Глухой городок. Там сторож отбивает на колокольне часы и в гостинице чадит в коридоре свеча. Но эта гостиница и этот городок сейчас для нее самые родные места на свете, потому что она знает: здесь, за темными окнами, спит он, избранник ее души, поэт, гонимый судьбой, перед которым будут преклоняться сотни поколений. Он загорелся и погас в русской ночи, как пламень падучей звезды.
   Ведь это же ей, ей он сказал: "Я знал, что голова, любимая тобою, с твоей груди на плаху перейдет".
   Она стоит ночью около гостиницы, гладит кирпичную холодную стену, и у нее разрывается сердце оттого, что он не знает и никогда не узнает всей силы ее любви. Потому что он давно умер, убит на дуэли под Пятигорском. Но если бы он был жив... Если бы он был жив...
   Аграфена вполголоса спросила: "Ты что не спишь?" Но Мария Трофимовна не слышала старушечьего шепота. Сон вел ее все дальше, к далекому морскому гулу, и гул этот затихал в непроглядной темноте.
   Мария Трофимовна проснулась с ощущением легкости на душе и, слушая пение пастушьего рожка, улыбнулась про себя. Она не могла вспомнить своих ночных мыслей, но главное от них осталось и наполнило все ее существо тем "что-то", что и было, должно быть, счастьем.
   Утром того дня, когда был назначен концерт, Аграфена вынула из сундука свое лучшее платье темного старого шелка. Мария Трофимовна выгладила его, повесила пока что на стене избы, и вся изба от этого платья стала наряднее. Потом Аграфена достала с самого дна сундука синюю коробочку, где лежали в вате сережки, подаренные ей Чайковским.
   Мария Трофимовна осторожно промыла и выполоскала сережки в теплой мыльной воде, вытерла их, и они засверкали так ярко, будто собрали в избу весь свет летнего дня.
   Мария Трофимовна надела их, посмотрелась в маленькое зеркальце на стене и покраснела, - сережки ей очень шли.
   - Вот помру, - сказала Аграфена, - останутся эти сережки тебе. И ты их носи, не снимай. Они как раз для тебя, для молодых твоих годов. Я бы их и сейчас тебе отдала, да нельзя: дареное при жизни дарить - обидно это тому, кто дарил!
   На концерте Аграфена сидела тихая, спокойная. Изредка она теребила бахрому нарядной шали, черной с алыми розанами, и все смотрела на портрет Чайковского на стене, на его серые строгие глаза.
   "Глаза строгие, - думала она, - а сам-то был такой уж добряк, что другого такого не сыщешь".
   Мария Трофимовна изредка поглядывала на мать и любовалась ею. Аграфена помолодела, зарумянилась, сережки светло поблескивали в ее загорелых темных ушах.
   Старый дом звенел от пения струн, похожего на дивный человеческий голос. И как ночь рождала сны, так и эти звуки вызывали из-под спуда видения, похожие на сны, но их рассказывал мужественный голос композитора. В голосе этом были сила, печаль, надежда, раздумье, любовь.
   Постепенно одна мысль завладела Марией Трофимовной - мысль о том, как велик мир, как он разнообразен, как удивителен человек и как чудесно, что она существует именно сейчас и делает все, что в ее слабых силах, для украшения и обогащения земли, для того, чтобы людское существование становилось легче, разумнее, справедливее и прекраснее.
   "Этого ты хотел? - спрашивала она про себя, глядя на портрет Чайковского. - Да? Этого? Значит, желание сбылось, и твое имя будет гореть сотни лет, не тускнея. Потому что ты затронул у человека самое лучшее, что ему дано, - стремление к совершенству".
   С концерта возвращались поздно. Была, вся в звездной игре, холодная ночь. И этот край, где все было так знакомо, показался сейчас Марии Трофимовне совершенно иным - не то что загадочным, а новым.
   Чуть белели песчаные косогоры в лесу, и с озера, со стороны Рудого Яра, долетел протяжный и непонятный звук, как будто там трубил лось.
   - Никогда еще я так не отдыхала! - сказала Мария Трофимовна. - Тебе не холодно, мама?
