Жожо сидел в сторожевой будке и дрожал. Мы часто приходили играть на свалку: стреляли из рогатки болтами по помоечными крысам, усеянным клещами, разбирали сломанные будильники, чтобы строить из деталей моторы для самолетов, читали письма, чьи адресаты не подозревали, что кто-то, извлечет из груды мусора их выброшенные секреты. Многие писали про несчастную любовь, концовки часто не хватало, так что можно было надеяться, что теперь у этих людей все хорошо…
Сторож, волосатый крикливый дядька, который вечно валялся у печки в одном белье, а то и вовсе шлялся по кабакам, орал, что мы одна большая куча мусора и закончим на гильотине, а он потом придет плевать на наши могилы. Все это были пустые угрозы: на деле он сидел в своем гнилом кресле, пил алкогольные напитки и рыгал.
Мы заходили к нему в будку, когда его не было, листали порнографические журналы и делали вид, что прекрасно в этом предмете разбираемся, а потом писали на всю эту макулатуру и смеялись до колик.
Но сегодня нам было не до смеха.
– Не пойду я туда, – твердил Жожо, – не хочу в дурдом.
– Никто тебя не посылает в дурдом, – объяснил ему Азиз, – это вроде санатория, ты там отдохнешь, поправишься и вернешься к нам.
– Помнишь, когда у меня была операция на мозге, – добавил я, – я там прекрасно провел время с хорошенькими медсестрами…
– Не было у тебя никакой операции на мозге, тебе там яйца вправляли, – ответил Жожо, и я вдруг почувствовал, что его судьба стала меня меньше беспокоить. – И что я стану делать без своих предков? Я никого не просил вмешиваться. Других предков у меня все равно нет, и что мне делать, если теперь их засадят? Это из-за меня они пойдут под суд. Потому что я не так отвечал тому доктору. Не сумел соврать. Я все всегда делаю не так… Не пойду к психам! Хочу, чтобы все стало как раньше, будто ничего не произошло. Все было нормально, все путем. И, если они не вернут меня обратно, я знаю, что сделаю: выпрыгну из окошка, как Крампон, и тогда все оставят меня в покое…
Потом мы по упавшему дереву (с закрытыми глазами!) перешли речку, которая вовсю бурлила из-за схода снегов, и договорились построить летом шалаш, прямо у железной дороги.
Мы возвращались в Южин, толкая перед собой велосипеды. Вершины гор четко вырисовывались на ясном голубом небе. Была весна, но на Мон Шарвен еще оставались ледники. Воздух был такой чистый, что можно было все разглядеть на самом верху. Я своими глазами видел, как горная лань скачет по склонам Голе-де-ля-Труи…
Ноэль и Азиз отправились к себе на родину, а Мириам помогала родителям на ферме, косила траву.
Братец Жерар путешествовал автостопом по Греции со своим другом Деде, а сестренка Нана витала в облаках. Облака эти были сплошь розовые, маленькие и компактные, и плыли они по салону лимонного «багги». Мсье Бюффлие и Нана не сводили друг с друга влюбленных глаз, и вид у них был дебильный. Чтобы хоть как-то развеяться, я читал книги про альпинистов и мечтал о тех днях, когда сам смогу лазать по склонам, ни у кого не спрашивая разрешения.
Родители Жожо вернулись в Южин, но без Жожо, и мадам Баччи по-прежнему ездила отовариваться в Альбервиль, совершенно анонимно. Игроки в шары не желали больше знаться с мсье Баччи, и он целыми днями просиживал у телевизора. В любом случае на костылях по такой жаре особо не погуляешь…
По ущельям Арли прокатилась «Тур де Франс». Мне перепали две кепки «Рикар» и наклейки от жвачки «Голливуд». Еще я ходил в бассейн и подцепил там бородавки.
Жожо пока жил в секретном месте. Его должны были поместить в приемную семью (странное слово, так говорят про скучные книги: поместили книгу в библиотеку, на самую верхнюю полку, и никто ее не читает) . Почему-то считалось, что ребенок может полюбить свою новую семью, совсем как старую, но я не понимал, как такое возможно…
Сквозь летнюю жару проклевывался сентябрь. Каникулы выдались скучные. Я начал бегать трусцой и даже собрал гербарий.
В новой школе мы были самые мелкие, и верзилы-девятиклассники с удовольствием нас пихали, пока мы метались по коридорам в поисках нужного кабинета, а к списку предметов, которые мне не даются, добавились физика и химия. Мы с опаской входили в ворота школы. Старшие курили, сплевывали на землю, сидя на своих мопедах, и хватали девочек за шею, делая вид, что им самим это противно. Под их насмешливыми взглядами мы невольно втягивали головы в плечи: бремя смущения давило тяжелее рюкзаков…
Мириам все хорошела, и все парни пытались ее соблазнить. Ноэль меня даже предупредил, что один незнакомый второгодник повадился садиться с ней рядом на уроках швейного дела. И мне было немного досадно, что она проявляет меньше интереса ко мне и к Монблану и к звериным какашкам.
