(Из записей на отдельных листках, октябрь – ноябрь 1920 года)
   21. Серый день сквозь ржавчину листьев. Сизый туман холодного моря и алые просветы над его северным берегом. Василий Иванович у нас. Художник. Иконописец. «Последние новости» в Париже. Ярцев в Константинополе. Он снимает перед морем шляпу. Северянин в Ревеле.
   22. На службе гнусно. Едва досиживаю до трех часов. Мясо. Тоскливо. Батарейный переулок – словно в Севастополе. Читаю «Боги и люди» Поля Сен-Виктора. Декаданс, рассыпанный массой ценных и точно-вычеканенных вещей. Бессилье мысли. Хорошо о Марке Аврелии. Бензиновая свеча
   24. Музей Толстого. Анфилады комнат в золотистом осеннем солнечном свете. Штофные стены. Дворец. Итальянский рояль. Empire и барокко. Чудесные японские вазы. Хороши миниатюрные портреты. «Ветер. Версаль» Бенуа. В окнах версальского дворца отсвечивает дождливый, тускло-желтый закат. Ветер рвет плащи. Красота ровных газонов, статуй, стен из зелени. Людовик XIV… Рассказы Крола о версальских фонтанах.
   В университете. Белый восьмигранный зал. Годовщина литературного кружка. Шенгели – истомленный. Набриев. Читал «Поэтам». «Друзья, мы римляне». «Золоторжавая, холодная заря» над форумом. Приход нового Ронсара. Кованные стихи. Тоска. Я создан для этого. Андрей Соболь читал «Тихо было». Вспомнил «Цыганского барона». Вера Инбер -маленькая одесситка в красной вязанной кофточке. Шамкал Де-Рибас. Красивый вечер. Фосфористая луна. Думы.
   25. Холодно. Я в летнем пальто. Раздевают страну. Вечером – полный месяц над зимним морем в сизом, углубленном небе. Серебряный диск сквозь ржавую листву.
   У нас больной Антонин с Фонтанов. Был на принудительных работах – нажил флегмону. Прожорлив. Старая казенная крыса. Она. Дикая пара. Наше время доводит до идиотизма. Холода. В комнате ниже нуля. Именины у Головчинеров. Опухли руки. Тоска. Статья Рысса в «Общем деле».
   У Василия Ивановича. Немочка жена. Столовая. Поэтесса Данилова. О Шенгели. Серо-желтый парк
   Читаю Розанова. Чудесный русский язык Рим, жить в нем. Вторая родина. Смерть Гартенштейна, – от тоски. Несколько дней ничего не ел. Похороны. Полянский и Лоран. Ковальский. Обмывание на кладбище. Драка канторов. Торг как на базаре. Омерзительно. Ой, Лейбе-Ицко. Встретили арестованных – около двух тысяч. Врангель разбит. Радиостанция приняла радио с «Адмирала Корнилова» об оставлении Феодосии и Севастополя. Удерживаются в Ялте. Последний акт трагедии. «Громадный народ умирает в тоске, как больной заброшенный зверь». Сергей Петрович у нас. Сидел в тюрьме. Крики женщин, которых ведут на «размен». По вечерам – тьма, холод. Уходит жизнь. Ждут «Волю», которая якобы пришла сдаваться. Таскаю обед. Серые сумерки.
   20. На море сильный шторм. Заходил на бульвар. Волна перекатывает через молы. Зеленое море. Ветер. Брусилов… говорил о Петрограде, – за 6 дней он не слыхал смеха, не видел ни одной улыбки. Говорят шепотом. Импотенция мужчин. Прекратилось деторождение.
   22/XI. Мутные, свинцовые дни. Был Сергей Петрович. Спал несколько дней в бараках – обовшивел. Около 6 часов вечера неожиданный и сильный орудийный огонь. Никто не знает – что это. Тяжелый гром в [нрзб.], оправленный в яркую ржавчину парк.
   У батюшки умер ребенок.
