В камеру стали заходить возбуждённые люди. На семь шконок получилось шесть человек. Королевский расклад. Никто ни с кем не знакомился, из чего следовало, что восстанавливается прежний состав. Невысокий дружелюбный парень, расположившись на соседней шконке, заметил мне: «До этого я занимал твоё место». Брошенная как бы невзначай фраза решала для моего положения в хате решающую роль. Чувствовалось, чтоот моего ответа будет зависеть что-то важное. Достав пачку сигарет, я жестом предложил закурить, положил пачку на дубок, что означало: для всех, и тоже невзначай ответил:
   — Можем поменяться.
   — Да нет, какая разница, — ответил парень. — Вот только Васька должен сегодня с суда вернуться, он тоже у решки отдыхал. Меня зовут Александр.
   — Алексей. — Тут я обратил внимание, что на одну из трех одинарных шконок у решки до сих пор никто не претендует. — Ну, так здесь и будет отдыхать.
   — Я из один ноль один. А Васька классный парень. Раньше в нашей хате на общаке был, потом его тусанули, а здесь вот снова встретились.
   — Познакомимся, — согласился я. — Давно на тюрьме?
   — Полгода.
   — Значит, были соседями. Я на общаке в девять четыре был.
   — Кипеж при тебе был?
   — Нет, я ещё до кипежа на Серпы через малый спец съехал.
   — А потом?
   — Потом ноль шесть, три один восемь, два один один. Признаться, я лишь краем уха слышал, что в девять четыре что-то было. В ноль шесть дороги не было: строгая изоляция. Люди ходили «слегка», говорили.
   — Да, из девять четыре кого-то, говорят, даже вынесли. Заточку потом нашли, но чья, не знают.
   Это означало, что в камере 94 кого-то зарезали. Ещё при мне зашли в хату амбициозные кавказские ребята, и у решки начались серьёзные разногласия, атмосфера наэлектризовалась, воздух пропитался ненавистью. Тяжёлая была хата.
   — И что теперь?
   — Раскидали хату. Кое-кого на спецу спрятали. Воры решили, что с виновных будет спрос. Конфликт былна почве национальностей. А ты что, не в курсе? Кроме ноль шесть, дорога везде есть.
   — Да, Александр, это правда. Проблемы были. Я даже не в курсе, кто из Воров сегодня на тюрьме.
   — Что за проблемы.
   — После Серпов крышняк сполз, глюки подрезали. Сейчас порядок, духом здоров, болею телом. К тому же на спецу, сам знаешь, какие движения. Что на тюрьме? Расскажи.
   — Воров пять. С Общим проблема: на воле кризис. Тюрьма голодает. Ты и этого не знаешь?
   — В два один один полный холодильник. А что на воле, так с самых Серпов телевизора не видал.
   — А почему ты так часто с хаты на хату переезжаешь? До Серпов где был?
   — На Матросске. Сначала 228 спец, потом 226, потом общак — один три пять.
   — Кто был смотрящий на общаке?
   — Юра Казанский.
   — Это фамилия?
   — Как у большинства — по месту жительства: Казанский — значит из Казани.
   — А кто смотрел за корпусом на спецу?
   — Измайловский. За нашим крылом — Серёга Аргентинец. Потом прогон был, Аргентинца сместили.
   — На общем корпусе где собирали общее?
   — В строгой хате. Один ноль четыре.
   — Дорога на больницу была?
   — По четвергам БД со спеца, как раз из хаты 228, и ноги.
   — Какие ноги?
   — Мусорские.
   — Все верно. Почему на спецу хаты менял?
   — Порядочный арестант хаты не меняет. Срок — разменивает. В 228 за пьянку всю хату тусанули, на общак — за голодовку, с общака на Бутырку — видать, по месту жительства, а может прокладка мусорская. С 94 в34 — перед Серпами, в ноль шесть — после Серпов. В 318 — крыша поплыла. В 211 — на больницу. Почему сюда тусанули, не знаю.
   — Сколько голодал?
   — 10 суток.
   — Всухую?
   — Нет, пил воду.
   — И все?
   — Все.
   — Засчитали?
   — Да.
   — И в голодовочную хату не перевели?