Среда по-прежнему была выходным днем, и это радовало. Мы строили шалаш среди каштанов, неподалеку от городской свалки. Про Жожо не говорили, но думали о нем постоянно: нам его не хватало.
Первый триместр пролетел незаметно, а потом дома начались проблемы: бабушка сдавала с каждым днем, а виной тому был Альцгеймер.
Альцгеймер – это такая пакость, которая норовит поселиться внутри у какого-нибудь престарелого человека и постепенно свести его на нет. Под конец остаются только глаза, наполненные слезами, и самое страшное в том, что человек не помнит, по какому поводу он плачет…
Альцгеймер и недержание зажали бабушку в свои кровожадные тиски. Родители покупали ей подгузники максимального размера, кости ее хрустели. Она вся пошла пятнами, кожа стала совсем прозрачной, волосы падали в суп. Это была уже не бабушка, а паззл из 1350 деталей, который никому не удастся собрать.
Однажды вечером я сидел на диване между бабушкой и Псом, который машинально продолжал вилять хвостом, хотя я закончил гладить его еще пять минут назад, и смотрел документальный фильм про зебр и львиц. И вдруг бабушка как закричит:
– Я уж и на улицу-то боюсь выходить! Того и гляди сожрут!
За окошком у нас были не джунгли, а обычная савойская осень, и я подумал, что они там, на небесах, могли бы предусмотреть запасные мозги для тех, кто ненароком пришел в негодность. Мне захотелось побыть среди людей, и я отправился к Азизу делать физику: в его доме людей всегда предостаточно.
В квартире Будуду мальчишки возились посреди гостиной, и Науль кричала: «Все, кончайте, я сейчас вам всем задам!» Из кухни доносился аромат баранины, из проигрывателя – зажигательная арабская музыка. Квартира была до краев наполнена жизнью, и я чувствовал, что Альцгеймер сюда близко не подступится…
Иногда, словно по ошибке, к бабушке ненадолго возвращался рассудок, и она опять становилась той прежней бабушкой, которая водила меня в кафе-мороженое у Источников. В то счастливое время мы сидели с ней на террасе, как влюбленная парочка. Бабушка всегда выбирала ванильное, с торчащим из вазочки треугольным печеньем, и, пока она с озорной улыбкой смаковала десерт, я представлял, сколько парней сходило по ней с ума, когда она была молоденькой (у нее на комоде стояли фотографии той поры: она была ужасно красивой). В такие минуты я любил свою бабушку больше всех на свете…
Временами Альцгеймер, будто издеваясь, ненадолго оставлял ее в покое, и она, очнувшись, сознавала всю неприглядность и конфузность своего положения и дрожащим голосом спрашивала: «Неужели такое возможно, внучек мой маленький?» – и комкала в руках платок. Она сидела и причитала: «Неужели такое возможно?», а потом быстро переключалась на что-то другое, как сломанный телевизор, который самопроизвольно перескакивает с канала на канал…
В конце ноября у нее случился рецидив чахотки. Мы не сразу спохватились, решили, что она просто простудилась, дали ложку «Вогезского сиропа» [34] и густо намазали грудь вьетнамским бальзамом, но дышать бабушке было уже тяжело, пришлось похлопать ее по спине.
Это не помогло: бабушка рухнула на диван, температура подскочила до рекордной отметки. Мы вызвали «скорую», и первыми на выручку примчались пожарники из добровольческой бригады. Они включили мигалку и домчали нашу бабушку в больницу, даже на красный свет пролетали…
Накануне она успела рассказать медперсоналу, что видела своего младшего внука, то есть меня, по телевизору: я читал восьмичасовые новости. То что я сделал такую стремительную карьеру на телевидении, страшно ее обрадовало. Она съела две мадленки и выпила целую кружку горячего шоколада, но, когда больной внезапно ощущает прилив сил, это еще не повод праздновать победу над болезнью: улучшение бывает обманчивым…
Короче говоря, в четыре утра нас разбудил звонок из больницы, и мама сомневалась, стоит ли сообщать ребенку, то есть мне, но сестренка Нана убедила ее, что детям следует говорить правду и что это тяжелое испытание будет для меня поучительным, ибо жизнь чрезвычайно жестокая штука.
Мы поехали в больницу. Снежные хлопья оседали на ветровом стекле. В городе все спокойно спали: на этот раз смерть обошла их стороной…
По больничным коридорам разливался ослепительный неоновый свет, от которого щипало глаза. Казалось, будто мы шагаем по вязкой тине и вот-вот в ней утонем, а потом, погружаясь все глубже, пробуравим землю насквозь, окажемся в межзвездном пространстве, и там нас зафиксируют телескопы, а подробности нашего путешествия с красочными снимками опубликует журнал «Пари Матч», и все люди будут про нас читать, сидя в приемной у дантиста…
Дежурная медсестра заверила нас, что бабушке досталась легкая смерть и если бы Всевышний поинтересовался ее мнением, то она предпочла бы умереть именно так: в глубокой старости, во сне, и никак иначе (вспомним несчастного Казимира).
