- Вы случайный человек,- сказал он ему как-то.- С таким же успехом вы могли бы жить в средние века или в ледниковый период.
- Или совсем не родиться,- добавил Батурин.
- Пожалуй... Что вам от того, что вы живете в двадцатом веке, да еще в Советской России? Ничего. Ни радости, ни печали. Генеральша, которую разорили большевики, и та живее и современнее вас: она хоть ненавидит. А вы что? Вы - старик!
Разговор этот больно задел Батурина,- он понимал, что Берг прав.
- Что же делать? - спросил он и натянуто улыбнулся.
Берг пожал плечами и ничего не ответил.
В этом пожатии плеч Батурин прочел большое продуманное осуждение таких людей, как он,- оторванных от своего века, выхолощенных, бесстрастных.
"Не то, не то",-мучительно думал он. Тоска его по самой простой, доступной всем жизнерадостности стала невыносимой. Он приходил к капитану, доставал водку, пил, и это успокаивало.
Поиски, на которые он согласился, пугали; он предчувствовал обилие скучной возни, по вместе с тем чудились в них прекрасные неожиданности, встречи.
"А вдруг найдется выход? - думал он, усмехаясь.- Чем черт не шутит".
Размышления его прервал возглас Наташи:
- Ну что ж, пойдем мы на лыжах? Я свои привезла.
Пошли втроем: Наташа, Берг и Батурин. Капитан остался с Симбирцевым,они заспорили о лирике. Спор принял затяжной и бурный характер. Им было не до прогулки.
В лесу на снег ложился розовый свет. Батурин ударил палкой по сосне она зазвенела. С верхушки сорвалась и тяжело полетела черная птица.
- Расскажите подробнее о Нелидовой.
- А вы расскажете сон?
- Расскажу.
- Ну ладно. Я расскажу, как Нелидова встретилась с Пиррисоном. Они встретились в Савойских Альпах зимой двадцать первого года.
- Где? - спросил Берг. Он плохо управлялся с лыжами и отставал.
- В Са-вой-ских Аль-пах в двадцать первом году:
Нелидова была киноартисткой во Франции, слышите? - прокричала Наташа.Их труппу отправили в горы; снимали фильм "Белая смерть". В труппе работал Пиррисон,- он играл охотников, апашей и полицейских. Снимали пирушку с танцами в горном кабачке. В съемке участвовали тамошние жители, дровосеки, а главным был угольщик, дедушка Павел. За веселый нрав его назначили чем-то вроде режиссера при дровосеках.
В кабачке затопили камин, зажгли юпитера, хотя дровосеки были против этого,- по их мнению, можно было снимать при свете ламп, да и от снега было совсем светло.
Налезло много народу, выпили для храбрости подогретого вина. Молодой сын кабатчика засвистел на окарине, дровосеки начали хлопать в ладоши, пошла пляска, и операторы пустились накручивать ленту. К стене были прислонены охотничьи ружья. Нелидова рассказывала, что до сих пор помнит запах в кабачке,- пахло смолой от стен, винным паром и духами.
Артисты опьянели от причудливой этой экскурсии в горы и танцевали почище матерых дровосеков. Дровосеки были добродушные, тяжелые люди. Они страшно хлопали друг друга по спине и на пари били одной дробинкой белку.
В разгар пляски дедушка Павел поднял руки и закричал:
- Стой, я потерял свою трубку!
Танцы прекратились. Артисты бросились искать трубку. Операторы перестали накручивать ленту.
- Крутите, идиоты! - заорал режиссер и схватился за голову.- Прозевали чудесный момент! Крутите, ослы!
Во время поисков рука Нелидовой встретилась под дощатым столом с рукой Пиррисона. Пиррисон пожал ее пальцы. Юпитер зашипел и ударил им в глаза.
- Целуйтесь! - закричал режиссер, набрасывая на одно плечо упавшую подтяжку.- Целуйтесь, вам говорят! Так, прекрасно. Нашли трубку? Продолжайте танцы. Больше шуму, больше шуму, тогда будет веселей!
Он любил подбирать фразы как бы из детских песенок. Метался и кричал он по дурной привычке - шуму и веселья было и так достаточно.
Нелидова поняла, что Пиррисон поцеловал ее не для фильма. Снег, горы, гостиница, где камины топили еловыми щепками,- все это вскружило ей голову. Дальше все пошло, как обычно. В двадцать третьем году они с Пиррисоном приехали в Россию.
Вышли к Серебрянке. На берегу шатрами стояли ели, чувствовался север. К вечеру зазеленело небо. Остановились, достали папиросы. У Наташи на бровях таяли снежинки, она смахнула их перчаткой. Прикуривая у Берга (рука его теперь почти не дрожала), она подняла глаза. Берг отшатнулся. Тьма зрачков, ресницы, мокрые от снега, как от слез, глядели на него "крупным планом".
- Да, правда, вы совсем здоровы,- сказала медленно Наташа.
- Вот психастеник.- Берг показал на Батурина. Батурин промолчал, оттолкнулся палками и быстро скатился с горы. Наташа скатилась за ним и упала. Когда Батурин помогал ей подняться, она спросила:
- Расскажете сон? Расскажете? Я страшно любопытная.
- Эх, пропадаем, отец! - Берг восторженно ринулся с горы. Он свалился, потерял лыжи. Лыжи умчались вперед, подпрыгивая и обгоняя друг друга, явно издеваясь над ним. "Сволочи",- подумал Берг и побежал, проваливаясь и падая, вдогонку.
Обратно шли медленно. В синем, как бы фарфоровом небе, перебегали снежные звезды, скрипели лыжи.
- Ну, как ваш сон?
- Глупый сои, но раз вы настаиваете, я расскажу.
Снилось ему вот что: сотни железнодорожных путей, отполированных поездами, кажется в Москве, но Москва - исполинская, дымная и сложная, как Лондон. Вагон электрической железной дороги - узкая, стремительная торпеда, отделанная красным деревом и серой замшей. Качающий ход вагона, почти полет, гром в туннелях, перестрелка в ущельях пакгаузов, нарастающий, как катастрофа, вопль колес. Разрыв снаряда - встречный поезд, и снова глухое гуденье полотна.
Рядом сидела женщина - теперь он знает, это она, Нелидова; его поразила печальная матовость ее лица. Когда вагон проносился на скрещениях в каком-нибудь сантиметре от перерезавших его путь таких же вихревых, стеклянных, поездов, она взглядывала на Батурина и смеялась. Около бетонной стены она высунула руку и коснулась ногтем струящегося в окне бетона, потом показала Батурину ноготь,- он был отполирован и из-под него сочилась кровь.
Поля ударили солнечным ветром. Зеленый свет каскадом пролетал по потолку вагона. Женщина подняла глаза на Батурина; зелень лесов, их тьма чернели и кружились в ее зрачках. Тогда он услышал ее голос,- она положила руку ему на плечо и спросила:
- Зачем вы поехали этим поездом?
Трудно сказать, что он услышал голос. Гром бандажей, скреплений и рельсов достиг космической силы. Скорее, он догадался по движению ее губ, сухих и очень ярких.
