Карикатуры на этих хищников тоже были наклеены в альбоме у фельдшера. То были тощий «дядя Сэм» [103], с козлиной бородкой, в жилете из звездного американского флага, шаровидный Джон Буль [104]со знаком фунта стерлингов на жилете, унылый носатый Абдул-Гамид и перезрелая куртизанка во фригийском колпаке [105]– Франция.
   Были альбомы только с видами и только с литографиями семейных картин тяжеловесных немецких художников, вроде Каульбаха [106]. Мне всегда казалось, что от этих картин попахивает пеленками.
   Был, наконец, альбом с гравюрами обнаженных красавиц – томных, волооких, сидящих, заложив нога на ногу, на огромном серпе месяца, сыплющих цветы из рога изобилия, стыдливо прикрывающих груди, как Леда [107]под жгучим взглядом лебедя, купающихся, причесывающихся, убегающих от козлоногих сатиров и пляшущих с тимпанами в извилистых руках.
   Правда, этот альбом лежал в сторонке, на этажерке, стыдливо прикрытый пачкой газет.
   Кроме того, по стенам висело много гипсовых блюдечек с нарисованными на них спелыми вишнями и грушами.
   В одной из астрономических книг, кажется у Джинса [108], я прочел, что радующий нас растительный покров земли перед лицом величественных явлений природы – только жалкая плесень.
   И вдруг эта квартирка фельдшера с заношенными вещами, альбомами и запахом жидкости от клопов действительно показалась мне плесенью перед стеной блистательных гор, взнесенных к небу. Они стояли над копошащимся в долине человечком с его вялой, заспанной женой, в его неприбранным миром. Луч солнца, усиленный всего в десять раз, может мгновенно превратить этот мир в тошнотворно пахнущий пепел.
   За обедом фельдшер – его звали Яни – сказал речь по случаю нашего похода на озеро Амтхел-Азанда. Говорил он как старомодный оратор – с риторическими вопросами, с пафосом и дрожанием голоса, или, как выразился борец, «играл на сердечной струне».
   – О Александер! – воскликнул Яни. – В Сухуме расцветают лавры! Они не дают тебе спать. Ты жаждешь открытий! Славы! Зачем? Тебе разве мало своего любимого семейства – милой жены Маргариты и сына Пахома?
   – Ты лучше покажи дорогу на Амтхел! – сердито ответил борец. – Про Маргариту я и без тебя знаю.
   Фельдшер с грустью покачал головой.
   – Вот именно! – сказал он с укором. – Я сам, своими руками толкаю человека на опасный путь! Сам!
   – А что же там опасного? – спросил Самойлин.
   – Там могут быть дезертиры, – зловещим голосом ответил фельдшер. – Они застряли здесь еще со времен войны. Они живут шайками и бродят по горам.
   Фельдшер повернулся к борцу:
   – Я предупредил тебя! Я умываю руки! Ты слышишь меня?
   – Ну, умывай, умывай! – добродушно согласился борец. – Не устраивай здесь Художественный театр. Одевайся и проводи нас до начала тропы.
   Фельдшер, вздыхая, вывел нас за околицу Цебельды, к буковому лесу, и показал тропу. Он сказал, что через километр тропа окончится и дальше нам придется идти по зарубкам на деревьях.
   Я впервые видел сплошной буковый лес. Это был светлый лес, торжественный, как византийский собор. Или, пожалуй, он больше напоминал бесконечную колоннаду из высоких стволов, как бы обтянутых зеленоватой замшей, – некий мшистый и прохладный форум по склонам гор.
   Мы шли часа два, наслаждаясь всем, что окружало нас, – немного резким воздухом лесной подстилки, лучами солнца, рывшимися в мокрой листве, непонятным далеким гулом. Может быть, это гудели, падая с высоты, камнепады, а может быть, это было эхо от раскатистых лавин.
   Зарубки привели нас в узкое ущелье Гаргемыш.
   Борец вдруг нахмурился. Мы пошли медленнее. Борец приказал нам получше смотреть по сторонам и искать на ходу места, где мы могли бы скрыться на случай неприятной встречи. С кем – он не сказал, но мы поняли, что он думает о сванах.
   Но прятаться было совершенно негде, кроме как в кучах бурелома или за толстыми стволами буков. Кроме того, как сказал Самойлин, прятаться было бесполезно, так как горцы видят за триста шагов даже муху, сидящую на стебельке травы.