Бабушкина вставная челюсть булькала в стакане с водой, а сама бабушка лежала, скрестив руки на животе. Вокруг головы у нее был повязан платок, чтобы рот не открывался, и из-за этого она была похожа на мультяшного персонажа. Жерар даже сказал, что она вылитая Ма Далтон [35], и мы все заржали, это было нервное. Мы сотрясались от смеха, пришлось даже присесть на кровать, и бабушкин матрас задрожал, будто она напоследок решила повеселиться вместе со всеми. И вдруг настала гнетущая тишина. Мама попросила нас с братом подождать в коридоре: бабушку надо было переодеть и подрумянить, чтобы она хорошо смотрелась на смертном одре…
Мы вышли из палаты. Жерар беззвучно плакал, глядя на снег за окном, и я принялся ходить туда-сюда, чтобы дать ему выплакаться наедине с самим собой. Слоняясь по коридору, я услышал, что какая-то женщина упавшим голосом повторяет: «Нет, этого не может быть», но, очевидно, слова ее не помогали, и «это» все-таки случилось…
На обратом пути мы вели себя как семья глухонемых. Только скребки дворников нарушали тишину. Улицы понемногу оживлялись: снегоуборочные машины счищали с асфальта грязный снег и сбрасывали его на обочине. Мсье Китонунца проехал мимо нас за рулем мусоровоза, согревая дыханием озябшие пальцы.
Дома мы попробовали было еще поспать, но постоянно сталкивались у двери туалета: нам каждые десять минут хотелось писать. Только папа неподвижно сидел в родительской спальне…
Смерть одних всегда усложняет жизнь другим. Сестренка Нана отправилась в мэрию, для пущей поучительности прихватив меня с собой, и заполнила там все необходимые бумаги, чтобы бабушка умерла во второй раз, то есть окончательно, в документальном виде. Потом мы зашли в магазин, заставленный пластиковыми букетами, и тетечка, продавщица гробов, дала нам пощупать образец, чтобы мы сами убедились, как уютно будет бабушкиному телу в этом гробу.
Бабушка завещала устроить себе заупокойную мессу и кремацию (это красивое слово означает, что тело сжигают в печке), поэтому мы еще зашли к кюре. Он только что вернулся из парикмахерской, и в ушах у него были мелкие волосики, а от головы пахло лаком. Узнав о бабушкиной кончине, кюре проникся глубокой грустью, хотя они даже знакомы не были. Он заглянул в ежедневник на предмет свободного времени. Нам повезло: на этой неделе бабушка оказалась его единственной покойницей.
– А какой она была? – поинтересовался кюре.
– Ужасно старой, – ответил я, – и умерла из-за этого дурацкого Альцгеймера…
– Фредерик, помолчи, пожалуйста, – прервала меня сестренка Нана. – На вопросы буду отвечать я. Что вы имели в виду, господин кюре?
– Ну, например: была ли она живой и веселой? – пояснил кюре. – Энергичной? Мне все это нужно для траурной речи, понимаете, я же не могу придумывать. Мне необходимы конкретные факты… Была ли она общительной? Какие у нее были отношения с внуками?
По-моему, он хватил через край: спрашивать, была ли покойная живой, это уж слишком!
– У нас в семье Фалькоцци все как у африканцев, – объяснил ему я. – Что-то вроде племенного строя: единство с предками.
– Фредерик, не доводи меня! – вмешалась сестренка Нана.
Она стала рассказывать, какая у нас была замечательная бабушка, еще до Альцгеймера, как мы смеялись, когда Пес высовывал нос в окно машины, глотал пыль, а потом чихал прямо на бабушку, а она громко возмущалась.
Сестренка Нана попыталась рассказать все, что могла вспомнить, даже самые незначительные детали: прикосновение бабушкиных рук, ласковых и всегда холодных, ее теплый взгляд и как она сжимала наши руки своими, ласковыми и всегда холодными…
Нана сбилась, такие воспоминания невозможно передать посторонним. Кюре был не слишком тронут. От ощущения собственной беспомощности она заплакала. Чтобы все это понять, нужно было знать бабушку, жить рядом с ней…
– Простите, я так глупо себя веду! – извинилась Нана.
Кюре пытался ее успокоить, повторял: «Ничего страшного, дитя мое, это пройдет». Ему было неловко. И с чего он взял, что это пройдет? А если не пройдет? Застрянет, как рыбья кость в горле, и ни туда ни сюда.
Я вот совершенно не уверен, что пройдет.
Бывают такие дни, когда я вообще ни в чем не уверен…
Кюре взошел на возвышение и произнес речь. Он сказал, что бабушка прожила полную радости жизнь в кругу своих ласковых близких и теперь настал ее черед отправиться к Всевышнему, ибо он один решает, кому, когда и от чего умирать и в каком возрасте, – все это он определяет сам, ни с кем не советуясь, и нам хотелось бы знать больше, но он ни с кем не делится информацией.