   Именины Крола. Хризантемы. В холодных комнатах. У Ковальских. Восточная музыка. Черные ночи. Медведев. Его рассказы. Много читаю об искусстве. Хейфец. – Замерзло море – особый запах снега. Рождество. В монастырь. Красавица-послушница. Лицо Нестерова. Диакон. Великая ектения. Сочельник Елочка. Лифшицы. 1-ый день у моря. Молочный туман. Бледно-зеленое, едва шумит у дамбы. Ледяные торосы. Плач чаек.
   Свежесть. Отдых – покой. У Ивановых. Свиньи в гостиной. «Моряк». Скука этой жизни. В кабинете изящных искусств университета с Ковальским – Серов, Борисов-Мусатов. Изможденный хранитель – Василенко.
   29/ХІІ. 14° тепла. Совсем весна, – все в синем отблеске. Тихое море. А в Москве – костры в морозном тумане. Готовимся к Новому году. Новый год – у нас. Ковальские. Коньяк Тепло. Танбура. «Просим младшего корнета выпить рюмочку вина». Утром к морю. Я в летнем пальто.
   «Моряк». Купчиха Благова. Темно. Ермил Иванович.
 
   (Зима, 1921 год)
   Мальвина с помятым лицом. «Южный транспорт». В типографию. Дикая ночь. Снег. Иван Гаврилыч – боцман с «Гангута» с вырванной ноздрей. «София». Болгарский капитан. «Астракан». «Варна» бьется сквозь лед. Уткин. Зарисовки. Первый № «Моряка». В типографии. Чай. Благов – приказы. Канышевич уехала в Болгарию, Любович негодует. Эйбер – горлан и скандалист… Боцман Яков и его ужасная жена. 9-го января на Б. Фонтан. В домике тишина, собака, трещит печь, шуршат листья, с моря тянет теплом.
   Масляная. У Ивановых, Бона, дети. У нас. Гюль. Еще холодно. На живую газету. Кронштадтское восстание. Растерянность среди коммунистов. Папаша Кривоходкин. «Не так ревно, як его жинка». Бершадт. В редакции весело. Капитан дальнего плавания. Аншелес-Терский. Книги о Кавказе. Острослов. Сценки с Ивановым. Фицев. «Решид Паша» с врангелевцами. На «Дмитрии» с Евгением Николаевичем. Март, тепло, влажные доски пристаней. Близится Пасха. Лукагер. Его жена-парижанка. В типографии – кепстэн. Подорольский. Пасха. Даша печет куличи. Миндаль. Красиво в комнатах. Стурдзовская церковь. Монастырь. Разговенье. Цакни. Гюль и поэтесса Данилова. У Иванова – банкет. Вино. У Головчинеров на Базарной. Ганфман отяжелел. Мобилизация журналистов. Проводы. Старый Лифшиц, его шапка. Тепло, цветет акация. История с речью Ленина. На заводе Черномортранса. Подводная лодка «Лебедь». Ковальский в Крыму. Носил куличи ей на квартиру. Приехал. Почернел, длинные волосы. Скрывался у нас. Сел в бает. Лукагер с дочкой у нас. Я у них. Лимон. Рыжий. Фешенебельно. С Ковальским в Аркадию. Жара, солнце. На 9-ую станцию. Дядя Коля. Снова к морю. Пакр Ралли – развалины, [нрзб.] вода, [нрзб.], проводы. Виды Крыма.