- Я жду крушенья.
- Почему?
- От скуки.
Мост прокричал сплошной звенящей нотой,- вода блеснула, свистнула, ушла, и с шумом ливня помчался лес.
- Когда вам захочется, чтобы вас простили,- сказала она, не глядя на Батурина,- найдите меня. Я прощу вам даже то, чему нет прощенья.
- Что?
- Скуку. Погоню за смертью. Даже вот этот палец ваш,- она взяла Батурина за мизинец,- не заслуживает смерти.
В конце вагона была небольшая эстрада. За ней- узкая дверь. Из двери вышел китаец в европейском костюме. Кожа сухая, не кожа - лайковая перчатка, и глаза под цвет спитого чая. Он присел на корточки, вынул из ящичка змею и запел песню, похожую на визг щенка.
Он похлопывал змею и пел, не подымая глаз. Морщины тысячелетней горечи лежали около его тонкого рта. Он открыл рот, и змея заползла ему в горло. Он пел, слюна текла на подбородок, и глаза вылезали из орбит. Он пел все тише, это был уже плач - он звал змею. Когда она высунула голову, желтое лицо его посинело. Он схватил змеиную голову и изо всех сил начал тащить наружу.
- Довольно! - крикнул Батурин.
Китаец выплюнул змею, она спряталась в ящичек. Китаец сидел и плакал.
Пришла немыслимая раньше человеческая жалость, внезапная, как ужас. Батурин бросился к китайцу, поднял его голову. Слезы текли по морщинам, зубы стучали. Тысячелетнее, нет, гораздо более древнее горе тяжко душило сердце. Нищета, смерть детей, войны, этот страшный своей ненужностью оплеванный труд.
Батурин поднял китайца, усадил. Китаец гладил руками его рукава, прятал голову, на серых его брюках чернели пятна слез.
Подошла женщина и, не глядя на Батурина, повторила:
- Когда вам нужно будет, чтобы вас простили,- найдите меня.
Батурин взглянул на нее,- он ждал печальных глаз, стиснутых губ,- и вздрогнул. Она смеялась, подняла к глазам ладони, быстро провела ими, и на щеку Батурина брызнула теплая влага.
- Это роса, уже вечер! - крикнула она и бросилась к окну.
Ветер рвал ее платье, ее слезы, ее смех. Поезд гудел, замедляя ход на гигантской насыпи по мощному и плавному закруглению,- впереди была великая безмолвная река. Батурин соскочил. Под ногой хрустели ракушки, солнце, как красный шмель, летело на вечерние сырые травы. Батурин хотел нарвать их, но поезд тронулся. Он вскочил на подножку, сорвался, красный фонарь последнего вагона пронесся у его головы. Прогремела квадратная труба моста. Батурин бросился бежать. У него было сознанье последней, непоправимой катастрофы. Он добежал до моста.
- Куда пошел этот поезд? - крикнул он красноармейцу на мосту.
- К чертовой матери,- ответил красноармеец.- Ты кто такой? Пойдем в комендатуру.
Батурин понял, что пропал, и проснулся. Уснул он в вагоне. Поезд стоял в Мытищах, и кондуктора волокли к коменданту пьяного пассажира с гармошкой. Гармонист кричал: "К чертовой матери! Не можете доказать!"
Он прижимал гармошку к груди, и она издавала звук, похожий на визг щенка.
...Наташа заглянула в лицо Батурину.
- Она похожа на Нелидову, эта женщина.
А Берг сказал:
- Было бы хорошо для вас, если бы вы почаще видели такие сны.
Батурин вспыхнул, резко спросил:
- Берг, зачем это?
- Затем, что по существу вы хороший парень. Вот зачем.
Он медленно пошел вперед, прокладывая по снегу свежий след. Шуршали лыжи, и воздух резал легкие тончайшими осколками стекла.
СОЛОВЕЙЧИК И ЗИНКА
Деньги выдали только в марте. Капитан тотчас же уехал на Кавказское побережье. За ним следом уехал в Одессу Берг. Батурин уехал позже всех в Ростов. Перед отъездом он отвез Миссури вместе со всем имуществом капитана к Наташе.
Последние вечера на даче были угрюмы. С крыш, текло, стук капель не давал уснуть. Цезарь с тоски по капитану и Бергу выл по ночам и гремел цепью.
Приехал хозяин дачи, бывший офицер, заика. Днем он стрелял галок, а ночью страшно ворочался на кровати и говорил басом: "Покорнейше благодарю". Во сне он заикался сильнее, чем днем, и это бесило Батурина.
Перед отъездом Батурин пошел с Наташей в Камерный театр на "Адриенну Лекуврёр". Играла Коонен. После дачной тьмы и воя псов театр сверкал, как драгоценная коробка. Бледная кожа на лице впитывала яркий свет.
Батурин чувствовал легкость, оторванность от постоянного места,- связь с Москвой была нарушена. Мысль о поисках поглощала все.
"Неужели так много зависит от личной судьбы?" - думал он удивленно. Это опровергало его теорию о подчиненности человека эпохе. До тех пор он был убежден, что усталость его - отголосок настроений многих, переживших войны, эпидемии, революции. Но вот, в сущности, такой пустяк - поездка на юг, поиски "пропавшей грамоты", мысли о женщине, совершенно неизвестной, о том, что найденный дневник войдет в историю человеческой культуры,- все это вызывало совсем новое ощущение причудливости переживаемой эпохи, ее неповторимости, ее скрытых возможностей. Ощущение это было смутно, но, главное, Батурин поверил в него и внутренне окреп. Появилась способность действовать (до тех пор всякая деятельность казалась ему утомительной беготней). Батурин понял, что самые действия вызывают особый строй мыслей, наталкивают на великое множество новых настроений и образов.
"Кажется,- думал он пока еще робко,- этот закал необходим для писателя".
Батурин открыл, как это часто бывает с одиночками, что глубоко выношенные мысли, казалось целиком принадлежавшие только ему, были широко распространенными, почти общепринятыми. Первое время это его обижало. Потом он понял, что замкнутость сыграла с ним скверную шутку, и начал с интересом приглядываться к людям.
Перемена эта произошла с ним за последнюю зиму. Однажды на вопрос Наташи, доволен ли он своей ролью искателя "пропавшей грамоты", он ответил:
- Как вам объяснить? Эта история меня отогревает. Я сделал много горьких открытий, направленных против самого себя.
Батурин часто бывал у Наташи в Гагаринском переулке, на седьмом этаже. Было тихо в высоте над Москвой, и казалось странным, что сюда доходят электричество, вода, тепло в чугунные батареи.
Зима мягко и сыро лежала на крышах. С высоты Москва была зрелищем почерневших крестов, галок и кривых антенн. Над всем этим простиралось небо, невидимое снизу,- очень простое и неширокое.
Батурин застрял в Москве из-за капитана. Капитан заехал по пути в Ростов и должен был оттуда прислать инструкции. Наконец они пришли.
