьеро и Бернадетте. Из парного молока получается какао, а остатки идут на производство сыра «бофор», который особенно хорош под красное вино, мой папа вам это охотно подтвердит.
Дойка коров – сложный технологический процесс: надо подождать, пока они вернутся с лугов и друг за дружкой протиснутся в хлев, а потом следует по сигналу привязать их за шеи к кормушке и зафиксировать хвосты специально предусмотренной веревкой, чтобы невзначай не схлопотать по носу, а дальше уже можно передвигаться с тележкой от одной коровы к другой.
Правда, иногда на входе случается потасовка. Какая-нибудь телка вздумает, например, передвигаться задом наперед (желая, между прочим, завладеть мужским, то есть бычьим, вниманием), а подруги ее страшно при этом бесятся, возмущаются, брыкаются. И справиться с ними в такую минуту непросто. Пьеро зычным голосом призывает коров к порядку, а они в знак протеста устремляются в обратном направлении, попутно пачкая стены коровьей неожиданностью. И все приходится начинать по новой…
Мы с Мириам любим навещать ее дядюшку Робера в Аннюи [16]. Оттуда видны весь массив Монблана и пирамида Шарвен [17]. Красные пики [18] напоминают мужичка, гордо выпятившего мускулы. Мы любуемся пейзажем, и я рассказываю Мириам про Вертикальные склоны [19], и про Акулью вышку [20], и про Ледяное море [21], которое похоже на измятую бумажную скатерть, и в гармонии с природой мы чувствуем себя совершенно счастливыми.
После обеда дядюшка Робер засыпает, уткнувшись носом в клеенку. Он подкладывает руку под голову, сдвигает берет на затылок и храпит так сильно, что волоски у него в ноздрях начинают шевелиться, будто карликовый лес, сотрясаемый мощным ураганом, а тетушка Жанна тем временем стряпает на полдник пирог с черникой и взбитыми сливками.
У дядюшки Робера живет шаролезский бык по имени Помпон, похожий на савойского гиппопотама. Глаза у него красные, а мускулы на шее раздуты, как у советского штангиста. Завидев на тропинке телок, бык принимается реветь и пускать слюни, держа наготове свою розовую торпеду. Он трется ноздрями о провода у забора, и остается только надеяться, что короткого замыкания в этот момент не случится…
Иногда Мириам делится со мной своими маленькими тайнами. Однажды ей сильно влетело от родителей. В отместку она решила покончить с собой и залпом опустошила тюбик детского шампуня, но самоубийство прошло незамеченным – такая досада… А в три года ее отдали в детский сад, и там она увидела руки воспитательницы, руки, не копавшие землю. Она и не думала, что у взрослого человека могут быть такие изящные, нежные, тонкие руки…
Однажды в воскресенье, прошлым летом, в страшную грозу, мы сидели под навесом альпийской хижины и любовались вспышками молний. Вот загорелась гигантская буква «3» – Зорро, а вон большая «Ц» – ФалькоЦЦи. Жирные дождевые капли, сползая по скату крыши, брызгали нам в глаза. Потом молния пронзила гору, и на смену крупным каплям пришли мелкие капельки.
Мириам стиснула в ладони мои пальцы, и я почувствовал, что сердце у меня в груди бешено заколотилось – то ли из-за грозы, то ли из-за того, что Мириам крепко сжимала мою руку, не могу вам точно сказать…
* * *
А потом к нам в Южин вернулась цирковая труппа «Чингисхан», а вслед за нею – сладкая мука любви.Мы смотрели представление, и я чуть не рехнулся от счастья, когда на арену под звон цимбал вылетела моя любимая.
– Ни тебе попы, ни сисек – что за телка? – прокомментировал Жожо, и я готов был разорвать его на части.
– Гимнастка должна быть легкой и воздушной, – объяснил я ему. – Это у твоей мамы жопа как у слона. Ее, ясное дело, в цирк не позовут.
Я старался быть как можно грубее, чтобы поставить его на место, но Жожо ничуть не обиделся.
– Жопа как у слона, – загоготал он, тряся головой, – это ты здорово выразился, вот черт!
После представления я долго куковал у забора, пока ожидание не стало нестерпимым: у меня не было сил удерживать в себе столько эмоций сразу. Я протиснулся между прутьями с твердым намерением отыскать свою возлюбленную и сказать ей: «Я здесь. Поцелуй же меня в губы! Где твой отец? Я буду просить у него твоей руки. Кстати, сколько бы ты хотела детей? (…) А я – не меньше четырех, и крестным мы позовем доктора Раманоцоваминоа…»
Пробираясь между кибитками, я узнал укротителя тигров, воздушного гимнаста в огромных трусах и дядечку с микрофоном, который, сидя у окна, макал в голубоватую жидкость ватный тампончик, чтобы смыть грим.