 
   (Из путевого блокнота: Одесса – Севастополь – Сухум, январь 1922 года)
   19/І. Одесса. Туман. Белый вышитый шатер. Абергуз. Левшин на «Ба-туме». Ночь на рейде. По брегватеру гуляет прибой. Город во влажных огнях. Тоска. Утром снялись. Упруго заходили палубы, желтые берега. Фонтаны… Санджейка. Гудок лоцмана. И открытое море. Мелодично позванивает лаг. Качка. Пассажиры травят якоря. Одиночество. Зеленко. Плавучая мина. Ночью винт треплется в воздухе. Утром страшный, поистине страшный шторм. Океанская волна. Берега Тарханкута. Размахи. Лаг стоит. Сносит. Зеленко и командир Николаевского порта. Абергуз мучается. Смертельная тоска. Молитвы о Кроле. «Пошли». Бухта Караджи. Голая степь. Вечер. «Сумасшедший» Апухтина. Капитан и механик Санджейского маяка. Капитан – волгарь. Ария из «Князя Игоря». Радио в Одессу. В каюте капитана. Солнце и испарения. Море ходит гейзерами. Бунт военморов. Глаз Тарханкута. «Ветер драит». Пошли. Испарения. Ночь в открытом море. Белая пена в черноте. Берега Евпатории. Отошли. Снова ночь. Каша. Сон на корзинах. Минный офицер. Песня о трубочке. Утро. Идем в густом молоке. Вдруг солнце, тишина, густая бирюза и мертвые слитки крымских гор. Снег на спардеке. Гидроплан. Кача. Тихо шумят волны. В солнечных дымах – Севастополь.
   Пушка. Прощанье. В город. Обед. Гармоника. Райкомвод. Коваленко. Проводы «Дмитрия». Новое радио. Соборная 26. Тоска щемит сердце. Думы о Хатидже. Садовая, детский сад. Адмиральша Коланс. Мичман и козы. Строгановец Макаренко. Гончаров. Пьяная история. Диван, холод, пароходная лампа. Дни в городе. Морагенство. Базар, золото. Серые туманы на Приморском. Хоран [13] на Историческом. Тоска по 16 году. Столовая водников. Кустарная выставка. Около Коммерческого училища. Петропавловская церковь. Рассветы. Чай у адмиральши. Николаеведы. «Пестель» – Рыбарский. «Вече».
   Жарко. Дрема. Приход «Батума». Погрузка. Ходынка. Нахал-помощник Американский миноносец «240». Неохотный салют. Херсонесский маяк
   В рубке с Перевозчиковым. На корзинах. Пот и духота. Синие крымские горы. Сарыч. Облака. Зелено-мутное море. Обогнал миноносец. Печаль. Ночью Ялта. Дождь. У Яковлева. Накурено. Лужи…
 
Письма Е. С. Загорской-паустовской
 
   Из Севастополя в Одессу, 25 января 1922 года
   Крол, родной. Только на море во время страшного шторма, который перенес «Дмитрий» около Тараханкута, я понял, как глупо и даже преступно оставлять друг друга. Мы должны быть всегда вместе. Ведь мы совершенно одни в этой жизни.
   Я, как и все пассажиры «Дмитрия», перенес несколько действительно не выдуманно страшных дней. Ночь на пятницу мы простояли на рейде. Ушли только утром. К вечеру в открытом море начался шторм. Ночью он усилился. Утром весь пароход трещал и гудел от ветра и нырял в пену по самую палубу. Когда я вышел из каюты, я сразу ничего не понял – выше мачт, уходя в небо, шли водяные горы, и «Дмитрий» едва карабкался на них, черпая бортами воду. Капитан говорил потом, что волны были океанские, каких он на Черном море не помнит. Ветер по морскому выражению достиг 11 баллов – т. е. был «полный ураган». Ходить по палубе было нельзя. Вода застывала на бортах и лед нарастал глыбами. Но мы все-таки шли – 1/2 мили в час. К вечеру наступил момент, когда машина перестала выгребать, и пароход стало сносить и заливать. Было темно, все ревело так, что голосов не было слышно, волны перекатывали через палубу, и капитан дал в Севастополь радио о гибели.
   Ты не можешь, маленький человечек, понять, какую тоскуя пережил в течение этого часа. Пассажиры плакали, молились, женщины выли от ужаса. Я сдерживал себя и думал только об одном – о Кроле и думал о том, что Крол должен молиться обо мне, и все повторял про себя – Крол, молись, тогда все пройдет.