   - Неужто ж я не привыкла? - ответила Аграфена. - Я за тебя беспокоюсь. Очень ты от жизни волнуешься, Маша, хоть на вид ты и спокойная. А это, говорят, худо: от этого люди меньше положенного срока живут.
   - А иначе и жить не стоит, мама, - ответила Мария Трофимовна.
   - Да оно, пожалуй, и так, - засмеялась Аграфена. - Без интереса, без любви - куда уж хуже!
   ГЛУХОМАНЬ
   Леонтьев проснулся сразу, будто кто-то толкнул его в плечо. Несколько минут он пролежал, не открывая глаз.
   Так-так, так-так! - торопливо стучали над головой ходики. Потом звонко, одним дыханием протрещал сверчок и замолк.
   Эти звуки существовали рядом. А за стеной избы - где-то далеко-далеко - проходил непрерывный гул, медленный, похожий на рокотание моря. Там шумел лес.
   Голова была совсем свежая, спать не хотелось.
   "Ну вот, - подумал Леонтьев, - сбылось наконец то, о чем я мечтал!" А мечтал он о лесной хижине, о жизни в лесу, о том, чтобы испытать редкое для горожанина состояние затерянности среди природы.
   Сбылось все очень просто. Баулин совсем не шутил, когда предложил Леонтьеву заменить на время болезни одинокого объездчика с девятого кордона, Прохора Стерлигова. Лесничий понимал, что со стороны Леонтьева желание поселиться на кордоне - никак не блажь. Слишком серьезен и добродушен был этот ленинградец, чтобы можно было заподозрить его в желании порисоваться. Баулина располагало к Леонтьеву еще и то, что писатель был, видимо, работяга, крепкий, широкоплечий, и обладал хорошими познаниями в лесном и охотничьем деле.
   Даже в прищуренных глазах Леонтьева было то же выражение, что и у большинства лесников: соединение добродушия и проницательности, ума и лукавства. И говорил он мало, будто берег слова, копил их для настоящего дела, для книги, а не для пустого разговора.
   Да, сбылось!
   Когда телега, что привезла Леонтьева на кордон, скрылась, постукивая по корням, он посмотрел вокруг и вздохнул. С этим вздохом будто десятилетие свалилось с плеч. Ему захотелось долгой жизни, многих дней вот такого существования - без спешки, без постоянной мысли, что время идет, а жизнь стоит на месте.
   В первый же день Леонтьев чисто-начисто вымыл сторожку. Вода была рядом в небольшом зарастающем озере. Он зачерпывал ее оттуда и таскал в сторожку тяжелые ведра. Он решил, что обязательно сколотит на берегу дощатый помост. С него легче будет доставать воду, полоскать белье. К нему можно будет причаливать старый челн, - Прохор загнал его в тростники, и до челна надо было добираться по колено в воде.
   Леонтьев протер два небольших оконца, затопил печь. В сторожке сразу посветлело. Она казалась уже обжитой, уютной, добродушной.
   Как только в печке затрещал огонь, неизвестно откуда появился серый худущий кот с желтыми глазами. Он тотчас начал тереться о ноги Леонтьева и вопросительно на него поглядывать.
   Леонтьев дал ему кусочек сала. Кот хищно его съел, ворча на воображаемых врагов и завистников.
   Леонтьев разобрал вещи. Продукты он спрятал в поставец в углу, книги разложил на дощатой полке. Новое жилище все больше ему нравилось.
   Он почистил песком чугунок, выполоскал его, поставил вариться кулеш. И поймал себя на мысли, что удивительно приятно перемывать скользкое пшено, а каменную желтую соль надо будет растворить и потом выпарить: получится пушистая и белая столовая соль.
   Пока варился кулеш, Леонтьев осмотрел все кордонное хозяйство. Дров было запасено много. В сарайчике лежали лопаты, грабли, плетенные из лозы вентеря, висели на стене пилы и две косы. Леонтьев снял косу, подержал в руке. "Какая почти невесомая и красивая вещь!" - подумал он. Снаружи к сарайчику были прислонены длинные березовые удилища. Все было исправно, сделано "на совесть". Хороший, должно быть, мужик этот Прохор Стерлигов!