   — На Матросске нет такой хаты. Хотя, по закону, и должна быть.
   — Здесь есть. И чего — десять дней ничего не ел?
   — Да.
   — Не может быть.
   — Через судовых на Матросску отпишем?
   — Да нет. Это я так. Верю. Что со здоровьем?
   — Башку мусора отбили при задержании, с позвоночником проблемы.
   — Я и гляжу — тяжело двигаешься. На прогулку-то ходишь?
   — Давно не был. Пошёл бы с удовольствием.
   — Дойдёшь?
   — Если не погонят бегом, дойду.
   — Здесь не погонят. Завтра пойдём. Поможем, если что. Если, конечно, никаких таких движений не будет. Мы только что со сборки. Все из-за этого козла, — Саша указал на Гошу, тусующегося у тормозов.
   — Накосарезил?
   — Ты в хату зашёл — он уже был или ещё нет?
   — Был.
   — Здоровался?
   — Не за руку.
   — Правильно. Петух он. По воле пиздолизом был — сам рассказал. Мы ему: «Нырял в пилотку?» А он: «Ны-рял, а что тут такого?» Мы его с Васькой на дальнячке и оприходовали. А он — жаловаться!
   — Понятно, — констатировал я, а Саша воспринял это как знак согласия.
   — Что, сука, мечешься? — негромко обратился Саша к Гоше и пошёл к тормозам.
   — Да я ничего, я не говорил, — засуетился Гоша.
   Саша не спеша взял истёртый до черенка грязный веник и со всей силы звонко залепил Гоше по морде и вдруг, потеряв самообладание, завизжал и стал метелить веником Гошину физиономию так, что был слышен только частый треск. Гоша, зажмурившись, терпел, возвышаясь в полроста над Сашей.
   Когда ж, — удар, — ты, гад, — удар, — ты настучать, — удар, — успел! — удар.
   Бросив веник, Саша вернулся к дубку и спокойно продолжил:
   — И штырь сразу нашли. Прикинь, на полметра, металлический и заточенный. Подкинули. А Ваське досталось. Ему и так мусора челюсть сломали, он на больницу из-за этого и попал, а тут по башке не били, а ниже хватило. Васька вообще отрицалово. Классный парень. Придёт сегодня, познакомитесь. С ним весело.
   — У нас на Серпах на шмоне тоже заточенный штырь отмели, я сам видел. А там не то что штырь, карандаш не пронесёшь. Это у мусоров дежурная прокладка.
   — Во-во, — обрадовался Саша, — а на Ваську все свалили. Все из-за этой петушьей рожи. А нас кум конкретно под статью вёл: изнасилование. Какое тут изнасилование, если он пиздолиз и ломовой. Он из хаты сломился, а его на больничке спрятали.
   Гоша у тормозов взволнованно вытирал кулаками сопли. Саша бережно достал из пачки сигарету:
   — Эй, ты, держи! — Гоша сигарету поймал на лету.
   — Большое спасибо! Можно попросить у вас … прикурить… Большое спасибо! — Гоша приник к сига-рете и пошёл к тормозам.
   — Александр, а чего он такой вежливый?
   — А у него, видите ли, высшее образование.
   — Гоша, это правда?
   — Да, — охотно отозвался Гоша, — я немного учился, а диплом купил. Давно это было.
   — По воле чем занимался?
   — Бомжевал он, — ответил Саша. — Квартиру пропил, жену бросил, ушёл на улицу.
   — Я не бросил, — отозвался Гоша.
   — А ты вообще молчи, — рассердился Саша и, строго глядя, как воспитательница в детском саду на провинившегося ребёнка, добавил: — Что? Хочешь, чтоб было как вчера на дальняке? Да? Хочешь?
   — Нет, не хочу, — вежливо и убеждённо ответил Гоша.
   — Смотри у меня. Вот Васька с суда приедет, он тебе жопу порвёт.
   Гоша заволновался опять и полез на шконку, после чего несколько часов его как не было.
   — А что же ты, Алексей, — медленно раздражаясь, как будто что-то вспомнив, продолжил Саша, — не говоришь, кто из Воров был на Матросске?