   Нос дал течь и стал садиться в воду. Я ушел в каюту, чтобы не слышать дикого морского рева и ждал, закрыв глаза, и думал о Кроле. И случилось чудо. Пришел матрос и сказал, что машину довели до крайнего напряжения и мы идем – 1/4 мили в час. Так, карабкаясь, ежеминутно рискуя взорвать ветхую, дырявую машину, мы ночью подошли к Тараханкуту. Здесь волна у берега стала слабее, и «Дмитрий» вошел в бухту Караджи, к северу от маяка, – отстаиваться.
   Стояли там два дня. Потом пошли к Евпатории, шли до ночи все время в сплошном шторме и густом непроницаемом тумане. Ночью бросили якорь в открытом море. Качало сильно.
   Утром прошли еще 10 миль и снова стали – над морем шли испарения (я это вижу впервые – все море кипит струйками пара, как вода в гигантском котле). Простояли еще ночь.
   Сегодня утром запросили Севастополь по радио, и он ответил, что в 2 милях от того места, где мы остановились, никакого тумана нет. Мы пошли наугад, и здесь я видел второе чудо – за мысом Лукулл туман сразу словно бритвой срезало, шторм и ветер стихли в течение 2 минут, жарко полилось солнце, и в необычайно чистом воздухе четко и радостно встали Крымские горы – Чатырдаг и Демерджи.
   К концу шторма не хватило пресной воды, масса пассажиров отморозило себе ноги, почти у всех вышли все продукты (у меня все же остались), и на пароходе начался форменный голод.
   К Севастополю мы подходили словно к сказочному городу. С моря он необычайно красив. Здесь тепло. Райкомвод дал мне комнату на Садовой 12, недалеко – почти радом с Соборной, где ты жила. Я бродил по знакомым местам, зашел во двор (старуха Чуева жива), и все время мне было так хорошо и грустно, и я думал о моем зайчишке, вспоминал 16 год.
   Послезавтра еду в Ялту на автомобиле. Вернусь к половине февраля. Готовься к этому времени к отъезду – мы поедем на «Веге» – это спокойно и хорошо. А на «Дмитрии» я дал себе зарок не ездить – грязно, пароход был набит битком, и в каюте (единственной) нас было 10 человек (вместо 2-х). Вши, рвота, спанье на корзинах – все это только на «Дмитрии». Ехал я в компании Абергуза и Зеленко и 7 очень славных моряков -о них я расскажу подробно. Послал с пути 2 радио в «Моряк» – получили ли? Почтение ко мне всюду необыкновенное.
   Как уютен и солнечен Севастополь. Как тепло, ярко, южно. Уедем мы непременно. Все это страшно освежает.
   Я здоров. Можешь гордиться. Твой Кот оказался хорошим моряком. Меня совсем не укачивает. Все пассажиры и часть команды, по выражению капитана, «травили якоря», – я же ничего не чувствовал. Хотелось только есть.
   Здесь дороговизна. Все, что нужно, я сделаю. Кое-что уже узнал.
   Заходи в редакцию, береги себя, не голодай, жди меня и почаще обо мне думай… Кота погладь за пышными ушами. Кланяйся всем знакомым. Привет Фраерману и Коле. Пиши мне с каждым пароходом. Из Ялты снова напишу. Посылаю материал в редакцию. Дело с корреспондентами и подпиской налаживается.
   Целую. Твой Кот
 
   Из Севастополя в Одессу, 30 января 1922 года
   Крол, родной, маленький. Если бы ты знала, какая у меня тоска по тебе. Сегодня вечером я даже плакал. Я, как маленький, считаю дни. По моим расчетам я вернусь в Одессу к 18-20 февраля. До сих пор я в Севастополе – жду «Батума», который почему-то не идет. Говорят, одесский порт замерз, и он не может выйти. Такая долгая остановка в Севастополе спутала мои расчеты, и потому я решил больше нигде не останавливаться (тем более что пароходы стоят в портах минимум 8-10 часов) и на «Батуме» вернуться в Одессу. В крайнем случае остановлюсь в Сухуме, чтобы устроить свои личные дела.