Потом все по очереди подходили к нам выразить соболезнования. Мужчины в слишком коротких штанах (можно было разглядеть марку носков). Их жены с мокрыми носами и забытыми за ухом бигудями. «Примите наши соболезнования», – говорили все они, потому что так принято, и у некоторых при этом был такой вид, будто они сейчас добавят: как все-таки здорово, что сегодня еще не моя очередь, что кто-то другой загремел в деревянный ящик…
Пришли все друзья. Семья Будуду – Мустафа сморкался в галстук, а у Абдуллы сполз подгузник, и все протекло. Семья Китонунца при полном параде. Мсье Бюффлие (и я вдруг вспомнил Жожо, который всегда подолгу беседовал с бабушкой, Альцгеймер его совершенно не смущал). Семья Лашеналь – глаза у Мириам были красными от слез.
Те, кто знал слова, подхватили прощальную песню, и бабушка поплыла прочь: ее увезли из церкви на длинном черном автомобиле. И тогда папа заплакал, ведь она была его мамой.
Мы никогда раньше не видели, как наш папа плачет, думали, он не умеет…
Было воскресенье, восемь часов утра. Папа вышел из ванной с зачесанными назад мокрыми волосами, положил руку на плечо братцу Жерару и улыбнулся сестренке Нане. «Моя старшенькая», – прошептал он. Поставил на огонь старую кастрюльку, легко подхватил меня на руки, будто я невесомый, и сел за кухонный стол.
– Что-то нынче не жарко, – проговорил он, глядя на снег за окном.
Больше он ничего не сказал, а я сидел у него на коленях, стараясь поменьше двигаться. От него приятно пахло кремом после бритья. И он дышал мне прямо в шею, сильно, как лошадка. Сестренка Нана принесла кофе, и папа поблагодарил ее кивком головы. Он водил ложечкой по своей чашке в голубой горошек, помешивая черный дымящийся напиток, и в эту минуту я не слышал ничего, кроме звона кофейной ложечки, будто весь мир снаружи перестал существовать. Я сидел, прижавшись к папе, и мне хотелось, чтобы так продолжалось вечно.
– В следующее воскресенье поедем в Шар-дю-Бер кататься на лыжах, – сказал он. – Готов поспорить, что ни один из вас не пройдет трассу быстрее старика отца.
И все вдруг стало почти как раньше, все Фалькоцци заговорили разом, перебивая друг друга, а Пес бешено замахал хвостом.
Если бы не коричневая урночка, можно было подумать, что вообще ничего не случилось…
Дорога на Аннюи оказалась длиннющей, я чуть не умер, а потом еще пришлось подниматься по узенькой тропинке вдоль замерзшей реки. Иногда я проваливался в снег по колено.
Я прислонил рюкзак к стволу елки и стал лизать льдинку: в горле горело. Мне еще предстояло перейти ручей и лезть дальше по вертикальному склону. Пальцы на ногах окоченели, я их уже не чувствовал.
Я карабкался зигзагами, но споткнулся о корень и полетел вниз. Снег забился за воротник. Я испугался за бабушку, однако крышка оказалась крепкой…
Позже, вконец обессилев, я свалился на землю под навесом альпийской хижины. Густые облака закрывали от меня вершину, но небо было переменчиво.
Время шло секунда за секундой, я не мог больше лежать неподвижно, ледяной ветер дул прямо в лицо. Я стал прыгать на месте, размахивая руками, как напуганный цыпленок крыльями, и наконец в просвете между облаками сумел различить Монблан, не весь, конечно, только самый сосочек.
Мешкать было нельзя: я быстро стянул перчатки, достал урночку и объявил бабушке, что вот оно, ее последнее пристанище, что здесь ей понравится больше, чем под дедушкиным свитером в туалете, что пришло время нам расстаться, так будет лучше для всей семьи.
Пусть не думает, что мы ее больше не любим – совсем наоборот, просто живые должны жить дальше, только и всего, и я закричал из последних сил: «До свидания, бабушка! До свидания! Прощай! Чао, бабушка!» Но, сколько я ни старался, крышка не поддавалась, резала пальцы. И тогда я заревел: все получилось совсем не так, как я задумал…
Я безумно устал.
Я снова лег на землю. Монблан исчез из виду. Я решил уснуть прямо здесь, а потом посмотрим. Я закрыл глаза и начал засыпать. Сквозь надвигавшийся сон мне показалось, что кто-то зовет меня, но сил отвечать не было. И вдруг я услышал громовой папин голос. Голос был настоящий, не из сна. Я приоткрыл глаза и увидел, что он несется ко мне, а за ним братец Жерар, и еще Мириам. Она, наверное, рассказала папе про наше тайное место, и теперь все они спешили мне на выручку. Папа мощными движениями разгребал снег, прямо как бульдозер. Он мог справиться и с непогодой, и с тугой крышкой. Он вообще был сильнее всех. Он бежал и звал своего младшенького:
– Фредо! Я уже здесь! Я иду к тебе, мой маленький!
В эту минуту никто не смог бы его остановить (это наследственное, дедушка Бролино тоже бегал быстрее всех). И, глядя на него, я подумал, что никому из Фалькоцци не стоит в этой жизни отчаиваться: с таким папой нам вообще ничего не страшно.
Сторож, волосатый крикливый дядька, который вечно валялся у печки в одном белье, а то и вовсе шлялся по кабакам, орал, что мы одна большая куча мусора и закончим на гильотине, а он потом придет плевать на наши могилы. Все это были пустые угрозы: на деле он сидел в своем гнилом кресле, пил алкогольные напитки и рыгал.