   Снова почувствовалась скрытая опасность. Весь предыдущий диалог был направлен на поиск слабого места в моей тюремной биографии. Но, во-первых, это была вполне приличная биография, а во-вторых, Саше с трудом давался разговор.
   — Ты, Александр, не интересовался. А из Воров был Багрён Вилюйский.
   — Ты не умничай! — закричал, наконец сорвавшись, Саша. — Не интересовался! Это ещё надо проверить, почему ты из хаты в хату переходишь! Дороги не знаешь! Порядочным арестантом прикидываешься! — И так далее. Началась форменная истерика, грозящая дракой. Все в камере притихли. Выждав, я поймал первую же паузу и жёстко, убеждённо, спокойно и громко отве-тил:
   — Александр. Весь мой путь по тюрьме известен. Нет проблем — отпишем в любую из камер. И пока не будет ответа — а он будет — изволь вести себя достойно и спокойно. Ни одно из твоих обвинений я не принимаю, потому что оснований — нет. Так что ты, Александр, неправ.
   Когда люди разговаривают, происходит нечто на уровне поля, некий энергетический обмен. В споре побеждает не только слово, но и энергия, его сопровождающая, поэтому слово может быть воспринято, отторгнуто или не иметь никаких последствий. Ничего не говоря (а Саша тоже умолк), я плавно сводил на нет его агрессию. Объяснить, как это делается, можно только тому, кто может это сам. Когда Вольфа Мессинга спросили, как он читает мысли, он ответил: закройте глаза и попробуйте объяснить, как вам удаётся видеть. То есть объяснение одно: надо открыть глаза. Через несколько часов молчания Саша завёл незначительный разговор, и я поддержал его. Вдруг Саша с сожалением отметил:
   — Вот так бывает: не сдержишься, а потом самому стыдно. Скажешь не то, а потом жалеешь.
   Было неожиданно услышать такие слова от того, кто расстрелял несколько человек, совершая разбойные нападения и беря заложников, за что ему грозило не меньше двадцати лет.
   — Да ладно, Александр! Уже забыли. Тюрьма и есть тюрьма, где столько нервов взять, чтоб не сорваться.
   — Все равно неприятно. Понимаешь, завидно: ты освободишься, а я в тюрьме умру.
   — Да ты чего, не гони. Ещё не известно, что завтра будет. Все меняется, и не только к худшему.
   — Это правда! А мне ведь хуже уже не будет. Хуже, чем мне, разве может быть?
   — Пока мы живы, надо держаться. Давай это дело перекурим.
   И задымили. Адаптация в хате состоялась. С осталь-ными арестантами общение было постольку поскольку; никого из них я не запомнил. В этот же день стало понятно, что с табаком и едой будет туго. Прихваченные с собой несколько пачек сигарет разошлись на ура, остатки продуктовой, как всегда, были наудачу оставлены в предыдущей камере, а из кормушки в хату заехало несколько жалких порций баланды, буквально по пять ложек, и совсем чуть-чуть хлеба. (В два один один баландер, воровато озираясь, подавал в кормушку варёную курицу (!) и бульон в большом количестве. Непонятно, для кого и где это готовилось, похоже конкретно для х. 211, потому что куриные кости потом заворачивались в газету и выбрасывались через решку на тюремный двор). Камера глубоко задумалась, кому ещё отписать; удалось договориться с вертухаем, чтоб заглянул напротив в 211 от моего имени за сигаретами. Усатый дядька принёс несколько пачек, и даже не взял ничего себе, что встречается редко. Хата глянула на меня уважительно, а Саша несколько неуверенно произнёс:
   — А говорят, в 211 разные дела бывают…
   — Не знаю, — пожал плечами я, — при мне было нормально.
   Соседи на просьбу тоже отозвались, загнали через решку хлеба, чесноку, сами просили спичек и бумаги; то и другое у меня было. Вечером зашло общее. В определённый день и час общее гонится по дорогам с общака на больничку, глухой тюремный двор оживает голосами. Грузы сопровождаются резкими командами, озабоченными вопросами, лаконичными ответами: слишком высока ответственность за общее. Мусора не вмешиваются, с продола никто не ловит того, кто на решке. Матерчатые мешочки принимаются наполненные и с сопроводом (описанием и отметками, через какие хаты и в какое время прошёл груз) и уходят назад пустые с неизменной благодарственной запиской. Стандартный набор — сигареты, «глюкоза» (сахар, конфеты), чай; иногда что-нибудь ещё. Предварительно,голосом, на решке выясняется, сколько в какой больничной хате человек и соответственно ответу приходит груз.