   Леонтьев вернулся в избу, почистил тертым кирпичом самовар с изображением медалей, полученных тульским самоварником Баташевым на Парижской выставке, и раздул самовар не в избе, а снаружи, где были вкопаны в землю столик и две скамейки.
   Он накидал в самовар сосновых шишек. Тотчас из трубы вырвался алый язык пламени. Труба загудела.
   Леонтьев вытащил из печи ухватом чугунок с готовым кулешом и вышел наружу умыться. Он долго обливал себя холодной водой и крякал от наслаждения.
   Кот, поглядев на Леонтьева, тоже сел умываться. Изловчившись, он начал драть шершавым языком пушистый живот.
   "Робинзон и Пятница!" - подумал Леонтьев и усмехнулся.
   Вокруг была действительно глухомань. Особенно ясно Леонтьев почувствовал это вечером. Звезды одиноко горели над соснами.
   Густой туман курился над болотцами. Он был так резко очерчен, что к нему можно было подойти вплотную, протянуть руку, и она тотчас тонула в этом тумане.
   Все молчало кругом. Леонтьев вдруг представил себе весь этот лесной край, погруженный в ночную тишину, все эти дебри, заваленные буреломом и валежником, овраги, безыменные озера, пущи, отрезанные от мира туманами, сон птиц в густых кронах деревьев, где, наверно, гораздо теплее, чем на земле, тусклую воду болот, заброшенные дороги - весь этот заповедный край, потерявший сейчас дневные краски и казавшийся ему надежной защитой, потому что все скрывала, все прятала тихая темнота.
   Странно и удивительно было знать, что под ногами цветет розовый вереск, а на озере - желтые кувшинки, а еще дальше стоит непролазная гуща дикой малины, усыпанная ягодой. Ночь погасила цвета. Но на предрассветной заре деревья, травы и цветы опять оденутся в краски, гораздо более яркие, чем днем, потому что эту яркость придаст им роса.
   В этот вечер впервые после многих лет Леонтьев сел за дощатый стол и раскрыл тетрадь с удивительным чувством, что сейчас он почти шутя напишет то главное, чего раньше не мог, как ни мучился, передать множеством слов.
   Он подумал и написал:
   "Я посвящаю эту книгу России. Мне выпало счастье родиться в ней и прожить полвека. Ничего нет в мире милее для меня, чем мой народ, его судьба, чем волшебный русский язык и трогающая сердце то силой, то грустью, то покоем и радостью наша природа. Только с годами начинаешь понимать силу этой любви и жалеешь единственно о том, что отпущено так мало времени для жизни. Век бы не умирать!"
   Он остановился, задумался, пососал трубку. Кот вскочил на стол, сел на лист бумаги спиной к Леонтьеву, зевнул и задремал. Леонтьев усмехнулся и начал писать дальше. Строчки у него выходили кривые, так как приходилось писать, не задевая кота. А прогнать кота он не решался.
   Леонтьев вспомнил пароход, Анфису, Тату, вспомнил, как они загрустили, когда наутро им пришлось уезжать из лесничества. Было видно, что они с радостью остались бы здесь и не ездили бы ни в какую Казань.
   Он подумал, что вот он пишет о своей стране, никем, по существу, не любимый, а это очень плохо. И, печально усмехнувшись, подумал еще, что если бы был молод и полюбил, то какую бы удивительную книгу наверняка создал.
   На следующий день он обошел часть своего кордона. Лес потряс его дикостью и красотой.
   С первого же дня он начал работать: прореживать и осветлять молодой сосняк, разросшийся по ту сторону озера. Покончив с этим, он принялся за просеку. На ней было много сухого хвороста.
   Леонтьев стал очищать просеку, складывал хворост в большие кучи, окапывал их и сжигал.
   Через несколько дней он пошел в лесничество на собрание лесников и объездчиков. Баулин созвал их в связи с тем, что лето стояло засушливое, влажность воздуха упала, можно было ждать сильных гроз, - и потому надо было зорко следить за лесом на случай пожара.