   Ущелье суживалось. Мы шли с опаской, поглядывая по сторонам, и потому, должно быть, заметили людей поздно, когда они были уже шагах в двухстах прямо от нас.
   Они подымались навстречу и ступали осторожно, как рыси. Ни одна ветка не треснула у них под ногой. Их было четверо. У каждого на плече висел обрез. Только шедший впереди пожилой человек держал винтовку в руках.
   – Спокойно! – тихо сказал борец. – Идите как на прогулке по набережной.
   Расстояние сокращалось. Дезертиры спокойно и пристально смотрели на нас. У нас же на лицах, как я понимаю теперь, появилась, очевидно, деланная и растерянная улыбка. Только борец был бесстрастен, но и у него мелко дрожало правое веко.
   Передний остановился, снял винтовку и протянул ее перед собой на вытянутых руках. Он загородил нам путь. Винтовка выглядела как закрытый шлагбаум.
   Мы остановились. Остановились и дезертиры, но никто из них не подошел ближе, как бы соблюдая почтительное расстояние между собой и пожилым предводителем.
   Все молчали. Наконец пожилой, не опуская ружья, спросил резким, как птичий клекот, голосом:
   – Чего русскому человеку здесь надо?
   – Мы идем на Амтхел-Азанда, – ответил борец.
   Он достал пачку папирос и предложил вожаку.
   Но тот папирос не взял, только сверкнул на них желтыми белками и спросил:
   – Зачем на Амтхел?
   – Охотиться, – невозмутимо ответил борец.
   – Ай-ай-ай! – вожак покачал головой, и в горле у него что-то заклокотало. Я не сразу понял, что он, очевидно, смеется. – Зачем обманываешь, неправду говоришь? А где же ваши ружья, охотники?
   – Ну вот и все! – тихо сказал мне доктор Самойлин.
   Никакого оружия у нас не было. Вообще в Сухуме можно было бы добыть в то время завалящий револьвер, но борец уверял, что идти без оружия безопаснее.
   Борец усмехнулся и что-то сказал вожаку. Тот, прищурившись, долго смотрел на борца, потом на каждого из нас, как будто соображая, что с нами делать, и только после этого ответил борцу.
   – Он предлагает, – сказал нам равнодушным голосом борец, – сесть на этот поваленный бук и покурить.
   Мы сели на поваленный бук. Около каждого из нас сел горец.
   Я спросил вожака, где он так хорошо научился говорить по-русски.
   – На войне... В Дикой дивизии...
   Рядом со мной сел юноша с таким выражением девственного любопытства в глазах, точно он только что появился на свет. Даже рот у него был слегка приоткрыт. Все привлекало его внимание, вплоть до шнурков на моих чувяках.
   Юноша осмотрел меня, достал у меня из бокового кармана гимнастерки пачку папирос и переложил ее себе в карман.
   Потом он повертел у меня на пальце обручальное кольцо, почмокал губами от восхищения и осторожно, ласково улыбаясь, снял кольцо и тоже опустил себе в карман.
   Ему было трудно снимать кольцо одной рукой. Потому на это время он дал мне подержать обрез.
   Все молчали. Потом дезертиры заставили нас встать и долго обхлопывали своими твердыми ладонями, должно быть разыскивая спрятанное под одеждой оружие. Они ничего не нашли и начали переговариваться, недовольно поглядывая на нас.
   Во время обыска они взяли у борца зажигалку, а у Самойлина старые карманные часы. Наши рюкзаки с продуктами они не тронули. Только один лениво ткнул в них ногой, – очевидно, для очистки совести. При этом он что-то пренебрежительно сказал, и все горцы вдруг закричали друг на друга с такой яростью, что казалось, вот-вот начнется резня.
   Они хватали друг друга за руки и за грудь, замахивались прикладами, шипели и внезапно выкрикивали что-то стремительное и, очевидно, что-то невыносимо обидное, потому что каждый такой крик оканчивался общим негодующим воем.
   Во время этой ссоры они не обращали на нас никакого внимания. В азарте они задевали и толкали нас, будто мы были невидимками.
   Пожилой вожак сидел на бревне, курил, почесывая грудь, и, казалось, не слышал этой непонятной ссоры. Потом он лениво встал, подошел к тому юноше, что взял у меня обручальное кольцо, схватил его за обрез и что-то сказал властно и коротко. Юноша стал наливаться кровью, но все же медленно полез в карман, вынул кольцо и отдал его вожаку. Вожак отобрал еще зажигалку и ручные часы, прикинул все это на вес на ладони, сунул за пазуху и сказал борцу:
   – Иди куда хочешь, но назад не вернешься! – Дезертиры сразу стихли и, вытянувшись цепочкой, пошли следом за ним.