   Дни мои здесь проходят очень томительно. Я брожу по знакомым местам, по Соборной, по Приморскому и Историческому бульварам и вспоминаю тебя, март 16 года, и мне почему-то очень грустно. Был я даже около Коммерческого училища…
   Голод здесь жуткий, под его впечатлением проходят все дни. Город мертвый и притихший. На улицах бродят толпы голодных. Хлеб надо заворачивать и прятать под пальто – иначе вырвут. В каждой столовой есть специальный человек, который стоит у двери и отгоняет толпу голодных палкой. В такой обстановке приходится мне обедать.
   Завтра идет в Ялту миноносец. Если утром выяснится, что «Батум» придет не раньше пятницы, – поеду на нем, – в Ялте легче ждать – там Яковлев. Пиши мне с «Батумом» – письмо оставь у капитана, комиссара или помощника. Деньги расходую экономно. Привет всем. Послал 3 радио и 3 корреспонденции. Почаще думай обо мне и береги себя. Котишку погладь за меня. Если бы ты знала, как меня тянет к тебе, домой.
   Поедем в Сухум не раньше 1 апреля, когда стихнут штормы.
   Целую. Кот
 
   Кроме двух публикуемых писем К. Г. Паустовского к Екатерине Степановне, в мамином архиве нашел еще одно письмо, предположительно написанное им в 1920 – 1921-х годах. Собственно, это даже не письмо, а деловая записка. Выдержки из нее для полноты картины «одесской» жизни привожу:
   Крол, родной… Завтра я думаю устроить все с отпуском и тогда во вторник или среду приеду к вам на хутора. Если меня до пятницы не будет, значит дело не выгорело. Следующую субботу, или в крайнем случае в воскресенье приду снова на Фонтаны, приму, может быть, участие в перевозке хлеба морем…
   <…> В городе все по-старому. Обысков не было. Приходит каждый день Головчинер с Полянским. Питаюсь я очень хорошо – съедаю кроме обеда и чая еще по два фунта абрикосов. Пишу много. В домике стало без тебя пусто и скучно, – словно и домик-то не живой. По маленькому зайцу соскучился я очень…
   Твой Кот

Сергей Ларин. РАЗМОЛВКА

К первой публикации повести «Время больших ожиданий»
 
   «Повесть о жизни» Константина Паустовского – своеобразный творческий итог писателя. Главная его книга. Собственно, всю свою жизнь автор шел к ней, накапливая и сохраняя в памяти все впечатления бытия.
   Примечательно, что уже с самых юных лет Паустовский готовил себя к профессии писателя. В этом не было простого, наивного стремления к популярности и славе, которые в отроческие годы испытывают многие. У Паустовского тяга к творчеству была вполне определенной, сочеталась с его неизменной любовью к путешествиям, странствиям, смене впечатлений, жаждой понять и постичь окружающий мир. Для этого молодой Паустовский предпринимает необходимые шаги. Ощущая недостаточность своего жизненного опыта, работает газетным репортером, выступает в печати как очеркист и публицист.
   Журналистские поездки по стране с конкретными редакционными заданиями намного расширили кругозор Паустовского. Подчас по результатам таких служебных командировок у него возникали и оригинальные творческие замыслы, обретая свое воплощение на страницах будущих книг. В итоге творческих поездок от журналов и издательств в Петрозаводск и на Каспий родились такие вещи, как историческая повесть «Судьба Шарля Лонсевиля» и книга «Кара-Бугаз», принесшие ему широкую известность.
   Характерная особенность этих произведений – то, что в них уже содержатся, как правило, некие литературные заготовки к Главной книге. В последующих книгах о Мещере или Колхиде писатель не только активно включает самого себя в повествование, но использует и свои творческие наработки.