Мы заходили к нему в будку, когда его не было, листали порнографические журналы и делали вид, что прекрасно в этом предмете разбираемся, а потом писали на всю эту макулатуру и смеялись до колик.
Но сегодня нам было не до смеха.
– Не пойду я туда, – твердил Жожо, – не хочу в дурдом.
– Никто тебя не посылает в дурдом, – объяснил ему Азиз, – это вроде санатория, ты там отдохнешь, поправишься и вернешься к нам.
– Помнишь, когда у меня была операция на мозге, – добавил я, – я там прекрасно провел время с хорошенькими медсестрами…
– Не было у тебя никакой операции на мозге, тебе там яйца вправляли, – ответил Жожо, и я вдруг почувствовал, что его судьба стала меня меньше беспокоить. – И что я стану делать без своих предков? Я никого не просил вмешиваться. Других предков у меня все равно нет, и что мне делать, если теперь их засадят? Это из-за меня они пойдут под суд. Потому что я не так отвечал тому доктору. Не сумел соврать. Я все всегда делаю не так… Не пойду к психам! Хочу, чтобы все стало как раньше, будто ничего не произошло. Все было нормально, все путем. И, если они не вернут меня обратно, я знаю, что сделаю: выпрыгну из окошка, как Крампон, и тогда все оставят меня в покое…
Потом мы по упавшему дереву (с закрытыми глазами!) перешли речку, которая вовсю бурлила из-за схода снегов, и договорились построить летом шалаш, прямо у железной дороги.
Мы возвращались в Южин, толкая перед собой велосипеды. Вершины гор четко вырисовывались на ясном голубом небе. Была весна, но на Мон Шарвен еще оставались ледники. Воздух был такой чистый, что можно было все разглядеть на самом верху. Я своими глазами видел, как горная лань скачет по склонам Голе-де-ля-Труи…
* * *
Настали летние каникулы, и я остался совсем один.Ноэль и Азиз отправились к себе на родину, а Мириам помогала родителям на ферме, косила траву.
Братец Жерар путешествовал автостопом по Греции со своим другом Деде, а сестренка Нана витала в облаках. Облака эти были сплошь розовые, маленькие и компактные, и плыли они по салону лимонного «багги». Мсье Бюффлие и Нана не сводили друг с друга влюбленных глаз, и вид у них был дебильный. Чтобы хоть как-то развеяться, я читал книги про альпинистов и мечтал о тех днях, когда сам смогу лазать по склонам, ни у кого не спрашивая разрешения.
Родители Жожо вернулись в Южин, но без Жожо, и мадам Баччи по-прежнему ездила отовариваться в Альбервиль, совершенно анонимно. Игроки в шары не желали больше знаться с мсье Баччи, и он целыми днями просиживал у телевизора. В любом случае на костылях по такой жаре особо не погуляешь…
По ущельям Арли прокатилась «Тур де Франс». Мне перепали две кепки «Рикар» и наклейки от жвачки «Голливуд». Еще я ходил в бассейн и подцепил там бородавки.
Жожо пока жил в секретном месте. Его должны были поместить в приемную семью (странное слово, так говорят про скучные книги: поместили книгу в библиотеку, на самую верхнюю полку, и никто ее не читает) . Почему-то считалось, что ребенок может полюбить свою новую семью, совсем как старую, но я не понимал, как такое возможно…
Сквозь летнюю жару проклевывался сентябрь. Каникулы выдались скучные. Я начал бегать трусцой и даже собрал гербарий.
* * *
В коллеже [33] я снова оказался в одиночестве, потому что все мои друзья выбрали немецкий, язык для самых умных, а я ведь тоже один из самых умных, но выбрал, понятно, итальянский.В новой школе мы были самые мелкие, и верзилы-девятиклассники с удовольствием нас пихали, пока мы метались по коридорам в поисках нужного кабинета, а к списку предметов, которые мне не даются, добавились физика и химия. Мы с опаской входили в ворота школы. Старшие курили, сплевывали на землю, сидя на своих мопедах, и хватали девочек за шею, делая вид, что им самим это противно. Под их насмешливыми взглядами мы невольно втягивали головы в плечи: бремя смущения давило тяжелее рюкзаков…
Мириам все хорошела, и все парни пытались ее соблазнить. Ноэль меня даже предупредил, что один незнакомый второгодник повадился садиться с ней рядом на уроках швейного дела. И мне было немного досадно, что она проявляет меньше интереса ко мне и к Монблану и к звериным какашкам.
Среда по-прежнему была выходным днем, и это радовало. Мы строили шалаш среди каштанов, неподалеку от городской свалки. Про Жожо не говорили, но думали о нем постоянно: нам его не хватало.
Первый триместр пролетел незаметно, а потом дома начались проблемы: бабушка сдавала с каждым днем, а виной тому был Альцгеймер.