   Баулин коротко рассказал о лесных пожарах. Одно обстоятельство в его словах поразило Леонтьева. Оказывается, дым от лесных пожаров резко уменьшает солнечный свет и задерживает вызревание хлебов. В 1915 году, когда в сибирской тайге был большой пожар, из-за сильного дыма хлеба созрели на месяц позже обычного срока.
   Лесники с любопытством поглядывали на Леонтьева. Хоть и городской и, говорят, писатель, а обходительный человек и, глядя по рукам и комплекции, мужик сноровистый и здоровый.
   Это безмолвное признание со стороны лесников Леонтьев почувствовал в том расположении, с каким они наперебой угощали его махоркой и жалели, что он сразу попал не на "светлый кордон", а на "самый глушняк". Но, угощая Леонтьева махоркой, лесники все же не упускали случая одолжить у писателя на одну самокрутку трубочного табачку, - больно уж он был духовитый.
   Баулин выслушал рассказ Леонтьева о его первых работах в лесу и сказал:
   - Да вас и учить нечему, Сергей Иванович. Все правильно. Только, боюсь, заскучаете.
   - Ну вот, - чуть не рассердился Леонтьев, - уж и заскучаю!
   Леонтьев вернулся на кордон, как в родной дом. Усталость от работы в лесу была легкая, совсем не похожая на городскую. Она не мешала Леонтьеву писать.
   С каждым днем Леонтьев начал замечать в лесу все больше признаков ранней осени. На березах и осинах появились первые сухие листья. Роса по утрам была обильнее, чем раньше, а небо стало густым, глубоким, и в нем уже чувствовался холодок.
   Как-то, возвращаясь днем из лесу, Леонтьев увидел у своего крылечка телегу. Спутанная лошадь паслась рядом. У него упало сердце. Неужели вернулся из города Прохор Стерлигов? Почему же его не предупредили?
   Леонтьев подошел к дому.
   На крылечке сидели низенький старичок, заросший до глаз бородой, и молодая женщина в дождевом плаще поверх черного платья.
   Старика Леонтьев узнал: это был лесник с соседнего кордона, Евтей. А женщина была незнакомая. Но все же у Леонтьева отлегло на душе: Стерлигова с ними не было.
   - Здорово, хозяин! - бодро сказал низенький старичок. - Все ходишь, а тут гости тебя дожидаются.
   Женщина крепко пожала Леонтьеву руку.
   - Я Мария Трофимовна. Вот приехала, привезла вам кое-какие продукты... и новые правила пожарной охраны.
   - Спасибо, очень рад, - сказал Леонтьев и смутился.
   - Кстати хотела познакомиться с вами. Я ваша читательница. И почитательница. Необыкновенный случай, что вы поселились здесь в качестве объездчика. Я думаю, это правильно.
   - Я тоже так думаю.
   - Скучаете?
   - Нисколько.
   - Что ж, это хорошо, - промолвила Мария Трофимовна и замолчала.
   Леонтьев смотрел на нее. Действительно, она была похожа на ту красивую старуху на фотографии. Те же большие и светлые глаза, тот же мягкий овал лица и густые брови. Косы, связанные узлом на затылке, были, должно быть, густые и тяжелые. Все казалось, что они упадут и распустятся.
   Надо было напоить гостей чаем. Леонтьев принес воды, поставил самовар.
   - А мы, милок, - сказал Евтей, сидя за столом и высасывая горячий чай с блюдца, - несколько заплутались. Даже удивительно! Весь этот лес я насквозь знаю, а тут - такая оказия! Не иначе как леший запутал. Он любит с нашим братом побаловаться.
   - Будет тебе врать, Евтей! - сказала Мария Трофимовна.
   - Зачем врать! - обиделся Евтей. - Ежели бы ты лешего встрела...
   - А ты встречал?
   - Милая, - огорченно воскликнул Евтей, - да я их всех в лицо знаю!
   Мария Трофимовна засмеялась.