   Мы стояли в недоумении.
   – Что это значит? – спросил Самойлин.
   – Это значит, – ответил борец, – что они пока что пропустили нас на Амтхел, но не пропустят обратно. Подкараулят где-нибудь здесь. Другой дороги нету.
   Я ничего не понимал. Если они хотели ограбить и даже убить нас, то у них была полная возможность сделать это сейчас.
   – Лучше ни о чем не думать, – посоветовал борец. – Кривая меня не раз вывозила. Вывезет и теперь. На озере поговорим. Но идти надо все-таки осторожно. Старайтесь, чтобы стволы буков закрывали вас от выстрелов в спину.
   Мы прошли ущелье и с обрыва в лесу увидели Марух. Он горел в небе, как голубой алмаз в гранитной оправе.
   Все вокруг поражало меня смешением грандиозного и бесконечно малого, причем и то и другое было одинаково прекрасно, – и отдаленные ледяные гребни Маруха, над которыми нависали громадные карнизы слежавшегося снега, и близкие мелкие цветы кизила на только что родившихся кустах. Кусты эти выглядывали из расщелин в скалах.
   Вокруг нас толпилось огромное общество горных трав, хвощей, ворсистых оранжевых цветов, хвои, длинной, как вязальные спицы, и все это, разогретое солнцем, испускало смолистый и нежный запах.
   Напряжение после встречи с дезертирами доконало нас. Мы просто упали в густой мох, на скалу среди леса, похожую на громадный жертвенник, и пролежали часа два без всякого желания двигаться дальше.
   Несколько раз в жизни мной овладевала мысль о соседстве мирной и безмятежной природы с человеческой жестокостью.
   Впервые эта мысль потрясла меня и довела до ярости на человека, когда в 1919 году в Полесье я увидел мальчика лет десяти, убитого бандитами в то время, когда он сидел на колосистом берегу реки Уж и удил рыбу самодельной ореховой удочкой. Солнце горело над ним, а теплый ветер медленно проносил по небу пушистые облака.
   Бандиты из какого-то подлого отряда какого-то подлого батьки Струка заметили мальчика с другого берега реки и, гогоча, расстреляли его как мишень.
   Местные лесовики, боясь бандитов и потому как бы оправдывая их, говорили, что «хлопцы» были пьяные. Но в том, что пьяный человек становится хуже самого грязного скота, нет для людей никакого оправдания.
   Я никогда не забуду нагретые солнцем волосы мертвого веснушчатого мальчика, – милые, выгоревшие, детские и какие-то беспомощные волосы. На лицо мальчика я не смотрел. Но этот день моей жизни я буду помнить до смерти. Я не решался рассказать о нем никому, даже маме, чтобы не омрачить ее жизнь. Только сейчас я впервые заговорил об этом.
   И вот, лежа в лесу по дороге на Амтхел, я подумал, что пять бандитов неизвестно почему хотели убить нас, а может быть, еще и убьют. Эта мысль привела меня в такое же состояние отвращения и ярости, какое было тогда, на реке Уж. Сразу оборвалась вся радость, все торжество природы.
   Единственное, что постепенно успокоило меня, были напоминания природы – какие-нибудь душистые чешуйки, прилипшие к моей губе, или ничтожный родничок, недоверчиво и осторожно пробиравшийся сквозь травянистые джунгли, боясь потерять дорогу к глубокой выемке в скале, где вода его собралась в синее озерцо.
   Стоило увидеть все это и пристально рассмотреть, чтобы мир снизошел (как любили писать в старину) на смятенную человеческую душу.
 
   Прозрачная вода цвета зеленоватой лазури лежала внизу. По ней плавали сухие коричневые листья кленов.
   Листья собирались в эскадры и двигались очень дружно: поворачивали, как по команде «все вдруг», а при малейшем ветре срывались с места, будто с якорей, и, перегоняя друг друга, уплывали на середину озера. Там вода горела спиртовым огнем.
   У самого берега плавали водяные курочки с бисерными веселыми глазами.
   Налево, цепляясь за отвесные гранитные стены, вздымался лес, такой же загадочный, каким он казался издалека. Позади нас шуршали осыпи. А направо я боялся даже смотреть – там, рванувшись к небу, остановился, весь напряженный, казалось – до медного стона в своих жилах, угрюмый, непостижимый Марух.