   В «Повести о жизни» писатель не просто описывает отдельные эпизоды своей биографии, он подчас существенно трансформирует, видоизменяет подлинные факты, вводит в свой рассказ вымышленных героев либо значительно преображает портреты реальных персонажей.
   Критики упрекали писателя в уходе от действительности, что он отстранился от насущных нужд восстановления страны из военных руин, – что-де «Паустовский ушел в «Далекие годы», а Федин – к «Первым радостям». Они же упрекали его и в том, что он, так сказать, искусственным путем обогащает свою биографию, выезжая на всякого рода стройки, промышленные и прочие объекты. Когда автор стал публиковать первые книги «Повести о жизни», подобные разговоры снова возобновились.
   При внимательном чтении автобиографической работы Паустовского в ней нетрудно обнаружить некие внутренние «водоразделы», продиктованные автору, видимо, не только и не столько композиционными, сюжетными соображениями или разнородностью самого жизненного материала, который он положил в основу повествования, но и другими не менее важными моментами.
   К примеру, само название «Повесть…», вынесенное автором в заголовок всего автобиографического цикла, уже как бы указывает на то, о чем упоминалось выше. А именно, что перед нами не просто жизнеописание автора, плоско скопированное с подлинной биографии, а художественное полотно о становлении писателя. Эту деталь полезно иметь в виду при чтении «Времени больших ожиданий». Ибо и вымышленные персонажи, возникающие на ее страницах, и подлинные действующие лица, которые в ней иной раз, наоборот, отсутствуют, – все это имеет свой смысл, и рассказчик прибег к подобным приемам не случайно. Писатель тем самым сохранил за собой необходимую ему свободу действий, позволяющую вольно и непринужденно продвигаться в рамках собственной биографии, только слегка подретушированной, но не в целях лакировки действительности, а ради выразительности и рельефности общей картины.
   В период, которому посвящены заключительные книги «Повести о жизни», личность мемуариста к тому моменту уже в значительной мере сформировалась. Рассказчик более сосредоточен на себе, на поисках им собственного пути в искусстве. Не случайно К Паустовский представляет колоритную жизнь Одессы тех лет довольно фрагментарно, не претендуя на широкие обобщения. Он больше озабочен воспроизведением самой атмосферы, которая царила тогда в редакции газеты одесских водников «Моряк». Эта газета оставила заметный след не только в культурной жизни города, но и в истории отечественной журналистики и литературы. Сейчас даже трудно поверить, что в «Моряке», печатавшемся из-за тогдашней острой нехватки бумаги на оборотной стороне чайных бандеролей, сотрудничало целое созвездие ярких имен: С. Гехт, И. Ильф, Е. Петров, В. Катаев, И. Бабель, А. Соболь, Ю. Олеша, Л. Славин, Э. Багрицкий, В. Инбер, С. Бондарин, В. Нарбут, 3. Шишова и другие. В скором времени многие из них войдут в большую литературу.
   И не случайно, разумеется, К Паустовский фокусирует свое внимание на характерных особенностях этой газеты, на своих товарищах по литературному цеху, с которыми он общался в редакции, на профессиональных их навыках.
   С каким трепетным чувством, например, Паустовский вспоминает о том, как Исаак Бабель, с которым они летом жили по соседству на даче, однажды познакомил его с черновиками своего рассказа «Любка Казак», насчитывающего всего 34 страницы. Бабель протянул Паустовскому пухлую папку. В ней было 22 варианта этой вещи. Из рыхловатого поначалу текста Бабель убирал и вычеркивал все лишнее.
   Паустовский потому и останавливается на данном эпизоде и на фигуре Бабеля столь подробно: для него это наглядный урок. А такое, согласитесь, дорогого стоит!
   Первые книги этого автобиографического цикла – «Далекие годы», «Беспокойная юность» – появились в середине 40-50-х годов в «Новом мире». Однако «Время больших ожиданий», предложенное Константином Паустовским журналу, отверг главный редактор – Александр Твардовский. Он посчитал книгу достаточно легковесной, искажающей революционный облик Одессы 20-х годов. В результате вещь, первоначально как бы уже принятая редакцией, была возвращена автору, после того как Паустовский отказался «перепахать» рукопись согласно жестким редакционным требованиям. (Переписка Твардовского с Паустовским предлагается вниманию читателя.)