   - Это тебе хорошо смеяться, когда ты в лесничестве обитаешь! сердито сказал Евтей. - А поживи у меня на кордоне, тогда я погляжу, как ты посмеешься. Ты, главное, не пугайся. У лешего наружность обыкновенная. Мужичок и мужичок. Вроде меня. Только у меня черный волос еще кой-где остался, а он весь сивенький.
   Мария Трофимовна взглянула на Леонтьева и снова засмеялась.
   - Они, лешие, любители ночью к кострам подходить, - спокойно объяснил Евтей. - Подойдет, обопрется на посошок, посмотрит, скажет: "Ты с огнем, дорогой товарищ, в лесу поаккуратнее. А то долго ли до беды!" Заботливый старичок! Так вот постоит, а иногда и присядет, покурит с тобой, пожалуется. Больше на ревматизм они жалуются.
   - Что за прелесть старик, правда? - тихо спросила Леонтьева Мария Трофимовна.
   - Кости, говорит, ноют, в плечо отдает, и надоело мне, милый человек, ваших баб по гущам пугать. Сказать тебе не могу, как надоело. Тут, конечно, спросишь его - вежливо, понятно, спросишь: "А зачем это вы, гражданин, баб пугаете? Какой в этом резон?" А он, понятно, отвечает: "Эх ты, а еще объездчик государственного лесхоза! Неужто не знаешь? Лес я от бабьей потравы стерегу. Бабам только дай волю - они все ягоды оберут, до последней, семечка не оставят". Ты, конечно, слухай его, но не прекословь. Я один раз посмеялся так-то над лешим, сказал ему: "У меня, говорю, как я есть человек, на руке пять пальцев. А вы, лешие, шестипалые. Что это означает?" А он говорит: "Это означает наше различие". А я говорю: "Спорить я с вами, гражданин, не буду. Может, это и для различия сделано, но только шестой палец вам ни к чему. Я со своими пятью управлюсь ловчее, чем вы с шестью". Он, конечно, рассерчал. Ка-а-ак ударит посошком по костру! Ка-ак загукает! Я вскочил - и давай лататы. С тех пор он на меня злобится. То с пути собьет, то лаптей старых на ветках понавешает невесть сколько, чтобы меня, значит, пугать. То шишкой запустит в загривок, то ночью вдруг начнет голосить, как младенец. Безобразничает, понятно. А я виду не показываю, что серчаю. Его от этого еще пуще злость разбирает. Однако со мной он не совладает. Я тоже старик тертый.
   - Да тебя, Евтей, записывать надо! - воскликнул Леонтьев.
   - Меня записывать - бумаги не хватит. Я вот так погужу, порасскажу чего-нибудь, посмешу людей - и самому весело. Когда человек смеется, он зла не сделает.
   - Это правильно, - сказал Леонтьев.
   Евтей обернулся к Марии Трофимовне:
   - Слышишь, что человек говорит! А ты меня коришь: "будет врать-то" да "будет врать". Иной человек правду скажет, так она горше небылицы. А иной соврет - гляди, и работа у тебя пошла веселее, и засмеялась ты, а то и задумалась насчет чего-нибудь путного. Отличать надо, что к чему.
   После чая Мария Трофимовна взяла с полки томик Лермонтова, раскрыла, прочла: "И свежий лес шумит при звуке ветерка..." Захлопнула книгу и сказала:
   - Как-нибудь дадите мне почитать? У меня с собой нет здесь Лермонтова.
   - Конечно, когда захотите. Вы любите его?
   - Больше всего на свете.
   Леонтьев хотел расспросить Марию Трофимовну о ее матери, о Чайковском, но не решился, отложил этот разговор на то время, когда они познакомятся поближе.
   ВСТРЕЧНЫЙ ОГОНЬ
   День был знойный. В небе как застыли на одном месте, так и простояли до ночи тугие облака. Ближе к закату солнце вошло в лиловую мглу и раскаленным диском опустилось к земле.
   Ночь не принесла прохлады. Почему-то не выпала роса. Наутро, выкупавшись в озере, Леонтьев почувствовал раздражение. "Заболел я, что ли?" - подумал он.