   В одном месте, очевидно из ледниковой пещеры, летела по воздуху широкая струя воды и падала, сосредоточенно шумя, в озеро.
   То была река Азанда. Она вливалась в озеро со стороны ледников водопадом, а у нас под ногами, на заваленном скалами пляже, стремительным потоком уходила под землю, исчезала у самых ног и засасывала водоворотами в подземные страшные бездны все, что мы бросали в воду: каждую ветку и каждый клочок бумаги.
   Борец рассказал, что за двенадцать километров к югу река Азанда снова вырывалась на поверхность пенистым потоком и опрометью неслась, зажмурив глаза от внезапного солнца, к Черному морю.
   Камни шевелились под речной водой и били друг друга, будто пробовали, чей звон продержится дольше.
   Я боялся пристально смотреть на Марух. Мне начинало казаться, что льды на его вершине тоже двигаются, как река, и вот-вот сорвутся грохочущим на весь мир ледопадом. Но все же я время от времени взглядывал на Марух. Он притягивал к себе, заставлял смотреть на себя и угадывать тайны, спрятанные в тени его ущелий и в слабом колыхании альпийских лугов.
   Я еще не знал, какие могут быть у Маруха тайны от нас, но временами уже различал розовые лишаи на скалах, медленное передвижение теней – они крались к вершине, чтобы погасить ее свет; различал струи дыма, катившиеся, погромыхивая, вниз по склонам Маруха. Потом я догадался, что это не дым, а пыль от осыпей.
   Весь день Марух стоял против нас, как бронзовый позеленевший престол какого-то исполинского грозного божества, как угловатый щит аттического героя – Геракла [109]или Атланта [110]. Конечно, Марух мог, подобно Атланту, держать на своих плечах весь земной шар.
   Вечером Марух превратился из бронзового в сияющий до боли в глазах золотой самородок такой величины, что его блеск, очевидно, был заметен даже на луне.
   – Теперь, – сказал мне Зацаренный, – живите в этой тишине, молчите, смотрите и думайте. В Сухум вернетесь другим человеком. Самого себя не узнаете.
   Я с удивлением посмотрел на борца. Я не ожидал от него таких слов. До этого он казался мне человеком простоватым и недалеким.
   Почему-то сейчас меня преследует мысль, что нужно записать весь порядок событий на озере, хотя, по существу, никаких событий не было. Но все-таки...
   Все-таки началось с того, что нам пришлось спускаться к озеру по отвесному склону, цепляясь за корни деревьев и за кусты самшита.
   Тогда я впервые узнал, что крошечный самшит, похожий на кустик нашей брусники (и с такими же мелкими кожистыми листиками), легко выдерживает тяжесть взрослого человека.
   На озере был намыт узкий пляж из песка, заваленный каменными глыбами, скатившимися с гор.
   В одном месте глыбы легли так, что образовали глухую и длинную пещеру с выходом к самой воде. В этой пещере мы устроили бивуак.
   Пещера казалась необыкновенно уютной. Очевидно, потому, что защищала от дождей, осыпей и ветров.
   В пещере мы более или менее спокойно ели. Никто нам не мешал.
   В первый же день мы по неопытности разложили еду на берегу, на разостланном плаще. Тотчас из воды вышла маленькая водяная курочка, приковыляла прямо ко мне и, крякнув, вырвала у меня из руки кусок хлеба. Я отнял у нее хлеб, но она начала драться и несколько раз больно ущипнула меня за палец.
   Тотчас с берега приковыляли еще несколько совершенно непуганых курочек.
   С тех пор мы ели осторожно и прятали рюкзаки с продуктами под камни. Но курочки все равно собирались около нас, как только мы начинали есть. Они толпились и толкались, пытаясь пробиться к нам поближе, наступали друг другу на перепончатые лапки и выщипывали перья.
   Когда мы ловили их, они подымали неистовый крик, но только до тех пор, пока кто-нибудь из нас держал их в руках. Стоило отпустить курочку на землю, как она тотчас же начинала карабкаться к нам на колени и вырывать из рук любую еду. Это нам нравилось.
   – Должно быть, – глубокомысленно сказал Зацаренный, – так свободно вели себя звери только в раю.
   С тех пор как мы появились на озере, водяные курочки держались только у того берега, где был наш бивуак, – они старались далеко не отплывать, чтобы не пропустить кормежку.
   Но не все звери вели себя так добродушно и доверчиво. Были у нас на озере и враги – шакалы и маленькие горные медведи.
   Самыми наглыми и изобретательными были шакалы.