Неподалеку от зверинца кто-то ссорился.
– Будешь так нажираться, тебе и нос-то накладной не понадобится, Жоржик ты мой бедненький!
– Это она мне будет говорить! Я ж не слепой, я сразу приметил, что у тебя там с Рыжим, шлюха ты моя!
Я встал на цыпочки (на мне были кеды «Стэн Смит», предусмотрительно надраенные мочалкой для мытья посуды) и за шторкой в оранжевый горошек увидел цирковую барышню. Рядом с ней, у холодильника, сидел несчастный Жоржик. Пот лил с него градом, смывая с лица разноцветный грим в направлении шеи. В дрожащей руке он держал бутылку виски, расплескивая ее содержимое во все стороны.
Я заправил рубашку в штаны, чтобы моя возлюбленная заметила пряжку ремня в форме звезды, пригладил в последний раз пробор, в результате чего все пальцы стали липкими от маминого лака, и, чтобы набраться смелости, вспомнил про дедушку Бролино и про Ситтинг Булла [22], про Пластика Бертрана [23] и про Жана-Клода Кили.
Потом я поднялся на ступеньку и постучал в дверь, но там, внутри, изо всех сил ревел бедный Жоржик. Пришлось постучать сильнее.
– Там стучат, – услышал наконец Жоржик.
– Да, это я, – откликнулся я.
Он грубым движением распахнул дверь – так, что кибитка зашаталась. Первое, что я увидел, были его волосатые ноги в кальсонах.
– Это еще кто? – спросил он.
– Это я, – механически повторил я.
Больше я ни слова не мог вымолвить, потому что увидел ее. Как же она была хороша, моя милая, совсем такая же, как тогда, с золотыми блестками вокруг глаз. Она меня тоже увидела, но пока еще не узнала, потому что за прошедшие 214 дней я здорово изменился: теперь я был лучшим бегуном начальной школы и стал настоящим мужчиной!
– К нам пожаловал элегантный маленький поклонник, – сказала она. (Заметила, значит, мою пряжку!)
– Вот черт! Еще один сопляк. Сколько можно! – возмутился бедный Жоржик.
– И зачем же ты пришел, мальчик? – ласково спросила она.
– Я готов для любви, – ответил я.
Это было дерзко, но мы и так уже потратили уйму времени впустую, жизнь буквально утекает между пальцев, и я почувствовал, что пора наконец взять быка за рога. Она расхохоталась, и смех ее звучал звонко и мелодично, будто колокольчики на альпийских лугах.
– Он че, больной, этот недоносок? – поинтересовался бедный Жоржик.
– А ты вообще заткнись, мешок дерьма, – парировал я; как говорится, любезность за любезность.
От неожиданности Жоржик опрокинул спиртное себе на штаны.
– Вот чертов бордель! – завопил он. – Чертов вонючий бордель!
Он старался подобрать еще какие-то слова, чтобы поточнее выразить свое негодование, но цирковая барышня с проворностью стрекозы выпроводила меня за дверь, а в кибитке бедный Жоржик с нарастающей громкостью орал: «Вонючий, чертов, на хрен, бордель!»
– Ты один меня жалеешь, – сказала барышня. «Это уж точно», – подумал я.
Мы немножко прошлись, миновали писающего верблюда, и я спросил:
– У тебя любовь с Рыжим? – А сердце в груди так и подскакивало, норовя вырваться наружу.
Она улыбнулась.
– Ты подслушивал за дверью, шалунишка!
Потом она долго думала над ответом, и я даже решил, что она вообще забыла о моем присутствии.
– Нет… – ответила она наконец, – это не то, что ты думаешь: Рыжий он вроде утешительного приза. Ну, знаешь, как бесплатный мерный стаканчик в пачке стирального порошка.
Я не вполне ее понимал.
– А что же тогда Жоржик?
Ее взгляд блуждал где-то вдали, поверх кибиток и клеток с животными.
– О, Жорж – это совсем другое. Он не всегда был таким, как теперь.
Потом мы посетили зверинец. Она называла мне имена животных, рассказывала истории их жизней, а я, в свою очередь, поведал ей о том, как Ганнибал пешком отправился со своими слонами к нам, в Савойю, еще задолго до появления цирковой труппы «Чингисхан», потому что хотел объявить войну румынам, которые живут по ту сторону гор, откуда, кстати, явился мой дедушка, причем бегом, побыстрее Ганнибала и всех его слонов: Бенито Муссолини со своими черными рубашками – это серьезно. Барышня заливисто смеялась. Мы шли рука об руку, и мне хотелось, чтобы это продолжалось долго, целую жизнь или даже вечность.