Капитан писал:
"Выезжайте в Ростов. Думаю, след вы здесь найдете. Советую связаться со спекулянтами и скупщиками контрабанды. Уверен, что Пиррисон занялся контрабандой, соответствующей достоинству Соединенных Штатов, то есть спекуляцией золотом и драгоценностями. Держите постоянную связь. На Берга надежды мало,- он неизбежно собьется с пути в погоне за материалом для новой повести. Пусть его!"
В апреле Батурин уехал. Провожала его одна Наташа,- инженер плевал кровью (весна была жидкая, навозная).
До Воронежа земля туманилась от моросящего дождя. Он плескал по лужам на пустых станциях. Батурин первый раз проезжал по этой части России. Ее неизмеримое уныние даже понравилось ему. Вот куда бы уйти отдыхать, бродяжить по-настоящему, а не по театральным крымским шоссе.
Под Ростовом была сырая, но теплая весна. Станицы зеленели в степи, закаты в полнеба горели на лакированных стенках вагонов. Батурин висел в окне вместе с четырехлетним мальчиком Юрой.
Они сдружились и разговаривали, сталкиваясь головами.
- Река пошла спать? - спрашивал мальчик.
- Пошла.
- Как же она спит без одеяла,- ей холодно?
Батурин говорил, что река укрывается туманом: под ним очень тепло. Юра долго и печально смотрел на реку, длинные его ресницы были неподвижны,- он думал.
- И птичка спит,- говорил он чуть слышно.
Батурин ощущал теплый запах его соломенных, подстриженных в кружок волос.
- Чем ты пахнешь? - спросил Батурин.
Юра долго думал, потом ответил:
- Воробышком.
В Ростове шел дождь. Он мягко, по-южному, шумел по горбатым мостовым, просеивал многочисленные и тусклые огни. На западе догорал сизый закат.
"Как донская вода",- подумал о нем Батурин.
На бестолковом ростовском вокзале Батурин слегка растерялся. Куда идти? Теперь одиночество уже явно тяготило его. Он сел в зале первого класса и заказал чай. Около него долго вертелся, приглядывался пожилой еврей в промокшем пальто.
Когда еврей останавливался, вода капала с пальто на пол, он затирал лужицы калошей и с опаской поглядывал на официантов. Он боялся останавливаться и бродил между столиков. Его походка и жалобный вид, выработанный годами как средство самозащиты, намекали на профессию, не пользующуюся уважением у вокзальных властей.
Батурин следил за ним. Наконец еврей подошел.
- Молодой человек,- сказал он тоном хитрого прозорливца,- вы не имеете, где остановиться?
Батурин кивнул головой.
- Какие пустяки. Я вам покажу приличную комнату. С вас возьмут рубль в сутки. Вы будете иметь удобства и хорошее обращение, а мне вы дадите полтинник.
- Лучше в гостинице.
Еврей попятился, замахал руками.
- Вам? - спросил он с ужасом.- Вам в гостиницу? Боже мой! Такой приличный молодой человек. Вас там оберут до последнего и выбросят на улицу. Вы же не знаете, что такое Ростов! Я - Соловейчик, спросите про меня каждого извозчика. Разве я посоветую вам плохо?
Батурин боялся гостиниц с их застарелым запахом писсуаров, уборщицами, свирепо швыряющими ведра, матрасами, засаленными от трипперных мазей, и рукомойниками с желтой водой. Каждый постоялец оставлял свои запахи, пороки и неряшливость,- это было невыносимо до тошноты. Предшественник по номеру почему-то представлялся Батурину приказчиком с гнилыми зубами, в розовых кальсонах, рыгающим со сна селедкой в липкой запеканкой,- человеком назойливым, бранчливым, приводящим в номер проституток.
Батурин согласился, нанял извозчика. Соловейчик почтительно сел рядом, боясь замочить Батурина своим пальто. Из-под поднятого верха пролетки ничего не было видно, кроме струй дождя в белом кругу фонарей и черного булыжника. Лошадь лениво цокала подковами. Соловейчик вздохнул и прошептал:
- О-хо-хо, все мы пропадаем!
Привез он Батурина в переулок около Таганрогского проспекта, провел по лестнице на деревянную террасу, где две женщины мыли, охая, пол. В лужах на дворе отражался свет ламп и пламя бушующих примусов. Из дверей сочился сладкий чад лука и постного масла; кашлял и заходился ребенок.
"Подходящее место",- подумал Батурин.
- Добэ,- робко сказал Соловейчик одной из женщин.- Вот я привел вам постояльца. Молодой человек из Москвы, прямо жених.
Добэ поднялась, вытерла руки о ситцевую нижнюю юбку и в упор посмотрела на Батурина. Сизое лицо ее выражало обидное равнодушие и к Батурину, и к Соловейчику, и к комнате, которую от нее требовали.
- От вечная мне морока,- сказала она басом.- За рубль я не имею ни минуты покоя,- как вам нравится такая жизнь! Теперь я решила сдавать не меньше как за полтора рубля.- Соловейчик попятился, замахал руками, и в ту же минуту Добэ пронзительно закричала:
- Что вы махаете? Что? У меня дочка невеста, кто пойдет за нищую? Вы ей дадите приданое, несчастный еврей? Вы с вашими рублевыми постояльцами, за которыми надо прибирать на три рубля. Полтора рубля, или уезжайте в другое место.
- Вы не в духе, мадам Мовес,- Соловейчик сокрушенно покачал головой.Нельзя кричать на человека, будто вас обокрали. Что это за мода! Вы рискуете не заработать и рубль. Кому нужна такая хозяйка, я вас спрашиваю? Кому? Мне? Да нехай она сказится. Или вот этому хорошему человеку?
- Ради приданого я дам полтора,- согласился Батурин.
- Рива! - крикнула Добэ.- Покажи месье комнату.
В комнате, похожей на шкаф, высокой и узкой, стучали ходики и ворочали поломанные стрелки. Было сыро и пахло керосином.
Ночью стонала во сне за стеной Добэ, ветер перетряхивал на крыше листы жести, и лишь к утру - розоватому и серому, как пепел,- вызвездило и ветер утих. Батурин почти всю ночь не спал. Яд поисков, только что начатых, уже отравил его. Он изощрялся в догадках, сотни смелых, но одинаково беспомощных планов спутывались в голове и уничтожали друг друга.
К утру он задремал. Разбудил его унылый бас, бубнивший под окнами:
- Уголля надо?! Вот уголля надо?!
Батурин долго не мог догадаться, что продавал этот унылый бас; потом понял и обрадовался - уголь.
Пришло серенькое ремесленное утро. Женщины шлепали детей, мужчины мылись во дворе под краном. Синий угар самоваров струился под крышу, дух квашеной капусты выползал из комнат. Гудели яростные примусы, трещали и брызгали салом раскаленные сковороды, и шум - суетливый, однообразный шум жизни - возвестил о начале еще одного безрадостного и длинного дня. Дом кричал, плакал, ссорился, смеялся и шипел, как чудовищный поев ковчег. Кошки мылись на подоконниках, и запах помоек, крыс и зелени расплывался извилистыми течениями, навещая то одну, то другую комнату. Над всем этим шумом стоял пронзительный, короткий, как лозунг, крик мамаш:
- Вот погоди, я тебе задам!