   — Два! Один! Шесть! — слышится с улицы крик. Кто-то бросается закрывать шнифт, а Саша встаёт на мою шконку и, доставая подбородком до нижней части решки, кричит:
   — Два один шесть! Говори!
   — Сколько народу?
   — Семь!
   — Понял! Семь. Пойдём, братишка!
   — Пойдём!
   Нельзя сказать, что этого много, но чего вообще много у арестанта? Самое болезненное — отсутствие лекарств и сигарет, но страстное желание закурить, не проходящее никогда, странным образом поддерживает в борьбе с медленным временем; цели далёкие складываются из промежуточных, каковыми и становятся сигареты. Доживём до следующей сигареты? Да, доживём. Трудно будет? Трудно. Но ведь прожит ещё один отрезок? Конечно, прожит — ты же куришь — вон уже пальцы обжигает огонь, и последняя затяжка жжёт губы, опаляя усы. Тюремная жизнь разбита на множество отрезков между сигаретами, которые и есть шаги к свободе. Поэтому не отнестись с уважением к общему нельзя. За время, проведённое на больнице, общее заходило регулярно, и было хорошим подспорьем. При том, что все знают: большинство на больничке не намного больнее обитателей общака — отношение всех арестантов к больнице —безукоризненное, сама лишь больница его не оправдывает; нет на Руси ни одного государственного института, который бы не был извращён.
   Около часу ночи приехал Васька. Ничего грозного не было заметно в деревенском парне, но подоплёка чувствовалась неподарочная. Василий поинтересовался, откуда я, недоуменно взглянув, что место под решкой занято.
   — Это Алексей, — ответил Саша. — Знакомьтесь, —и Василий больше вопросов не задавал, вступив в оживлённую беседу с Сашей, из которой следовало, что ещё до суда Ваську снова таскали к куму, опять били, но несильно, и обещали тусануть по тюрьме так, что мало не покажется, т.е. посадить на баул.
   — Мне кум говорит: я тебя в обиженку к петухам посажу. А я ему: давай! Я их там штуки два поубиваю, всем хорошо будет. Чего он на меня озлился, не пойму, — косясь на меня, говорил Васька. — Наверно, из-за того штыря. Да и штырь не мой, где я его мог взять.
   — Здесь все, Вась, нормально, — весело отозвался Саша. — Не напрягайся. — Это, стало быть, относилось ко мне. Долго ещё ворковали Саша с Василием, а я, почувствовав, что вполне могу не участвовать, попробовал заснуть. Коробка от блока сигарет идеально подходит без дополнительных приспособлений к лампочке в качестве абажура, вертухаи на продоле не возражают, надо только перед проверкой успеть снять, и можно немного отдохнуть от яркого света. Матрасов нет ни у кого. Голая шконка застилается газетами, укладывается вещами, в ход идёт даже тетрадь. Худо-бедно, а на боку можно кое-как улечься, и даже вздремнуть, но скоро настойчивый холод металла заставляет перевернуться на другой бок. Можно отдохнуть минутку лёжа на спине, пока не заломит поясницу. Преимущество у того, кто имеет больше вещей. Гоша — тот вообще без куртки, в одной рубашке. В каждой камере что-то обязательно приходится терпеть. Видимо, это принцип следственного изолятора — так арестанту сложнее думать, и тем легче его расколоть. Чем дальше, тем больше я убеждался, что о себе надо молчать, молчать и молчать. Ещё на воле знакомый кооператор, севший при Горбачёве на восемь лет за строительство коровников, говорил мне, что из их бригады не осудили только одного, того, который в следственном изоляторе фанатично молчал.