Увы, все хорошее когда-нибудь кончается, и вскоре она, запинаясь, сообщила мне, что зрителям не разрешено заходить к артистам, таковы правила, что для меня она сделала исключение, потому как ей очень хотелось бы иметь ребеночка и, когда мы гуляли, она представляла, будто я ее ребеночек. И поблагодарила меня за эту сладкую иллюзию, ведь завтра она будет уже далеко, и ничего тут не поделаешь, такая у нее работа – дарить радость детям, которые смотрят представление и хлопают в ладоши, как и я…
В эту минуту мне почудилось, будто острый клинок пронзил мое сердце. Значит, она ничего не поняла! Ничегошеньки! Я не знал, как ей объяснить, что я уже чей-то ребеночек. Я – папин и мамин, а еще – сестренки Наны и братца Жерара, а еще бабушкин и даже собаки по имени Пес. Семья у меня уже есть. Я искал любви, а не новых родственников… Бедный Жоржик курил у ограды.
– Ну все, миленький, – вздохнула она. – Пора нам прощаться.
– А у меня шрам остался с того раза, вот здесь, – пробормотал я и показал белую звездочку у себя на лбу, напоминание о былой любви.
Она рассеянно улыбнулась, явно не понимая, о чем речь. Сердце у меня набухло, совсем как в тот раз, когда я ждал маминого суфле, а оно вышло совершенно невкусным.
– Как тебя зовут? – спросил я напоследок.
– Жульетта, а тебя?
Вместо ответа я бросаюсь бежать. От горького разочарования у меня глаза вылезают из орбит. Хватит с меня цирков, бедных Жоржиков, Рыжих и прочих Жульетт! Я миную бассейн, ранчо у черного леса, пролетаю под яблонями, разметая ногами красные и желтые листья. Меня не удержать. Я король марафона. Может быть, домчусь сейчас до самой Италии (если, конечно, бегу в нужном направлении), повторю забег дедушки Бролино с точностью до наоборот…
Осточертела мне жизнь, и, если кто ко мне пристанет, я, не сбавляя скорости, дам ему по роже!
* * *
Южин – это город, в котором мы живем, – начал свой доклад Франсуа Пепен и продолжил: – Название для нашего города вполне подходящее, потому что он ведь действительно южный. А сердце нашего города – это завод, и нет такого южинца, у которого бы никто на этом заводе не работал.И правда, если бы во время нефтяного кризиса 1973 года наш завод закрыли (а я это время прекрасно помню: тогда все вдруг увлеклись спортивной ходьбой), мы вновь погрузились бы в мрачное средневековье с бычьими повозками, колокольчиками на прокаженных и ночными горшками, содержимое которых выплескивали прямо на прохожих, даже воду сливать было не нужно.
Из доклада выходило, что наш город – мировой лидер по части нержавеющей стали, а обязаны мы своим первенством некоему господину Жироду, пожаловавшему к нам из города Фрибурга.
Мсье Жирод оценил бурную энергию наших горных потоков и сразу же стал великим южинским благодетелем, можно сказать, нашим персональным швейцарским Иисусом Христом. Он озаботился устройством жизни пролетариата, не способного решать свои проблемы самостоятельно, инженеров расселил по зеленым склонам холма, а народные массы – внизу, среди заводских выхлопов.
Он понастроил учебных заведений, чтобы детишки с младых ногтей были сведущи по части нержавеющей стали – на случай, если их папаши придут в негодность, открыл бани, чтобы южинцы были чистоплотными, а то у работяг с этим случаются проблемы, осчастливил наш город собственным театром и даже странным заведением под названием «Капля молока», это что-то вроде молочной фермы, только доят там женщин (я, конечно, извиняюсь, но, по-моему, это отвратительно). А сердцем нашего города был и остается наш прекрасный завод, совершенно безвредный для людей и посевов.
Рабочим мсье Жирода в этой жизни беспокоиться не о чем: они появляются на свет, кушают и какают, вкалывают и размножаются, танцуют и гоняют мяч, подхватывают туберкулез и цирроз (вместе или по отдельности), лечатся, а в случае неудачи – подыхают под чутким руководством мсье Жирода.
(Удобно, черт возьми, все предусмотрено…)
Только вот савойские крестьяне почему-то не прониклись мечтой о техническом прогрессе и продолжают тихо возиться в своих огородах, не спеша вливаться в рабочие массы. Поэтому заводу пришлось в срочном порядке по баснословным ценам закупать себе иммигрантов – арабов, русских, итальянцев, поляков, турок и португальцев, и вся эта публика вечно скандалит и дерется, совершенно не умеют люди себя вести!