Утром пришел Соловейчик - узнать, не надо ли чего Батурину. Батурин рассказал ему вымышленную историю о пропавшей сестре. У него, мол, месячный отпуск, и он приехал искать пропавшую свою сестру. Она должна быть в Ростове. Она сбежала с американцем Пиррисоном, ее надо найти и вернуть домой, американец - прохвост; надругается над девушкой и бросит.
Соловейчик слушал недоверчиво. Он сложил руки на животе и вертел большими пальцами, вздыхал, сдвигал на затылок рваную фетровую шляпу. Галстук торчал сзади кисточкой над бумажным его воротничком.
- А она не ваша невеста? - подозрительно спросил он.- Теперь, знаете, такое время, что мать сына искать не будет, не то что брат сестру. Разве теперь имеются такие братья!
Батурин деланно смутился, помял хлеб на столе.
- Да, верно. Она моя невеста.
- А может, она ваша жена?
- Нет.
- Какая разница между женой и невестой! - заметил вскользь Соловейчик.
Он допрашивал Батурина вежливо и долго, щипал бородку и наконец улыбнулся с неожиданной добротой.
- Ой, молодой человек, Соловейчика вы не обманете! Вы ищете жену,- так и говорите. Сколько лет маклерую в Ростове, а такого дела, скажу откровенно, не было. Деликатное дело! Надо посидеть и подумать.
Он действительно долго думал, бормотал, отрицательно качал головой.
- Вот что. Надо начинать с американцев. Их тут в Ростове несколько,они продают для виду американские жатки и молотилки, морочат людей и помалу занимаются контрабандой. Я вам узнаю фамилии этих американцев, может, среди них есть и ваш приятель. Это раз. Теперь два,- он бессомненно мог уже уехать. Вы слушайте, тут есть две девочки, они все время с американцами путались, надо их увидеть. В случае ваш был здесь, они знают. Девочки, сами знаете, с асфальта, но хорошие женщины. Вы им дадите на две пары чулок и еще так... мелочи.
Соловейчик засмеялся, довольный своим планом.
- За вас я не опасаюсь, что вы мне заплатите за работу. Чего только не приходится выдумывать из-за куска хлеба! Ну, ваше дело - чистое дело. Откровенно сказать, я приношу человеку счастье и получаю десять рублей за работу. А то другой говорит: "Соловейчик, найди мне девочку, чтобы была такая и такая,- и выглядела прилично, и не обокрала бы, и умела себя в театре держать". Разве легко? У меня было свое заведение, лавочка в порту, я торговал табаком и думал, что бог даст мне спокойную смерть. Но что бог! Ему есть важнее дела, чем эти евреи,- бог волнуется за большевиков, что ему подрывают авторитет, что ему делают конкуренцию. Бог умер для таких, как мы. Мы живем, извините, прямо в нужнике, жена ослепла, и плачет и плачет,- у нас деникинцы убили мальчика. Он был один, он был первенец. Нельзя сказать, что просто убили - они раздели его на Садовой и били шомполами. Потом он три дня лежал на кровати, ничего не говорил и умер. Доктор говорит: "Он задавился кровью, кровь набралась в легкие, они ему отбили легкие шомполами".
Мальчик умер. За что, я спрашиваю всех! Одна забота, чтобы жила жена,она мне родила этого мальчика. Она мучилась со мною всю эту проклятую жизнь. Куда ей пойти, если я не заработаю рубль в день?
Тогда я пошел к офицерам и говорил: "Господа офицеры, у вас есть свой бог и своя совесть,- за что вы убили моего мальчика?" - "Вышла небольшая ошибка" - сказал один, он был в лайковых перчатках. "Какая ошибка?" спрашиваю я. "А ошибка та, что он еще не был большевиком, но очень свободно мог им быть. Иди, говорит, жалуйся Нахамкесу. Мы мертвых не воскрешаем. Чего ты пришел?"
Соловейчик прижал к глазам рукав рыжего пальто. "Иди, говорит. Чего ты пришел? Чего ты пришел?" - "Господин офицер,- сказал я ему.- Счастливая ваша мать, что имеет такого замечательного сына". А сын, мальчик мой, разве это собака? Я спрашиваю всех. Разве на смерть мы его растили? Когда он кашлял коклюшем, я потел от страха, думал - он задавится мокротой, я считал каждый волос на его голове, мальчик мой...
Соловейчик заплакал. Вошла Добэ. - Не плачьте, старик,- сказала она басом.- Может, ему теперь лучше, чем здесь на земле. Просите у бога смерти. Чем так мучиться, лучше скоропостижно умереть. Как жить, когда у человека вынули сердце!
- Что бог, бог! - закричал Соловейчик.- Что вы пристаете ко мне со своим богом! Где он был, когда били шомполами мальчика и Афанасий прибежал на двор и крикнул: "Соловейчик, Витю вашего убивают!" Зачем он, ваш замечательный бог, позволил ему в тот день выйти на улицу? У бога одна забота,- он спит и думает о вашем счастье, евреи. Только и вы, Добэ, все живете, я вижу, на помойке и счастье увидите, как свою задницу, извините меня. Кому бог продал ваше счастье и за какую цену? Чего он не сжег огнем тех негодяев? А они, эти добрые женщины, бегают по дворам и рассказывают о боге. Тьфу!
Соловейчик плюнул.
- Уймись, старик! - закричала Добэ и отшатнулась.- Что ты зовешь несчастье на свою голову и на мой дом! Замолчи, старик!
- Я уже молчу, Добэ. Простите меня, вы хорошая женщина. Но как я могу спокойно разговаривать с людьми?
Добэ подняла с пола его шляпу, надела ему на голову, похлопала по спине.
- Ну, как-нибудь мы доживем.
- Доживем,- скорбно согласился Соловейчик.- А теперь я пойду.
Он назначил Батурину встречу в пивной "Мамаша", куда он должен был привести двух девиц, и ушел, вытирая глаза коричневым клетчатым платком.
Батурин пошел бродить по городу, вышел к реке. Скрежетал разводной мост, и желтая вода мыла красные днища пароходов. Насупленный день враждебно смотрел на город из-за Дона, откуда дул ветер. Во взгляде этого дня была холодная скука.
Хотелось вечера, когда изгнанные краски - черная и золотая - ночь и огни - вернутся на землю. И вечер пришел. Он вяло протащился по улицам и переулкам, зажигая скупые огни. С первыми фонарями на Дону, прокашлявшись, прогудел морской пароход. По гудку, по его радостной дрожи можно было догадаться, что пароход отходит в Ялту, Севастополь, к городам, созданным для веселья, солнца, запахов моря, для прекрасных женщин.
Когда совсем стемнело, Батурин пошел в "Мамашу". В пивной уже сидел Соловейчик. Он был совсем некстати здесь, в своем длиннополом пальто, худой и жалкий, как Вечный жид на плохой гравюре.