   Днем над соснами появилось пепельное облако, похожее на исполинский гриб. Задул порывистый ветер, зашумел лес. Где-то высоко прогремел гром. Надвигалась гроза.
   Гроза была сухая. Короткий гром гремел все чаще. Молнии не ударяли в землю зигзагами, а полыхали размытым розовым светом.
   Лесные чащи напряженно гудели. С сухим треском обламывались сучья. Протяжно скрипели сосны. Потом в этот разноголосый гул вошел рокот мотора.
   Самолет шел низко. Он вырвался из-за сосняка, снизился, густо заревел и сделал круг над сторожкой, ложась на крыло. Потом взмыл, ушел, а невдалеке от сторожки упал на землю маленький мешок с песком. К нему была привязана красная лента. Ветер подхватил ее, и она трепетала, как пламя.
   Леонтьев подбежал к мешку. Сбоку, в кармане мешка, он нащупал листок бумаги, вытащил его, развернул и прочел:
   "Немедленно сообщите в лесничество! На двенадцатом квартале пожар. Загорелось от молнии. Огонь верховой. Идет по ветру на северо-восток. Лечу на аэродром. Мешает гроза".
   Леонтьев в первую минуту растерялся: бежать в лесничество или к месту огня? Пожар, по расчетам Леонтьева, шел стороной. Только в случае если ветер изменится, огонь может переброситься и к нему, на девятый кордон.
   Леонтьев услышал свист крыльев, поднял голову: с лесных болот большими стаями летели дикие утки. "Спасаются", - подумал Леонтьев.
   Он снова перечитал записку и решил идти в лесничество. Он быстро пошел по заросшей дороге.
   Ветер усиливался. По временам долетал уже запах гари. Леонтьев вышел на просеку, посмотрел вдоль нее, остановился, и сердце у него заколотилось: в конце просеки стремительно несло по земле густой желтый дым.
   Леонтьев побежал. Он пробегал сто - двести шагов, останавливался, чтобы отдышаться, и бежал снова. С отчаянием он думал, что до лесничества еще далеко, а огонь под таким ветром идет, должно быть, со скоростью десяти километров в час.
   Он услышал шум машин и остановился. Из-за поворота вынырнул грузовик с людьми, за ним - второй, третий...
   Леонтьев закричал. Первый грузовик замедлил ход. Баулин открыл дверцу кабины и крикнул:
   - Скорее! В кузов!
   Леонтьев схватился за борт. Несколько рук протянулось к нему, его втащили в машину.
   В машине тесно сидели рабочие, лесники, были навалены лопаты, пилы, топоры и метлы из толстой проволоки, чтобы гасить кусты и траву.
   Леонтьев достал записку, протянул ее в окошко кабины Баулину. Баулин прочел и крикнул Леонтьеву:
   - Пожар не верховой! Дым желтый. При верховом бывает черный.
   "Тем лучше", - подумал Леонтьев. Он знал, что самый страшный лесной пожар - это верховой, когда деревья горят целиком, от вершин до подножия. При таком ветре, как сейчас, верховой пожар так стремителен, что на языке лесников называется "ураганным огнем".
   При низовом пожаре горят подлесок, подстилка, кусты и молодые деревья. У старых деревьев огонь только опаляет нижнюю часть стволов. И в такой сильный ветер низовой пожар менее опасен. Его лесники называют "беглым". Он идет быстро и оставляет нетронутыми целые куски леса. Огонь, подгоняемый по пятам ветром, не успевает их выжечь.
   - Что ж так мало людей? - спросил Леонтьев знакомого лесника.
   - Уже все колхозы поднялись, все население, - ответил лесник. - Они тут будут часа через два.
   Машины остановились в перелеске, затянутом дымом. С последней машины соскочила Мария Трофимовна. Она была в сапогах, в короткой юбке и кожаной куртке. Она издали помахала рукой Леонтьеву.
   Уже вечерело, и сумеречное небо подернулось багровым отсветом пожара. Ветер все не стихал.
   Вышли на узкую просеку. Сначала Баулин распорядился расширить эту просеку. Люди начали быстро валить лес, но прискакал верховой объездчик, потный, весь в саже, и доложил, что огонь идет с таким напором, что просека его не остановит.