Альцгеймер – это такая пакость, которая норовит поселиться внутри у какого-нибудь престарелого человека и постепенно свести его на нет. Под конец остаются только глаза, наполненные слезами, и самое страшное в том, что человек не помнит, по какому поводу он плачет…
Альцгеймер и недержание зажали бабушку в свои кровожадные тиски. Родители покупали ей подгузники максимального размера, кости ее хрустели. Она вся пошла пятнами, кожа стала совсем прозрачной, волосы падали в суп. Это была уже не бабушка, а паззл из 1350 деталей, который никому не удастся собрать.
Однажды вечером я сидел на диване между бабушкой и Псом, который машинально продолжал вилять хвостом, хотя я закончил гладить его еще пять минут назад, и смотрел документальный фильм про зебр и львиц. И вдруг бабушка как закричит:
– Я уж и на улицу-то боюсь выходить! Того и гляди сожрут!
За окошком у нас были не джунгли, а обычная савойская осень, и я подумал, что они там, на небесах, могли бы предусмотреть запасные мозги для тех, кто ненароком пришел в негодность. Мне захотелось побыть среди людей, и я отправился к Азизу делать физику: в его доме людей всегда предостаточно.
В квартире Будуду мальчишки возились посреди гостиной, и Науль кричала: «Все, кончайте, я сейчас вам всем задам!» Из кухни доносился аромат баранины, из проигрывателя – зажигательная арабская музыка. Квартира была до краев наполнена жизнью, и я чувствовал, что Альцгеймер сюда близко не подступится…
Иногда, словно по ошибке, к бабушке ненадолго возвращался рассудок, и она опять становилась той прежней бабушкой, которая водила меня в кафе-мороженое у Источников. В то счастливое время мы сидели с ней на террасе, как влюбленная парочка. Бабушка всегда выбирала ванильное, с торчащим из вазочки треугольным печеньем, и, пока она с озорной улыбкой смаковала десерт, я представлял, сколько парней сходило по ней с ума, когда она была молоденькой (у нее на комоде стояли фотографии той поры: она была ужасно красивой). В такие минуты я любил свою бабушку больше всех на свете…
Временами Альцгеймер, будто издеваясь, ненадолго оставлял ее в покое, и она, очнувшись, сознавала всю неприглядность и конфузность своего положения и дрожащим голосом спрашивала: «Неужели такое возможно, внучек мой маленький?» – и комкала в руках платок. Она сидела и причитала: «Неужели такое возможно?», а потом быстро переключалась на что-то другое, как сломанный телевизор, который самопроизвольно перескакивает с канала на канал…
В конце ноября у нее случился рецидив чахотки. Мы не сразу спохватились, решили, что она просто простудилась, дали ложку «Вогезского сиропа» [34] и густо намазали грудь вьетнамским бальзамом, но дышать бабушке было уже тяжело, пришлось похлопать ее по спине.
Это не помогло: бабушка рухнула на диван, температура подскочила до рекордной отметки. Мы вызвали «скорую», и первыми на выручку примчались пожарники из добровольческой бригады. Они включили мигалку и домчали нашу бабушку в больницу, даже на красный свет пролетали…
* * *
Дальше события развивались стремительно. Мучительная смерть настигла бабушку ранним утром, в четыре часа три минуты, в одиннадцатой палате.Накануне она успела рассказать медперсоналу, что видела своего младшего внука, то есть меня, по телевизору: я читал восьмичасовые новости. То что я сделал такую стремительную карьеру на телевидении, страшно ее обрадовало. Она съела две мадленки и выпила целую кружку горячего шоколада, но, когда больной внезапно ощущает прилив сил, это еще не повод праздновать победу над болезнью: улучшение бывает обманчивым…
Короче говоря, в четыре утра нас разбудил звонок из больницы, и мама сомневалась, стоит ли сообщать ребенку, то есть мне, но сестренка Нана убедила ее, что детям следует говорить правду и что это тяжелое испытание будет для меня поучительным, ибо жизнь чрезвычайно жестокая штука.
Мы поехали в больницу. Снежные хлопья оседали на ветровом стекле. В городе все спокойно спали: на этот раз смерть обошла их стороной…
По больничным коридорам разливался ослепительный неоновый свет, от которого щипало глаза. Казалось, будто мы шагаем по вязкой тине и вот-вот в ней утонем, а потом, погружаясь все глубже, пробуравим землю насквозь, окажемся в межзвездном пространстве, и там нас зафиксируют телескопы, а подробности нашего путешествия с красочными снимками опубликует журнал «Пари Матч», и все люди будут про нас читать, сидя в приемной у дантиста…
Дежурная медсестра заверила нас, что бабушке досталась легкая смерть и если бы Всевышний поинтересовался ее мнением, то она предпочла бы умереть именно так: в глубокой старости, во сне, и никак иначе (вспомним несчастного Казимира).