- Или совсем не родиться,- добавил Батурин.
- Пожалуй... Что вам от того, что вы живете в двадцатом веке, да еще в Советской России? Ничего. Ни радости, ни печали. Генеральша, которую разорили большевики, и та живее и современнее вас: она хоть ненавидит. А вы что? Вы - старик!
Разговор этот больно задел Батурина,- он понимал, что Берг прав.
- Что же делать? - спросил он и натянуто улыбнулся.
Берг пожал плечами и ничего не ответил.
В этом пожатии плеч Батурин прочел большое продуманное осуждение таких людей, как он,- оторванных от своего века, выхолощенных, бесстрастных.
"Не то, не то",-мучительно думал он. Тоска его по самой простой, доступной всем жизнерадостности стала невыносимой. Он приходил к капитану, доставал водку, пил, и это успокаивало.
Поиски, на которые он согласился, пугали; он предчувствовал обилие скучной возни, по вместе с тем чудились в них прекрасные неожиданности, встречи.
"А вдруг найдется выход? - думал он, усмехаясь.- Чем черт не шутит".
Размышления его прервал возглас Наташи:
- Ну что ж, пойдем мы на лыжах? Я свои привезла.
Пошли втроем: Наташа, Берг и Батурин. Капитан остался с Симбирцевым,они заспорили о лирике. Спор принял затяжной и бурный характер. Им было не до прогулки.
В лесу на снег ложился розовый свет. Батурин ударил палкой по сосне она зазвенела. С верхушки сорвалась и тяжело полетела черная птица.
- Расскажите подробнее о Нелидовой.
- А вы расскажете сон?
- Расскажу.
- Ну ладно. Я расскажу, как Нелидова встретилась с Пиррисоном. Они встретились в Савойских Альпах зимой двадцать первого года.
- Где? - спросил Берг. Он плохо управлялся с лыжами и отставал.
- В Са-вой-ских Аль-пах в двадцать первом году:
Нелидова была киноартисткой во Франции, слышите? - прокричала Наташа.Их труппу отправили в горы; снимали фильм "Белая смерть". В труппе работал Пиррисон,- он играл охотников, апашей и полицейских. Снимали пирушку с танцами в горном кабачке. В съемке участвовали тамошние жители, дровосеки, а главным был угольщик, дедушка Павел. За веселый нрав его назначили чем-то вроде режиссера при дровосеках.
В кабачке затопили камин, зажгли юпитера, хотя дровосеки были против этого,- по их мнению, можно было снимать при свете ламп, да и от снега было совсем светло.
Налезло много народу, выпили для храбрости подогретого вина. Молодой сын кабатчика засвистел на окарине, дровосеки начали хлопать в ладоши, пошла пляска, и операторы пустились накручивать ленту. К стене были прислонены охотничьи ружья. Нелидова рассказывала, что до сих пор помнит запах в кабачке,- пахло смолой от стен, винным паром и духами.
Артисты опьянели от причудливой этой экскурсии в горы и танцевали почище матерых дровосеков. Дровосеки были добродушные, тяжелые люди. Они страшно хлопали друг друга по спине и на пари били одной дробинкой белку.
В разгар пляски дедушка Павел поднял руки и закричал:
- Стой, я потерял свою трубку!
Танцы прекратились. Артисты бросились искать трубку. Операторы перестали накручивать ленту.
- Крутите, идиоты! - заорал режиссер и схватился за голову.- Прозевали чудесный момент! Крутите, ослы!
Во время поисков рука Нелидовой встретилась под дощатым столом с рукой Пиррисона. Пиррисон пожал ее пальцы. Юпитер зашипел и ударил им в глаза.
- Целуйтесь! - закричал режиссер, набрасывая на одно плечо упавшую подтяжку.- Целуйтесь, вам говорят! Так, прекрасно. Нашли трубку? Продолжайте танцы. Больше шуму, больше шуму, тогда будет веселей!
Он любил подбирать фразы как бы из детских песенок. Метался и кричал он по дурной привычке - шуму и веселья было и так достаточно.
Нелидова поняла, что Пиррисон поцеловал ее не для фильма. Снег, горы, гостиница, где камины топили еловыми щепками,- все это вскружило ей голову. Дальше все пошло, как обычно. В двадцать третьем году они с Пиррисоном приехали в Россию.
Вышли к Серебрянке. На берегу шатрами стояли ели, чувствовался север. К вечеру зазеленело небо. Остановились, достали папиросы. У Наташи на бровях таяли снежинки, она смахнула их перчаткой. Прикуривая у Берга (рука его теперь почти не дрожала), она подняла глаза. Берг отшатнулся. Тьма зрачков, ресницы, мокрые от снега, как от слез, глядели на него "крупным планом".
- Да, правда, вы совсем здоровы,- сказала медленно Наташа.
- Вот психастеник.- Берг показал на Батурина. Батурин промолчал, оттолкнулся палками и быстро скатился с горы. Наташа скатилась за ним и упала. Когда Батурин помогал ей подняться, она спросила:
- Расскажете сон? Расскажете? Я страшно любопытная.
- Эх, пропадаем, отец! - Берг восторженно ринулся с горы. Он свалился, потерял лыжи. Лыжи умчались вперед, подпрыгивая и обгоняя друг друга, явно издеваясь над ним. "Сволочи",- подумал Берг и побежал, проваливаясь и падая, вдогонку.
Обратно шли медленно. В синем, как бы фарфоровом небе, перебегали снежные звезды, скрипели лыжи.
- Ну, как ваш сон?
- Глупый сои, но раз вы настаиваете, я расскажу.
Снилось ему вот что: сотни железнодорожных путей, отполированных поездами, кажется в Москве, но Москва - исполинская, дымная и сложная, как Лондон. Вагон электрической железной дороги - узкая, стремительная торпеда, отделанная красным деревом и серой замшей. Качающий ход вагона, почти полет, гром в туннелях, перестрелка в ущельях пакгаузов, нарастающий, как катастрофа, вопль колес. Разрыв снаряда - встречный поезд, и снова глухое гуденье полотна.
Рядом сидела женщина - теперь он знает, это она, Нелидова; его поразила печальная матовость ее лица. Когда вагон проносился на скрещениях в каком-нибудь сантиметре от перерезавших его путь таких же вихревых, стеклянных, поездов, она взглядывала на Батурина и смеялась. Около бетонной стены она высунула руку и коснулась ногтем струящегося в окне бетона, потом показала Батурину ноготь,- он был отполирован и из-под него сочилась кровь.
Поля ударили солнечным ветром. Зеленый свет каскадом пролетал по потолку вагона. Женщина подняла глаза на Батурина; зелень лесов, их тьма чернели и кружились в ее зрачках. Тогда он услышал ее голос,- она положила руку ему на плечо и спросила:
- Зачем вы поехали этим поездом?
Трудно сказать, что он услышал голос. Гром бандажей, скреплений и рельсов достиг космической силы. Скорее, он догадался по движению ее губ, сухих и очень ярких.