   На современном этапе развития общества молчание существенно сокращает срок заключения. Потянулисьбольничные будни. Ёжась от холода и закутавшись в куртку, я тусовался по хате, удивляясь, почему этого не делают остальные; чего-чего, а этого я в тюрьме так и не понял. Наряду с чувством голода, холода и желанием курить, появилось новое развлечение, я бы сказал неожиданное и запоздалое, — ноги покрылись мокрыми язвами, на вид напоминающими стрептодермию. Показать это дело врачу, а периодически происходил обход, всегда формальный и нелепый, означало отправиться в страшную «кожную» камеру, где, например, сифилитики ожидают очереди на больницу в Матросской Тишине. На лечение рассчитывать было категорически нельзя, и я занялся самолечением. Саша, как преступник особо опасный и авторитетный, получал от врачей в качестве лекарства ежедневную порцию йода, которым заполнил чуть ли не половину пластиковой бутылки, говоря, что йод ему нужен «для других целей». Но поделился йодом безоговорочно. Намочив йодом носовой платок, я прикладывал его к язвам и сжигал заразу чуть ли не до мяса. Потом брал нитфеля и прикладывал на поражённые участки. Рана затягивалась, и я снова сжигал её йодом, и снова лечил заваркой, пока не исчезли следы инфекции. В прогулочном дворике иногда удавалось поймать редкие лучи солнца, которым я, сняв штаны, подставлял язвы, и это помогало. На мои садо-мазохистские упражнения хата смотрела со страхом и уважением. В несколько периодов, с отдыхом на один-два дня, борьба с инфекцией, в ходе которой дотла сгорели несколько носовых платков и тряпок, закончилась успешно. Если бы не Сашин йод, которого он лишился, не избежать было мне кожной хаты.
   С точки зрения дороги, хата была почти тупиковая, малявы транзитом шли мало, их, в основном, получал Саша. Его рассказы о своём прошлом естественным образом подвели к необходимости как-то выказать своё отношение к преступному миру, к конкретным его представителям, а я неизменно молчал, вообще не реагируяникак, не отвечая ни на какие вопросы. Мельком лишь проводил идею о мусорском происхождении адвоката, как безадресного источника моих бед. И с удовольствием говорил ни о чем. Сашу вызвали слегка. Возвратившись, он рассказал, как кум предложил сотрудничать под предлогом того, что на Сашу точно никто не подумает, а Саша отказался. Тем не менее, при каждом удобном случае, вопросом, что у меня за такой злостный адвокат, Саша интересовался.
   Однажды я чуть не поплатился за невнимательность, которую сокамерники, дай я им такую возможность, квалифицировали бы как преступную халатность, а то и посчитали бы за умысел. Я, под предлогом болезни, старался к решке не подниматься, потому что — дело случая: выпасет вертух с продола, и что последует — неизвестно. Иногда все же приходилось. Ранним утром, когда в хате стояла благотворная тишина, и все дремали на ледяных шконках, по стене цинканули соседи, и я принял несколько маляв. Положив их на дубок, я взял литровый фаныч и двинулся к тормозам, где около раковины на традиционной самодельной полочке из картона с верёвочными оттяжками сотворил кипятку для чая. Тормоза раскрылись резко в тот момент, когда я двинулся с кружкой в сторону дубка. Влетели как вихрь какой-то мусор в военной форме, вертухай в камуфляже, кто-то в гражданском и с криком «ага, малявы!», подняли хату по стойке смирно. — «Чьи малявы? — спросил мусор и, не услышав ответа, указал на того, к кому они лежали ближе, т.