Бабушкина вставная челюсть булькала в стакане с водой, а сама бабушка лежала, скрестив руки на животе. Вокруг головы у нее был повязан платок, чтобы рот не открывался, и из-за этого она была похожа на мультяшного персонажа. Жерар даже сказал, что она вылитая Ма Далтон [35], и мы все заржали, это было нервное. Мы сотрясались от смеха, пришлось даже присесть на кровать, и бабушкин матрас задрожал, будто она напоследок решила повеселиться вместе со всеми. И вдруг настала гнетущая тишина. Мама попросила нас с братом подождать в коридоре: бабушку надо было переодеть и подрумянить, чтобы она хорошо смотрелась на смертном одре…
Мы вышли из палаты. Жерар беззвучно плакал, глядя на снег за окном, и я принялся ходить туда-сюда, чтобы дать ему выплакаться наедине с самим собой. Слоняясь по коридору, я услышал, что какая-то женщина упавшим голосом повторяет: «Нет, этого не может быть», но, очевидно, слова ее не помогали, и «это» все-таки случилось…
На обратом пути мы вели себя как семья глухонемых. Только скребки дворников нарушали тишину. Улицы понемногу оживлялись: снегоуборочные машины счищали с асфальта грязный снег и сбрасывали его на обочине. Мсье Китонунца проехал мимо нас за рулем мусоровоза, согревая дыханием озябшие пальцы.
Дома мы попробовали было еще поспать, но постоянно сталкивались у двери туалета: нам каждые десять минут хотелось писать. Только папа неподвижно сидел в родительской спальне…
Смерть одних всегда усложняет жизнь другим. Сестренка Нана отправилась в мэрию, для пущей поучительности прихватив меня с собой, и заполнила там все необходимые бумаги, чтобы бабушка умерла во второй раз, то есть окончательно, в документальном виде. Потом мы зашли в магазин, заставленный пластиковыми букетами, и тетечка, продавщица гробов, дала нам пощупать образец, чтобы мы сами убедились, как уютно будет бабушкиному телу в этом гробу.
Бабушка завещала устроить себе заупокойную мессу и кремацию (это красивое слово означает, что тело сжигают в печке), поэтому мы еще зашли к кюре. Он только что вернулся из парикмахерской, и в ушах у него были мелкие волосики, а от головы пахло лаком. Узнав о бабушкиной кончине, кюре проникся глубокой грустью, хотя они даже знакомы не были. Он заглянул в ежедневник на предмет свободного времени. Нам повезло: на этой неделе бабушка оказалась его единственной покойницей.
– А какой она была? – поинтересовался кюре.
– Ужасно старой, – ответил я, – и умерла из-за этого дурацкого Альцгеймера…
– Фредерик, помолчи, пожалуйста, – прервала меня сестренка Нана. – На вопросы буду отвечать я. Что вы имели в виду, господин кюре?
– Ну, например: была ли она живой и веселой? – пояснил кюре. – Энергичной? Мне все это нужно для траурной речи, понимаете, я же не могу придумывать. Мне необходимы конкретные факты… Была ли она общительной? Какие у нее были отношения с внуками?
По-моему, он хватил через край: спрашивать, была ли покойная живой, это уж слишком!
– У нас в семье Фалькоцци все как у африканцев, – объяснил ему я. – Что-то вроде племенного строя: единство с предками.
– Фредерик, не доводи меня! – вмешалась сестренка Нана.
Она стала рассказывать, какая у нас была замечательная бабушка, еще до Альцгеймера, как мы смеялись, когда Пес высовывал нос в окно машины, глотал пыль, а потом чихал прямо на бабушку, а она громко возмущалась.
Сестренка Нана попыталась рассказать все, что могла вспомнить, даже самые незначительные детали: прикосновение бабушкиных рук, ласковых и всегда холодных, ее теплый взгляд и как она сжимала наши руки своими, ласковыми и всегда холодными…
Нана сбилась, такие воспоминания невозможно передать посторонним. Кюре был не слишком тронут. От ощущения собственной беспомощности она заплакала. Чтобы все это понять, нужно было знать бабушку, жить рядом с ней…
– Простите, я так глупо себя веду! – извинилась Нана.
Кюре пытался ее успокоить, повторял: «Ничего страшного, дитя мое, это пройдет». Ему было неловко. И с чего он взял, что это пройдет? А если не пройдет? Застрянет, как рыбья кость в горле, и ни туда ни сюда.
Я вот совершенно не уверен, что пройдет.
Бывают такие дни, когда я вообще ни в чем не уверен…
* * *
Она лежала в своем роскошном гробу, одна-одинешенька, а мы стояли перед ней, в первом ряду, в воскресных костюмах.Кюре взошел на возвышение и произнес речь. Он сказал, что бабушка прожила полную радости жизнь в кругу своих ласковых близких и теперь настал ее черед отправиться к Всевышнему, ибо он один решает, кому, когда и от чего умирать и в каком возрасте, – все это он определяет сам, ни с кем не советуясь, и нам хотелось бы знать больше, но он ни с кем не делится информацией.
Потом все по очереди подходили к нам выразить соболезнования. Мужчины в слишком коротких штанах (можно было разглядеть марку носков). Их жены с мокрыми носами и забытыми за ухом бигудями. «Примите наши соболезнования», – говорили все они, потому что так принято, и у некоторых при этом был такой вид, будто они сейчас добавят: как все-таки здорово, что сегодня еще не моя очередь, что кто-то другой загремел в деревянный ящик…
Пришли все друзья. Семья Будуду – Мустафа сморкался в галстук, а у Абдуллы сполз подгузник, и все протекло. Семья Китонунца при полном параде. Мсье Бюффлие (и я вдруг вспомнил Жожо, который всегда подолгу беседовал с бабушкой, Альцгеймер его совершенно не смущал). Семья Лашеналь – глаза у Мириам были красными от слез.