- Я жду крушенья.
- Почему?
- От скуки.
Мост прокричал сплошной звенящей нотой,- вода блеснула, свистнула, ушла, и с шумом ливня помчался лес.
- Когда вам захочется, чтобы вас простили,- сказала она, не глядя на Батурина,- найдите меня. Я прощу вам даже то, чему нет прощенья.
- Что?
- Скуку. Погоню за смертью. Даже вот этот палец ваш,- она взяла Батурина за мизинец,- не заслуживает смерти.
В конце вагона была небольшая эстрада. За ней- узкая дверь. Из двери вышел китаец в европейском костюме. Кожа сухая, не кожа - лайковая перчатка, и глаза под цвет спитого чая. Он присел на корточки, вынул из ящичка змею и запел песню, похожую на визг щенка.
Он похлопывал змею и пел, не подымая глаз. Морщины тысячелетней горечи лежали около его тонкого рта. Он открыл рот, и змея заползла ему в горло. Он пел, слюна текла на подбородок, и глаза вылезали из орбит. Он пел все тише, это был уже плач - он звал змею. Когда она высунула голову, желтое лицо его посинело. Он схватил змеиную голову и изо всех сил начал тащить наружу.
- Довольно! - крикнул Батурин.
Китаец выплюнул змею, она спряталась в ящичек. Китаец сидел и плакал.
Пришла немыслимая раньше человеческая жалость, внезапная, как ужас. Батурин бросился к китайцу, поднял его голову. Слезы текли по морщинам, зубы стучали. Тысячелетнее, нет, гораздо более древнее горе тяжко душило сердце. Нищета, смерть детей, войны, этот страшный своей ненужностью оплеванный труд.
Батурин поднял китайца, усадил. Китаец гладил руками его рукава, прятал голову, на серых его брюках чернели пятна слез.
Подошла женщина и, не глядя на Батурина, повторила:
- Когда вам нужно будет, чтобы вас простили,- найдите меня.
Батурин взглянул на нее,- он ждал печальных глаз, стиснутых губ,- и вздрогнул. Она смеялась, подняла к глазам ладони, быстро провела ими, и на щеку Батурина брызнула теплая влага.
- Это роса, уже вечер! - крикнула она и бросилась к окну.
Ветер рвал ее платье, ее слезы, ее смех. Поезд гудел, замедляя ход на гигантской насыпи по мощному и плавному закруглению,- впереди была великая безмолвная река. Батурин соскочил. Под ногой хрустели ракушки, солнце, как красный шмель, летело на вечерние сырые травы. Батурин хотел нарвать их, но поезд тронулся. Он вскочил на подножку, сорвался, красный фонарь последнего вагона пронесся у его головы. Прогремела квадратная труба моста. Батурин бросился бежать. У него было сознанье последней, непоправимой катастрофы. Он добежал до моста.
- Куда пошел этот поезд? - крикнул он красноармейцу на мосту.
- К чертовой матери,- ответил красноармеец.- Ты кто такой? Пойдем в комендатуру.
Батурин понял, что пропал, и проснулся. Уснул он в вагоне. Поезд стоял в Мытищах, и кондуктора волокли к коменданту пьяного пассажира с гармошкой. Гармонист кричал: "К чертовой матери! Не можете доказать!"
Он прижимал гармошку к груди, и она издавала звук, похожий на визг щенка.
...Наташа заглянула в лицо Батурину.
- Она похожа на Нелидову, эта женщина.
А Берг сказал:
- Было бы хорошо для вас, если бы вы почаще видели такие сны.
Батурин вспыхнул, резко спросил:
- Берг, зачем это?
- Затем, что по существу вы хороший парень. Вот зачем.
Он медленно пошел вперед, прокладывая по снегу свежий след. Шуршали лыжи, и воздух резал легкие тончайшими осколками стекла.
СОЛОВЕЙЧИК И ЗИНКА
Деньги выдали только в марте. Капитан тотчас же уехал на Кавказское побережье. За ним следом уехал в Одессу Берг. Батурин уехал позже всех в Ростов. Перед отъездом он отвез Миссури вместе со всем имуществом капитана к Наташе.
Последние вечера на даче были угрюмы. С крыш, текло, стук капель не давал уснуть. Цезарь с тоски по капитану и Бергу выл по ночам и гремел цепью.
Приехал хозяин дачи, бывший офицер, заика. Днем он стрелял галок, а ночью страшно ворочался на кровати и говорил басом: "Покорнейше благодарю". Во сне он заикался сильнее, чем днем, и это бесило Батурина.
Перед отъездом Батурин пошел с Наташей в Камерный театр на "Адриенну Лекуврёр". Играла Коонен. После дачной тьмы и воя псов театр сверкал, как драгоценная коробка. Бледная кожа на лице впитывала яркий свет.
Батурин чувствовал легкость, оторванность от постоянного места,- связь с Москвой была нарушена. Мысль о поисках поглощала все.
"Неужели так много зависит от личной судьбы?" - думал он удивленно. Это опровергало его теорию о подчиненности человека эпохе. До тех пор он был убежден, что усталость его - отголосок настроений многих, переживших войны, эпидемии, революции. Но вот, в сущности, такой пустяк - поездка на юг, поиски "пропавшей грамоты", мысли о женщине, совершенно неизвестной, о том, что найденный дневник войдет в историю человеческой культуры,- все это вызывало совсем новое ощущение причудливости переживаемой эпохи, ее неповторимости, ее скрытых возможностей. Ощущение это было смутно, но, главное, Батурин поверил в него и внутренне окреп. Появилась способность действовать (до тех пор всякая деятельность казалась ему утомительной беготней). Батурин понял, что самые действия вызывают особый строй мыслей, наталкивают на великое множество новых настроений и образов.
"Кажется,- думал он пока еще робко,- этот закал необходим для писателя".
Батурин открыл, как это часто бывает с одиночками, что глубоко выношенные мысли, казалось целиком принадлежавшие только ему, были широко распространенными, почти общепринятыми. Первое время это его обижало. Потом он понял, что замкнутость сыграла с ним скверную шутку, и начал с интересом приглядываться к людям.
Перемена эта произошла с ним за последнюю зиму. Однажды на вопрос Наташи, доволен ли он своей ролью искателя "пропавшей грамоты", он ответил:
- Как вам объяснить? Эта история меня отогревает. Я сделал много горьких открытий, направленных против самого себя.
Батурин часто бывал у Наташи в Гагаринском переулке, на седьмом этаже. Было тихо в высоте над Москвой, и казалось странным, что сюда доходят электричество, вода, тепло в чугунные батареи.
Зима мягко и сыро лежала на крышах. С высоты Москва была зрелищем почерневших крестов, галок и кривых антенн. Над всем этим простиралось небо, невидимое снизу,- очень простое и неширокое.
Батурин застрял в Москве из-за капитана. Капитан заехал по пути в Ростов и должен был оттуда прислать инструкции. Наконец они пришли.