е. на Сашу, — пошли!» Фамилию адресата на маляве, в отличие от поисковой, обычно не пишут, только имя или прозвище, например: в х. 216 из х. 211 Алексею Бороде. Именно такое послание, да ещё с сопроводом, получил я намедни от Коли. В сопроводе было сказано, что идёт малява особо важного содержания, просьба к Братве прогнать по зеленой без задержек и недоразумений, с особой ответственностью. В сопроводе был длинный список отметок по минутам, во сколькопришла малява в очередную хату и когда ушла. Малява прошла чуть ли не по всем корпусам. Наверняка её прочитали. Чуя подставу, с неприятным чувством я развернул листок. Какая бы ерунда там ни была написана, следствие отнесётся к ней с серьёзностью идиота. Вдвойне неприятно было то, что Саша колебался, отдавать мне маляву или нет, и если бы я случайно не заметил, кому она адресована, и не настоял, то, видимо, не получил бы её. Саша сделал невинное лицо и сказал, что не догадался сразу, что Борода — это я. Малява оказалась дружелюбного и безвредного содержания. Весь смысл заключался в приветствии, пожелании всего наилучшего и готовности помочь по возможности, если в чем нужда. Отлегло. А Саша почему-то недоуменно поглядывал то на меня, то на маляву. «Можешь прочесть» — сказал я тогда. Теперь же все было серьёзно. Васькино место к этому времени занимал азербайджанец, которого Саша в память о друге любовно называл Васей. Новый Вася был довольно тихим уголовником, но тут взорвался и, сверкая глазами, произнёс речь, не сулящую мне ничего хорошего. Самое печальное, что он был прав, ничего изменить уже было нельзя, в одночасье моё положение могло ухудшиться не только в камере, но и вообще на тюрьме. Вся хата, естественно, ощетинилась против меня, но пока не вернулся Саша, на выводы вслух больше не решился никто, тем более что я спокойно молчал. — «Ты положил малявы на дубок? Ты знаешь, что за это бывает?» — стал подступаться азербайджанец. — «Я положил, кто же ещё. Саша сказал — я положил». — «Как, Саша сказал?» — «Обыкновенно. А ты не слышал?» — азербайджанец задумался. Значит, спал. Оглядев остальных сокамерников, готовых примкнуть к тому, кто сильнее, я понял, что если кто и не спал, то не возразит: от тормозов против решки возражать опасно. Оставалось дождаться Сашу. Временами он отвечал на вопросы в полудрёме, и можно было предположить, что с уверенностью не скажет, что я к нему необращался.
   Открылись тормоза, и зашёл Саша.
   — Живой? — спросил я. — Били?
   — Нормально. В прогулочный дворик отвели. Говорят: «Чем болеешь?» А я им все, что у тебя, рассказал. Они засомневались, несколько раз по ногам ударили, а потом только требовали сказать, какая малява кому адресована, а я говорю: «Не знаю». А ты-то почему их не убрал? Малявы на дубке — это уже слишком.
   — Я бы убрал, да в это время был с кипятком в руках, успеть было нельзя.
   — А до этого?
   — Я думал, ты читать будешь, пошёл кипяток делать. Ты сказал «положи на дубок».
   Недоумение мелькнуло на лице Саши, и в голосе исчезла подоплёка.
   — Ты видишь — сплю — убрал бы.
   — Кто ж тебя знает, спишь ты или нет, если разговариваешь. Как ты сказал, так я и сделал.
   — Ладно, ерунда. Похоже, серьёзных маляв не было. Иначе бы так легко не отделался.
   — В шнифты выпасли. Никто не закрыл. А надо было, — при этих словах арестанты сделались незаметными.
   — Не страшно. Обошлось, и хорошо.
   — Ударили сильно?
   — Больно, конечно, но не сильно.
   — Мои извинения, Александр. Неувязка вышла.
   — Ничего, я же сам сказал.
   Истёк магический срок заключения — полгода, после которого сидеть уже не трудно, а впереди маячила возможность серьёзных событий. Должен был состояться суд. Ходили слухи, что Россия приняла, или вот-вот должна была принять, нормы Европейской конвенции, и я решил, что буду добиваться международного суда, для чего надо пройти все инстанции суда российского, в связи с чем нужно двигаться по ступеням аппеляций. И, ес-тественно, появился Косуля. При нем же Ионычев.
   — Так Вы на больнице? — с угрозой спросил следак.
   — Да.
   — Ладно, — сказал Ионычев и ушёл.
   — Как наши дела? — спросил я у Косули.
   — Послезавтра тебя на суд повезут. С этим ничего нельзя поделать. В суде ты заявишь, что без адвоката на рассмотрение не согласен, а я не приду. Завтра позвоню в суд и скажу, что занят. Ты ведь откажешься?
   — Это в зависимости от дальнейших движений.
   — Будет. Все будет. Почва для перевода на больницу в Матросскую Тишину готовится. Это очень дорого и сложно.