   - Остается одно, - сказал, помолчав, Баулин, - встречный огонь.
   Леонтьев заметил, как переглянулись лесники, когда услышали эти слова. Раньше он смутно представлял себе, что такое "встречный огонь", но не догадывался, что эта мера связана с опасностью для людей.
   Баулин отдавал распоряжение коротко и спокойно.
   Вместе со всеми Леонтьев начал рубить на просеке кустарник и небольшие деревья и сваливать их вместе с сухим валежником в высокий, во всю длину просеки вал.
   В поздние сумерки, когда зарево осветило даже облака и залило красноватым светом все вокруг, появились крестьяне из окрестных деревень. Работа пошла быстрее. Баулин торопил. Вал быстро рос.
   Взглянув вдоль просеки, Леонтьев увидел сотни работающих людей. Женщины собирали хворост и сносили на вал. Сверху набрасывали сухую хвою.
   Потом сразу, одним ударом, из леса выдохнуло дым. Он несся низко по земле и перехлестнул через вал.
   - Береги-ись! - протяжно закричали издали.
   Баулин приказал надеть противогазы.
   Женщин отослали в глубину леса, под защиту соседнего озера. Туда же ушло и большинство колхозников. Около вала остались одни лесники. Они стояли вдоль вала шагах в сорока друг от друга. Среди них стоял и Леонтьев. Все ждали.
   Баулин подошел к Леонтьеву, стал спиной к ветру, оттянул противогаз и сказал:
   - Уходите в лес, к озеру. Туда, где все. Вам здесь нечего делать.
   Леонтьев отрицательно покачал головой.
   - Нельзя рисковать. Если бы вы были обыкновенным человеком...
   - Я и есть обыкновенный, - глухо ответил Леонтьев, не снимая противогаза. - Оставьте меня в покое.
   Баулин ничего не ответил, повернулся и пошел вдоль просеки.
   Огонь быстро приближался. Леонтьев со страхом и одновременно с каким-то непонятным восторгом смотрел на бьющую в небо с треском и гулом стену живого огня. Ливнем летели искры. Они прожигали одежду. Временами дым заволакивал небо. Потом его сбивало в сторону, и стена пламени появлялась снова, но уже ближе.
   Леонтьев не мог отвести от нее глаз. Он понимал, что такой огонь нельзя остановить, что это стихия. Огонь сожжет их так же незаметно, как пламя костра сжигает мошкару.
   Он подумал об этом, но не двинулся с места. На лице и руках он уже чувствовал палящее дыхание пожара. Он снова взглянул на огонь, но это было страшно, и он тотчас посмотрел выше, на небо, где летели горящие сучья и листья, а еще выше смутно виднелся сквозь дым молодой месяц.
   Когда он опустил глаза, что-то изменилось. Несколько мгновений он не мог сообразить, что же это, пока не заметил, что ветер стих и весь огонь пошел вверх гудящим светоносным занавесом.
   Потом он почувствовал, как его сильно качнуло током горячего воздуха. С верхушки вала понесло в огонь сухие листья. Баулин поднял руку, что-то закричал, и лесники сразу подожгли вал.
   Вал как бы вздохнул, вымахнул от края до края жадное пламя. Оно слилось с огнем пожара и, ревя и треща, ударило в небо.
   Люди начали отбегать в лес. Мария Трофимовна пробегала мимо Леонтьева. Она оттащила его от огня и тотчас куда-то исчезла.
   Леонтьев оглянулся. Две стены пламени сшиблись, как два огромных бешеных зверя, тесно сливаясь, расшвыривая мириады искр. Казалось, вот-вот огонь двинется дальше и от него уже никому не спастись.
   И вдруг Леонтьев вскрикнул от неожиданности. Огонь, как подрезанный, упал на землю и только низкими языками перебегал, затихая, вдоль вала. Люди кинулись к просеке и начали засыпать песком вялое пламя. Через несколько минут огня уже не было. Только едкий дым быстро струился к небу и застилал свет месяца. Все было кончено.