Капитан писал:
"Выезжайте в Ростов. Думаю, след вы здесь найдете. Советую связаться со спекулянтами и скупщиками контрабанды. Уверен, что Пиррисон занялся контрабандой, соответствующей достоинству Соединенных Штатов, то есть спекуляцией золотом и драгоценностями. Держите постоянную связь. На Берга надежды мало,- он неизбежно собьется с пути в погоне за материалом для новой повести. Пусть его!"
В апреле Батурин уехал. Провожала его одна Наташа,- инженер плевал кровью (весна была жидкая, навозная).
До Воронежа земля туманилась от моросящего дождя. Он плескал по лужам на пустых станциях. Батурин первый раз проезжал по этой части России. Ее неизмеримое уныние даже понравилось ему. Вот куда бы уйти отдыхать, бродяжить по-настоящему, а не по театральным крымским шоссе.
Под Ростовом была сырая, но теплая весна. Станицы зеленели в степи, закаты в полнеба горели на лакированных стенках вагонов. Батурин висел в окне вместе с четырехлетним мальчиком Юрой.
Они сдружились и разговаривали, сталкиваясь головами.
- Река пошла спать? - спрашивал мальчик.
- Пошла.
- Как же она спит без одеяла,- ей холодно?
Батурин говорил, что река укрывается туманом: под ним очень тепло. Юра долго и печально смотрел на реку, длинные его ресницы были неподвижны,- он думал.
- И птичка спит,- говорил он чуть слышно.
Батурин ощущал теплый запах его соломенных, подстриженных в кружок волос.
- Чем ты пахнешь? - спросил Батурин.
Юра долго думал, потом ответил:
- Воробышком.
В Ростове шел дождь. Он мягко, по-южному, шумел по горбатым мостовым, просеивал многочисленные и тусклые огни. На западе догорал сизый закат.
"Как донская вода",- подумал о нем Батурин.
На бестолковом ростовском вокзале Батурин слегка растерялся. Куда идти? Теперь одиночество уже явно тяготило его. Он сел в зале первого класса и заказал чай. Около него долго вертелся, приглядывался пожилой еврей в промокшем пальто.
Когда еврей останавливался, вода капала с пальто на пол, он затирал лужицы калошей и с опаской поглядывал на официантов. Он боялся останавливаться и бродил между столиков. Его походка и жалобный вид, выработанный годами как средство самозащиты, намекали на профессию, не пользующуюся уважением у вокзальных властей.
Батурин следил за ним. Наконец еврей подошел.
- Молодой человек,- сказал он тоном хитрого прозорливца,- вы не имеете, где остановиться?
Батурин кивнул головой.
- Какие пустяки. Я вам покажу приличную комнату. С вас возьмут рубль в сутки. Вы будете иметь удобства и хорошее обращение, а мне вы дадите полтинник.
- Лучше в гостинице.
Еврей попятился, замахал руками.
- Вам? - спросил он с ужасом.- Вам в гостиницу? Боже мой! Такой приличный молодой человек. Вас там оберут до последнего и выбросят на улицу. Вы же не знаете, что такое Ростов! Я - Соловейчик, спросите про меня каждого извозчика. Разве я посоветую вам плохо?
Батурин боялся гостиниц с их застарелым запахом писсуаров, уборщицами, свирепо швыряющими ведра, матрасами, засаленными от трипперных мазей, и рукомойниками с желтой водой. Каждый постоялец оставлял свои запахи, пороки и неряшливость,- это было невыносимо до тошноты. Предшественник по номеру почему-то представлялся Батурину приказчиком с гнилыми зубами, в розовых кальсонах, рыгающим со сна селедкой в липкой запеканкой,- человеком назойливым, бранчливым, приводящим в номер проституток.
Батурин согласился, нанял извозчика. Соловейчик почтительно сел рядом, боясь замочить Батурина своим пальто. Из-под поднятого верха пролетки ничего не было видно, кроме струй дождя в белом кругу фонарей и черного булыжника. Лошадь лениво цокала подковами. Соловейчик вздохнул и прошептал:
- О-хо-хо, все мы пропадаем!
Привез он Батурина в переулок около Таганрогского проспекта, провел по лестнице на деревянную террасу, где две женщины мыли, охая, пол. В лужах на дворе отражался свет ламп и пламя бушующих примусов. Из дверей сочился сладкий чад лука и постного масла; кашлял и заходился ребенок.
"Подходящее место",- подумал Батурин.
- Добэ,- робко сказал Соловейчик одной из женщин.- Вот я привел вам постояльца. Молодой человек из Москвы, прямо жених.
Добэ поднялась, вытерла руки о ситцевую нижнюю юбку и в упор посмотрела на Батурина. Сизое лицо ее выражало обидное равнодушие и к Батурину, и к Соловейчику, и к комнате, которую от нее требовали.
- От вечная мне морока,- сказала она басом.- За рубль я не имею ни минуты покоя,- как вам нравится такая жизнь! Теперь я решила сдавать не меньше как за полтора рубля.- Соловейчик попятился, замахал руками, и в ту же минуту Добэ пронзительно закричала:
- Что вы махаете? Что? У меня дочка невеста, кто пойдет за нищую? Вы ей дадите приданое, несчастный еврей? Вы с вашими рублевыми постояльцами, за которыми надо прибирать на три рубля. Полтора рубля, или уезжайте в другое место.
- Вы не в духе, мадам Мовес,- Соловейчик сокрушенно покачал головой.Нельзя кричать на человека, будто вас обокрали. Что это за мода! Вы рискуете не заработать и рубль. Кому нужна такая хозяйка, я вас спрашиваю? Кому? Мне? Да нехай она сказится. Или вот этому хорошему человеку?
- Ради приданого я дам полтора,- согласился Батурин.
- Рива! - крикнула Добэ.- Покажи месье комнату.
В комнате, похожей на шкаф, высокой и узкой, стучали ходики и ворочали поломанные стрелки. Было сыро и пахло керосином.
Ночью стонала во сне за стеной Добэ, ветер перетряхивал на крыше листы жести, и лишь к утру - розоватому и серому, как пепел,- вызвездило и ветер утих. Батурин почти всю ночь не спал. Яд поисков, только что начатых, уже отравил его. Он изощрялся в догадках, сотни смелых, но одинаково беспомощных планов спутывались в голове и уничтожали друг друга.
К утру он задремал. Разбудил его унылый бас, бубнивший под окнами:
- Уголля надо?! Вот уголля надо?!
Батурин долго не мог догадаться, что продавал этот унылый бас; потом понял и обрадовался - уголь.
Пришло серенькое ремесленное утро. Женщины шлепали детей, мужчины мылись во дворе под краном. Синий угар самоваров струился под крышу, дух квашеной капусты выползал из комнат. Гудели яростные примусы, трещали и брызгали салом раскаленные сковороды, и шум - суетливый, однообразный шум жизни - возвестил о начале еще одного безрадостного и длинного дня. Дом кричал, плакал, ссорился, смеялся и шипел, как чудовищный поев ковчег. Кошки мылись на подоконниках, и запах помоек, крыс и зелени расплывался извилистыми течениями, навещая то одну, то другую комнату. Над всем этим шумом стоял пронзительный, короткий, как лозунг, крик мамаш:
- Вот погоди, я тебе задам!