   — Смотрите. Авансов больше не даю.
   — Как ты на больнице? Сокамерники не обижают?
   — Обижают, Александр Яковлевич, в обиженке. А на обиженных воду возят. В курсе?
   — Ха! — по-солдафонски отозвался Косуля. — Ты меня не подведи. Все будет. Человек с Бермуд — платит. Если что не так — ты скажи, поправим. Жалобы есть?
   — Жалоб нет. Матрасов тоже.
   — Что? Матрасов?
   — Именно. Спать не на чем.
   — Не может быть. Что — голые нары? Ведь заплачено.
   — Голые, Александр Яковлевич. Голые, как правда.
   В этот же день явилась в камеру сестра-хозяйка и принесла стопку тощих одеял с требованием не забирать их с больницы. «А то я себе тут пометила». На следующий день опять припёрся Косуля, принёс необъятную плитку шоколада, сигарет и, заглядывая в глаза, просил не подвести. Следовало сделать вывод: пребывание на больнице есть наращивание преимущества, значит, можно и нужно пойти на уступки. С учётом маленькой неприятности: спецчасть принесла продление срока содержания под стражей до одного года — резких движений делать не стоило.
   На общаке судовых заказывают в час-два ночи, на спецу в два-четыре, на больнице — в четыре-пять.
   — Прощаемся? — спросил Саша.
   — Вряд ли, — ответил я. Но пинка на выходе получил.
   На сборке с шконками в один ярус полно народу, но примоститься посидеть можно. Дым коромыслом, курят по максимуму. Лица сосредоточенные, никто не улыбнётся. Заглядывает баландер, предлагает хлеб. Все отказываются. Это традиция. В день суда никто не ест, даже в камере, а предложенный хлеб идёт в карцер (должен, по крайней мере), поэтому если кто соглашается хлеб взять — никто слова не скажет, но поглядят неодобрительно. Лица у судовых уже не такие одинаковые, как на общаке, хотя и без явных признаков индивидуальности; лица солдат перед боем. Разговоров почти нет. Лишь братва беседует под решкой, которая — одно название, такая глухая, что вентиляции нет, и чем они там дышат, неизвестно. Ближе к двери легче, она иногда открывается, давая небольшую циркуляцию воздуха, есть несколько шагов пространства для ходьбы, которая опять же почему-то не нужна никому, кроме меня. Одеваются в суд наилучшим образом, часто одалживая одежду, однако в костюмах я не видел никого. В отличие от посещения адвокатов в Матросской Тишине. Уж не знаю, кто там ходит на вызов в костюме, а то, что два стукача в два два восемь — Вова и Слава — ходили — это факт. Таким образом, на сборке собирается общество, не чуждое приличий, надежды и всего другого, присущего человеку, лишённому белого света, но, по большей части, остающегося, а может и становящегося, человеком. Аура здесь повыше, чем в хате, хотя и напряжённей. Все пошли на коридор. Что? Зачем? Ах да, шмон. На Бутырке так. По хер. Шмона не видели. Но для судовых это неприемлемо. Кто-то из братвы выступает вперёд и перед камуфляжным вертухаем говорит: «Старшой! Вот, не побрезгуй, чем богаты, тем и рады, больше не имеемвозможности, возьми» — протягивает четыре пачки сигарет с фильтром (был брошен клич, сбросились). Не учёл как-то, а то бы поучаствовал, да все, что было, почти и выкурил. На суд без сигарет нельзя, плохая примета, и табак здесь — чистое золото. Горят ведь души. Пламенем горят. Четыре пачки свору устраивают. Демонстративно гонят через помещение с конвейерной лентой, дают команду раздеться и бросить вещи на конвейер, но тут же перегоняют дальше, и все обходится без шмона. Долго тянутся часы на сборке, но вот позади предложение хлеба, проверка, подобие шмона, и начали вызывать по судам. Строго, организованно и вежливо. Отношение к судовым вполне приличное. Во-первых, судовой — он как бы дед на тюрьме, а во-вторых, кто знает, может, он из зала суда на волю уйдёт, а в этом смысле для вертухая предпочтительнее, чтобы его не помнили. Недаром на Бутырке они называют друг друга не по именам, а по номерам.