Благодаря братьям нашим пришлым в городе сегодня наблюдается полнейший винегрет, разве что инженеры по-прежнему обитают в просторных особняках, а народец попроще селится где придется. Все арабы и турки почему-то собрались в восемьдесят четвертом доме (по-нашему – восьмерка-четверка). Так вот, в этой самой восьмерке-четверке не оказалось ни единого инженера.
Я живу на проспекте Освобождения, и в нашем доме много кого понамешано. Самый черный у нас Ноэль, а самый башковитый в смысле математики – Азиз.
Азиз, по утверждению нашей учительницы, живое доказательство того, что не все итальянцы каменщики, не все поляки пьяницы и не все арабы ездят на подножках мусоровозов и клянчат семейные пособия. Так говорит наша учительница, и слова ее вселяют надежду.
Отец Азиза приехал в наши края из Магриба, один-одинешенек, трудился на заводе, жил за теннисными кортами, в одной из крошечных хижин, тесно примыкающих друг к другу, по виду напоминающих крольчатники с изгородями наподобие бумажных. Как-то зимним утром один из тамошних жителей не сумел проснуться: окоченел насмерть, как цыпленок в холодильнике…
После этого печального происшествия городские власти прислали своего человека в полосатом галстуке и при портфеле, который со знающим видом запричитал, что так не годится, обстановка в этом районе нездоровая и всех бедолаг нужно срочно переселять. Бедолаг отправили в восьмерку-четверку, а некоторых к нам, на проспект Освобождения…
У Азиза есть старший брат Мустафа, который в свои восемнадцать лет так и не поумнел на голову. Он вообще не похож на других Будуду: есть в нем что-то китайское. Однажды я встретил его в бакалейной лавке мамзель Пуэнсен, и он вместо приветствия так вмазал мне по уху, что я свалился прямо в кучу туалетной бумаги.
Еще у них есть Науль, самая красивая девушка в доме после моей сестренки Наны, Имад и младшенький Абдулла, который недавно обнаружил у себя письку и с тех пор все никак не может нарадоваться.
В общем, молодняка у нас полно, и я полагаю, что для страны это очень здорово. Правда, некоторые со мной не согласны.
* * *
Мадам Гарсиа, например, считает, что от иностранцев плохо пахнет, но, на мой взгляд, все иностранцы разные.Скажем, мсье Китонунца, папа Ноэля, и одевается, и благоухает как никто иной: галстук у него розовый, бабочкой, рубашка белая, выглаженная – ни единой складочки!
В воскресенье, в День Всех Святых, погода стояла теплая, будто в августе (только на Мирантене уже повисла снежная шапка). Мсье Китонунца вынес во двор раскладной стульчик, уселся и принялся читать стихи, написанные другими элегантными черными мужчинами.
Я гонял вокруг дома на велосипеде, пытаясь побить рекорд, но, завидев его, притормозил и полюбопытствовал:
– А что это вы читаете, мсье Китонунца?
Он взглянул на меня поверх очков, улыбнулся и произнес, теребя тонкие усики:
– Стихи негров, дружок.
– «Негры» говорить неприлично, – заметил я, – потому что все расы равны.
Он рассмеялся от всей души, прямо-таки зашелся от смеха, наверное, у него на родине все так смеются.
– Равенство рас, дружок, – это отдельный разговор, – сказал он мне. – Дай-ка я тебе лучше почитаю негритянские стихи.
– Идет, – ответил я.
И он прочел мне стихотворение:
– Сильно сказано, – констатировал я. – Только, похоже, я не слишком разбираюсь в африканской поэзии, потому что ничего не понял.
Женщина голая, женщина черная,
Твой цвет – сама жизнь, твои формы – сама
красота!
Я взращен в твоей благодатной тени;
твои нежные руки защищали мои глаза,
И я вновь открываю тебя в этом знойном,
палящем краю,
С высоты перевала – обетованную землю,
И стою пораженный, сраженный твоей красотой,
Словно молнии вспышкой [24].
– Как, совсем ничего? Ты уверен? – забеспокоился он.
– На уровне интуиции я бы сказал, что речь идет о женщине, которая прогуливается без ничего, – ответил я. – Вроде мадам Фобриу, которая выставляет на всеобщее обозрение свои вторичные половые признаки и некоторые первичные. Но в Африке все должно быть по-другому, там же чертовски жарко…
Тогда мсье Китонунца предложил, что еще раз прочитает мне первые строки, а я буду внимательно вслушиваться в каждое слово. Наша литературная дискуссия оживлялась, и я даже стал понимать, почему мсье Китонунца был у себя на родине великим педагогом и почему здесь, в Южине, ему сразу предложили сесть за руль мусоровоза. (Обычно на эту ответственную должность переходят с повышением те, кто раньше ездил на подножке мусоровоза…)