   В первую же ночь они украли наш жестяной чайник и потащили его в горы, но уронили, и чайник с лязгом и грохотом покатился в озеро.
   Мы проснулись вовремя и спасли чайник. На нем оказалось несколько больших вмятин от удара о камни, но все же он не потек. Мы благодарили за это судьбу. Иначе мы бы пропали без чая. Особенно плохо пришлось бы Зацаренному. Он мог пить чай весь день, сидя на солнце и блаженно прищурив глаза.
   – Какой воздух! – говорил он и шумно вздыхал. – Не воздух, а бальзам Тоно-Бэнге!
   На вторую ночь шакалы подползли к нам «по-пластунски» и пытались вытащить из-под головы у Самойлина мешок с продуктами. Мешки мы из предосторожности клали себе под голову, но оказалось, что это тоже не спасет нас от воровства. Тогда мы решили по ночам дежурить по очереди у костра.
   В первую же ночь дежурства борец задремал и очнулся, когда шакалы, упираясь всеми четырьмя лапами, тащили из-под камня пакет с копченой рыбой.
   Тогда я придумал, как мне казалось, замечательный способ борьбы с шакалами. Я нашел на берегу длинный сухой шест. Когда пришла моя очередь дежурить, я сел у костра и положил шест рядом с собой. Зацаренный и Самойлин уснули. Я тоже притворился спящим. Я даже слегка всхрапывал.
   В эту ночь я впервые увидел, как подползают шакалы. «Ах, как интересно!» – скажете вы. Но я утверждаю как свидетель, что, может быть, это для кого-нибудь и интересно, но главным образом противно и даже страшно.
   Шакалы подползали в свете костра, как тени, как шевелящиеся облезлые призраки.
   Я осторожно засунул конец шеста в огонь. Шакалы на мгновение замерли, потом снова начали подползать.
   Впереди полз вожак. Я его уже хорошо видел в отсвете костра. Уши у него были прижаты, а щербатая морда была на всякий случай оскалена.
   Я ждал, пока вожак подползет к костру – около него лежала в виде приманки колбаса – на длину шеста, потом стремительно выхватил из костра пылающий шест и ударил им вожака.
   Вожак прежде всего вскрикнул. В его злом крике мне даже послышались наши человеческие слова: «Уй, черт!» Потом он прыгнул, но не вперед, а назад, и кинулся в горы, уводя за собой всю стаю. Запахло паленой шерстью. Из этого можно было заключить, что я подпалил шакалью шкуру.
   Зацаренный и Самойлин проснулись. Они расхваливали мою находчивость. Они, как мне кажется, даже льстили мне при этом. Я был готов возгордиться своим открытием. Но если бы я знал, какие невыносимые последствия обрушатся на нас после моей расправы с шакалами, то я бы, конечно, не делал таких опрометчивых опытов.
   Шакалы взобрались на соседние скалы и все, как один, завыли с таким отчаянием и остервенением, что ни о каком сне под этот вой не могло быть и речи. Они мстили нам и выли двое суток.
   Медведи оказались зловреднее шакалов. Они придумали ловкий способ, чтобы выжить нас с озера. С тех пор мы пребывали в какой-то нервной осаде, и если уцелели, то только благодаря постоянной настороженности.
   С утра медведи залегали вверху, на краю отвесного обрыва, и, свесив головы, следили за нами.
   Если кто-нибудь из нас, забыв об опасности, проходил внизу, по берегу, мимо медведей, они спускали на него камень и вызывали обвал. Летела пыль, грохотали, подскакивая, большие валуны, стреляла во все стороны и со свистом врезалась в воду щебенка. Самойлин чуть не погиб под таким обвалом.
   Мы пытались прогнать медведей, но у нас не было оружия. Свист и ругань на них не действовали.
   Это было очень досадно. Мы не могли свободно ходить по берегу, а должны были держаться под прикрытием пещеры.
   Иногда Зацаренный терял терпение, поносил медведей могучим басом и грозил им кулаком. В ответ медведи оживлялись, с любопытством вытягивали головы и спускали новый обвал.
   Но наконец судьба отомстила за нас. Один маленький медведь слишком далеко высунулся над обрывом, сорвался, пронесся черным косматым шаром мимо нас, с сильным плеском грохнулся в воду, коротко взревел, нырнул и исчез навсегда. Очевидно, он утонул, бедняга.
   Медведи просидели на обрыве до вечера, ушли и больше не возвращались. Исчезновение товарища напугало их. Они, очевидно, приписали это нашим, человеческим козням.