Утром пришел Соловейчик - узнать, не надо ли чего Батурину. Батурин рассказал ему вымышленную историю о пропавшей сестре. У него, мол, месячный отпуск, и он приехал искать пропавшую свою сестру. Она должна быть в Ростове. Она сбежала с американцем Пиррисоном, ее надо найти и вернуть домой, американец - прохвост; надругается над девушкой и бросит.
Соловейчик слушал недоверчиво. Он сложил руки на животе и вертел большими пальцами, вздыхал, сдвигал на затылок рваную фетровую шляпу. Галстук торчал сзади кисточкой над бумажным его воротничком.
- А она не ваша невеста? - подозрительно спросил он.- Теперь, знаете, такое время, что мать сына искать не будет, не то что брат сестру. Разве теперь имеются такие братья!
Батурин деланно смутился, помял хлеб на столе.
- Да, верно. Она моя невеста.
- А может, она ваша жена?
- Нет.
- Какая разница между женой и невестой! - заметил вскользь Соловейчик.
Он допрашивал Батурина вежливо и долго, щипал бородку и наконец улыбнулся с неожиданной добротой.
- Ой, молодой человек, Соловейчика вы не обманете! Вы ищете жену,- так и говорите. Сколько лет маклерую в Ростове, а такого дела, скажу откровенно, не было. Деликатное дело! Надо посидеть и подумать.
Он действительно долго думал, бормотал, отрицательно качал головой.
- Вот что. Надо начинать с американцев. Их тут в Ростове несколько,они продают для виду американские жатки и молотилки, морочат людей и помалу занимаются контрабандой. Я вам узнаю фамилии этих американцев, может, среди них есть и ваш приятель. Это раз. Теперь два,- он бессомненно мог уже уехать. Вы слушайте, тут есть две девочки, они все время с американцами путались, надо их увидеть. В случае ваш был здесь, они знают. Девочки, сами знаете, с асфальта, но хорошие женщины. Вы им дадите на две пары чулок и еще так... мелочи.
Соловейчик засмеялся, довольный своим планом.
- За вас я не опасаюсь, что вы мне заплатите за работу. Чего только не приходится выдумывать из-за куска хлеба! Ну, ваше дело - чистое дело. Откровенно сказать, я приношу человеку счастье и получаю десять рублей за работу. А то другой говорит: "Соловейчик, найди мне девочку, чтобы была такая и такая,- и выглядела прилично, и не обокрала бы, и умела себя в театре держать". Разве легко? У меня было свое заведение, лавочка в порту, я торговал табаком и думал, что бог даст мне спокойную смерть. Но что бог! Ему есть важнее дела, чем эти евреи,- бог волнуется за большевиков, что ему подрывают авторитет, что ему делают конкуренцию. Бог умер для таких, как мы. Мы живем, извините, прямо в нужнике, жена ослепла, и плачет и плачет,- у нас деникинцы убили мальчика. Он был один, он был первенец. Нельзя сказать, что просто убили - они раздели его на Садовой и били шомполами. Потом он три дня лежал на кровати, ничего не говорил и умер. Доктор говорит: "Он задавился кровью, кровь набралась в легкие, они ему отбили легкие шомполами".
Мальчик умер. За что, я спрашиваю всех! Одна забота, чтобы жила жена,она мне родила этого мальчика. Она мучилась со мною всю эту проклятую жизнь. Куда ей пойти, если я не заработаю рубль в день?
Тогда я пошел к офицерам и говорил: "Господа офицеры, у вас есть свой бог и своя совесть,- за что вы убили моего мальчика?" - "Вышла небольшая ошибка" - сказал один, он был в лайковых перчатках. "Какая ошибка?" спрашиваю я. "А ошибка та, что он еще не был большевиком, но очень свободно мог им быть. Иди, говорит, жалуйся Нахамкесу. Мы мертвых не воскрешаем. Чего ты пришел?"
Соловейчик прижал к глазам рукав рыжего пальто. "Иди, говорит. Чего ты пришел? Чего ты пришел?" - "Господин офицер,- сказал я ему.- Счастливая ваша мать, что имеет такого замечательного сына". А сын, мальчик мой, разве это собака? Я спрашиваю всех. Разве на смерть мы его растили? Когда он кашлял коклюшем, я потел от страха, думал - он задавится мокротой, я считал каждый волос на его голове, мальчик мой...
Соловейчик заплакал. Вошла Добэ. - Не плачьте, старик,- сказала она басом.- Может, ему теперь лучше, чем здесь на земле. Просите у бога смерти. Чем так мучиться, лучше скоропостижно умереть. Как жить, когда у человека вынули сердце!
- Что бог, бог! - закричал Соловейчик.- Что вы пристаете ко мне со своим богом! Где он был, когда били шомполами мальчика и Афанасий прибежал на двор и крикнул: "Соловейчик, Витю вашего убивают!" Зачем он, ваш замечательный бог, позволил ему в тот день выйти на улицу? У бога одна забота,- он спит и думает о вашем счастье, евреи. Только и вы, Добэ, все живете, я вижу, на помойке и счастье увидите, как свою задницу, извините меня. Кому бог продал ваше счастье и за какую цену? Чего он не сжег огнем тех негодяев? А они, эти добрые женщины, бегают по дворам и рассказывают о боге. Тьфу!
Соловейчик плюнул.
- Уймись, старик! - закричала Добэ и отшатнулась.- Что ты зовешь несчастье на свою голову и на мой дом! Замолчи, старик!
- Я уже молчу, Добэ. Простите меня, вы хорошая женщина. Но как я могу спокойно разговаривать с людьми?
Добэ подняла с пола его шляпу, надела ему на голову, похлопала по спине.
- Ну, как-нибудь мы доживем.
- Доживем,- скорбно согласился Соловейчик.- А теперь я пойду.
Он назначил Батурину встречу в пивной "Мамаша", куда он должен был привести двух девиц, и ушел, вытирая глаза коричневым клетчатым платком.
Батурин пошел бродить по городу, вышел к реке. Скрежетал разводной мост, и желтая вода мыла красные днища пароходов. Насупленный день враждебно смотрел на город из-за Дона, откуда дул ветер. Во взгляде этого дня была холодная скука.
Хотелось вечера, когда изгнанные краски - черная и золотая - ночь и огни - вернутся на землю. И вечер пришел. Он вяло протащился по улицам и переулкам, зажигая скупые огни. С первыми фонарями на Дону, прокашлявшись, прогудел морской пароход. По гудку, по его радостной дрожи можно было догадаться, что пароход отходит в Ялту, Севастополь, к городам, созданным для веселья, солнца, запахов моря, для прекрасных женщин.
Когда совсем стемнело, Батурин пошел в "Мамашу". В пивной уже сидел Соловейчик. Он был совсем некстати здесь, в своем длиннополом пальто, худой и жалкий, как Вечный жид на плохой гравюре.