   Письмо А. Твардовского К Паустовскому написано в не свойственном главному редактору «Нового мира» жестком, менторском тоне. А это, казалось бы, никак не отвечало целям журнала, декларируемым в том же самом письме. Ведь редакция вроде должна быть крайне заинтересована удержать в своей орбите такого автора, как Паустовский, близкого им по духу, а главное, по своим чисто литературным качествам. Но письмо изобилует выражениями, которые скорее способны глубоко уязвить адресата. В нем как бы повторяются уже знакомые упреки критики в том, что автор искусственным путем обогащает свою биографию. И Александр Трифонович выговаривает собрату: «Сами того может быть не желая, Вы стремитесь литературно закрепить столь бедную биографию, биографию, на которой нет отпечатка большого времени, больших народных судеб». Подобный упрек брошенный Паустовскому, абсолютно несосоятелен.
   Поэтому вполне справедливы слова К. Паустовского о редакции, которая будто не хочет терять с автором контакт, но вместе с тем «сделала все возможное, чтобы этот контакт уничтожить».
   В самом деле, редколлегия не могла не понимать, что такого рода «обвинения» вызовут у К Паустовского самую негативную реакцию, вплоть до отзыва злополучной рукописи (кстати, именно это и случилось!).
   Возможно, К. Паустовский догадывался об истинной подоплеке столь резкого письма. Не случайно в ответе А. Твардовскому он замечает, что письмо главного редактора «продиктовано, очевидно, внелитературными и служебными соображениями».
   Как бы то ни было, разрыв отношений между редакцией и автором произошел. В результате, как уже говорилось выше, «Время больших ожиданий» появилось годом позже в «Октябре». Никаких шельмований со стороны критики по поводу повести (которые предрекал А Твардовский в письме К Паустовскому) не последовало, как и оргвыводов в отношении самого журнала.
   Ныне, по прошествии четырех десятилетий со дня первой публикации «Времени больших ожиданий», роль этой книги возросла и упрочилась. Примечательно, что современные исследователи и историки литературы главную заслугу Константина Паустовского видят в том, что он первым вернул из небытия целую плеяду талантливых писателей-одесситов, которых походя именовали «юго-западной школой», «юго-западным направлением». Их предпочитали вообще не замечать или же упоминали в негативном плане, как группу литераторов, чуждых по своим устремлениям столбовой дороге соцреализма.
   Здесь было бы уместно привести один малоизвестный текст Паустовского. В своем приветствии участникам научной конференции «Литературная Одесса 20-х годов», проходившей в Одессе в ноябре 1964 года, Паустовский, сожалея о своей болезни, невозможности присутствовать лично на этой встрече и принять участие более близкое и деятельное (приветствие отправлено им из больницы), писал:
   «Я… никогда не устану об этом думать, вспоминать… никогда не устану говорить о том, сколько хорошего, важного принесла мне дружба с Черным морем, с тенистой и солнечной разнохарактерной Одессой, с ее веселыми людьми, славными одесситами, среди которых были такие писатели и поэты, как Исаак Бабель, Эдуард Багрицкий, Юрий Олеша, Илья Ильф, Евгений Петров, Семен Гехт… Одних я знал больше, дружил с ними ближе, других знал меньше, но от всех этих встреч я становился богаче. Я очень люблю и ценю писателей и поэтов, чьи имена принято связывать с Одессой: кроме упомянутых – Лев Славин, Сергей Бондарин, Адалис, Шишова.
   Не знаю, прав ли я, но мне трудно представить себе Бабеля без Гехта, Олешу без Славина или Бондарина. Разумеется, этим я не хочу сказать о равнозначности этих очень разных литературных талантов. Я говорю об их духовном родстве, о преданности литературному делу…