 
   У берегов, в синей воде, лежали большие плоские камни цвета слоновой кости.
   В одном месте камней этих было так много, что я, перепрыгивая с камня на камень, добрался чуть ли не до середины озера, чтобы поудить рыбу. У последних камней было очень глубоко.
   Однажды я сорвался с камня и почувствовал нестерпимый, обжигающий холод ледниковой воды. Ступню тотчас же свела судорога, будто кто-то начал быстро наматывать на спицу тугое, скрипучее сухожилие. Казалось, что оно вот-вот лопнет.
   Но на камнях, несмотря на космически холодную воду, было жарко – и на озере всегда стояло безветрие. Хрустальность (а может быть, вернее – кристальность) отражений в его воде была настолько совершенной, что отличить отражение берегов и гор от настоящих берегов и гор было невозможно.
   Как бы два Кавказа существовали вокруг. Один вздымался к высокому небу, а другой уходил в сияющую бездну под нашими ногами. По дну этой бездны медленно передвигались, как и по небу, одинаковые перистые облака.
   Когда я забрасывал в озеро леску с грузилом, то каждый раз разбивал идеальную слитность этого мира.
   Время от времени брала сильная, как напряженный мускул, форель – пеструха. Или лобан стремительно уводил леску по прямой и, мотнув хвостом, обрывал ее, как паутину.
   Это было удивительное занятие – ловить рыбу в жидком сапфире и жадно насыщать свои глаза всем, что располагалось вокруг, – от узора трещин на плоском камне до поплавка из связанных пучком сухих листьев клена. В момент клёва листья складывались, как веер, и медленно погружались в воду.
   Я удил до вечера. На камнях меня заставал закат. Однажды я невольно вскрикнул от неожиданности, когда поднял глаза от поплавка и вдруг увидел отражение солнца на ледниках, как бы обагренных кровью.
   Я вскрикнул невольно и рассердился на себя за то, что не сдержался. Но слишком огромен был размах сгорающего неба, слишком загадочен был дым облаков и слишком резок блеск льдов на вершине Маруха.
   Вообще в жизни мне везло. Почти каждый день я узнавал или видел что-нибудь новое. А чем больше знаешь, тем интереснее и, как это ни покажется странным, таинственней делается жизнь.
   Во время закатов у подножия Главного хребта я видел одно из самых величественных зрелищ на земле – разлив такого цветового блеска, что казалось, на этой высоте над уровнем моря у наших глаз появляется дополнительное свойство: видеть гораздо больше красок, чем в глубине долин, в степях и на морских побережьях.
   Но все же я без сожаления ждал, когда закат начнет угасать. Потому что я знал, что в сумерках, слабо просвеченных далекими отблесками моря, заключено не меньше прелести, чем в горных закатах.
   А потом все стихало, все дотлевало. Тишина садилась к костру и долго смотрела, как подергивались сиреневым пеплом последние угли. Часто падали звезды.
 
   На шестой день у нас кончились продукты, и мы ушли с озера Амтхел-Азанда.
   Борец был уверен, что около Цебельды мы снова наткнемся на дезертиров и на этот раз встреча нам не пройдет даром. Поэтому мы решили идти в Сухум прямо через горы, минуя ущелье Гаргемыш.
   Карты у нас не было, но борец брался вывести нас к тому месту, где река Азанда, пройдя двенадцать километров под землей, снова выбивалась на поверхность. Дальше нужно было держаться вдоль реки и выйти к Мерхеулам.
   Эти двенадцать километров мы шли весь день. В Сухум мы возвратились сожженные, пыльные, голодные, со стертыми ногами, но счастливые.
   В Сухуме было сонно, душно и одиноко.
   Во время моего отсутствия мадемуазель Жалю сдала соседнюю пустовавшую комнату белобрысому человечку, бухгалтеру из торгового отдела по фамилии Котников.
   Все в этом рассудительном человеке было, как говорят врачи, противопоказано Сухуму, начиная с того, что он был веснушчат, беспрерывно мигал красноватыми, альбиносьими глазками с белыми ресницами и любил петь песню: «Я б желала женишка такого, чтобы он в манишке щиголял...» Пел он тонким, свистящим тенорком.
   В свободное время он пил чай в саду под бананом. Вышитое петушками полотенце висело у него на шее. Он поминутно вытирал им потное, красное лицо, прокашливался и снова запевал: «Чтобы он в манишке щиголял, в руке тросточку держал...»