Те, кто знал слова, подхватили прощальную песню, и бабушка поплыла прочь: ее увезли из церкви на длинном черном автомобиле. И тогда папа заплакал, ведь она была его мамой.
Мы никогда раньше не видели, как наш папа плачет, думали, он не умеет…
* * *
В своей коричневой урночке, прямо под свитером дедушки Бролино, она занимала еще меньше места, чем раньше, наша бабушка. Трудно было поверить, что от наших предков больше нечего не осталось…Было воскресенье, восемь часов утра. Папа вышел из ванной с зачесанными назад мокрыми волосами, положил руку на плечо братцу Жерару и улыбнулся сестренке Нане. «Моя старшенькая», – прошептал он. Поставил на огонь старую кастрюльку, легко подхватил меня на руки, будто я невесомый, и сел за кухонный стол.
– Что-то нынче не жарко, – проговорил он, глядя на снег за окном.
Больше он ничего не сказал, а я сидел у него на коленях, стараясь поменьше двигаться. От него приятно пахло кремом после бритья. И он дышал мне прямо в шею, сильно, как лошадка. Сестренка Нана принесла кофе, и папа поблагодарил ее кивком головы. Он водил ложечкой по своей чашке в голубой горошек, помешивая черный дымящийся напиток, и в эту минуту я не слышал ничего, кроме звона кофейной ложечки, будто весь мир снаружи перестал существовать. Я сидел, прижавшись к папе, и мне хотелось, чтобы так продолжалось вечно.
– В следующее воскресенье поедем в Шар-дю-Бер кататься на лыжах, – сказал он. – Готов поспорить, что ни один из вас не пройдет трассу быстрее старика отца.
И все вдруг стало почти как раньше, все Фалькоцци заговорили разом, перебивая друг друга, а Пес бешено замахал хвостом.
Если бы не коричневая урночка, можно было подумать, что вообще ничего не случилось…
* * *
Дорога была посыпана солью, но мой велик все равно заносило, и я оставил его у стоп-знака на пути к Замку [36].Дорога на Аннюи оказалась длиннющей, я чуть не умер, а потом еще пришлось подниматься по узенькой тропинке вдоль замерзшей реки. Иногда я проваливался в снег по колено.
Я прислонил рюкзак к стволу елки и стал лизать льдинку: в горле горело. Мне еще предстояло перейти ручей и лезть дальше по вертикальному склону. Пальцы на ногах окоченели, я их уже не чувствовал.
Я карабкался зигзагами, но споткнулся о корень и полетел вниз. Снег забился за воротник. Я испугался за бабушку, однако крышка оказалась крепкой…
Позже, вконец обессилев, я свалился на землю под навесом альпийской хижины. Густые облака закрывали от меня вершину, но небо было переменчиво.
Время шло секунда за секундой, я не мог больше лежать неподвижно, ледяной ветер дул прямо в лицо. Я стал прыгать на месте, размахивая руками, как напуганный цыпленок крыльями, и наконец в просвете между облаками сумел различить Монблан, не весь, конечно, только самый сосочек.
Мешкать было нельзя: я быстро стянул перчатки, достал урночку и объявил бабушке, что вот оно, ее последнее пристанище, что здесь ей понравится больше, чем под дедушкиным свитером в туалете, что пришло время нам расстаться, так будет лучше для всей семьи.
Пусть не думает, что мы ее больше не любим – совсем наоборот, просто живые должны жить дальше, только и всего, и я закричал из последних сил: «До свидания, бабушка! До свидания! Прощай! Чао, бабушка!» Но, сколько я ни старался, крышка не поддавалась, резала пальцы. И тогда я заревел: все получилось совсем не так, как я задумал…
Я безумно устал.
Я снова лег на землю. Монблан исчез из виду. Я решил уснуть прямо здесь, а потом посмотрим. Я закрыл глаза и начал засыпать. Сквозь надвигавшийся сон мне показалось, что кто-то зовет меня, но сил отвечать не было. И вдруг я услышал громовой папин голос. Голос был настоящий, не из сна. Я приоткрыл глаза и увидел, что он несется ко мне, а за ним братец Жерар, и еще Мириам. Она, наверное, рассказала папе про наше тайное место, и теперь все они спешили мне на выручку. Папа мощными движениями разгребал снег, прямо как бульдозер. Он мог справиться и с непогодой, и с тугой крышкой. Он вообще был сильнее всех. Он бежал и звал своего младшенького:
– Фредо! Я уже здесь! Я иду к тебе, мой маленький!
В эту минуту никто не смог бы его остановить (это наследственное, дедушка Бролино тоже бегал быстрее всех). И, глядя на него, я подумал, что никому из Фалькоцци не стоит в этой жизни отчаиваться: с таким папой нам вообще ничего не страшно.