– Между нами, девочками, говоря, – сказала подруга, – что ты думаешь об этом типчике?
   Подслушивать частные разговоры – и тем более разговоры между двумя современными девушками, когда неизвестно, что можно услышать дальше, – это поступок, который справедливо считается несовместимым со статусом джентльмена. А потому я с большим сожалением должен сообщить, что Арчибальд, игнорируя свою принадлежность к семье, чей кодекс чести не уступает самым высоким в стране, отнюдь не удалился тихонько в свою комнату, а, наоборот, прокрался поближе к портьере и застыл там, растопырив уши. Пусть подслушивать неблагородно, но ведь Аврелия Кэммерли, несомненно, собиралась высказать свое откровенное мнение о нем, и надежда услышать истинные факты непосредственно, так сказать, из первых уст настолько его заворожила, что он не мог сдвинуться с места.
   – Арчи Муллинер? – задумчиво повторила Аврелия.
   – Ну да. В «Губной помаде» ставят семь против двух, что ты выйдешь за него.
   – С какой стати?
   – Ну, ведь люди замечают, что он все время торчит у вас в доме, и делают из этого свои выводы. Во всяком случае, когда я уезжала из Лондона, ставки были именно такими. Семь против двух.
   – Ставь против, – убежденно посоветовала Аврелия, – и сорвешь куш.
   – Это официально?
   – Абсолютно.
   Снаружи, облитый лунным светом, Арчибальд Муллинер испустил тоскливый стон, будто последний вздох, вырвавшийся у агонизирующей утки. Правда, он все время твердил себе, что у него нет никаких шансов, однако, сколько бы влюбленный ни повторял это, в глубине души он думает как раз наоборот. И теперь из авторитетнейшего источника он узнает, что его любовь вот-вот накроется. Это был сокрушительный удар. Арчибальд смутно прикинул, откуда поезда ходят в Скалистые горы. Видимо, наступило самое время отправиться пострелять гризли.
   А в комнате другая девушка, казалось, недоумевала.
   – Но ты же сказала мне на Аскотских скачках, – напомнила она, – сразу после того, как вас познакомили, что ты вроде бы наконец-то повстречала свой идеал. Когда же все пошло наперекосяк?
   Из-за портьеры донесся чистый музыкальный звук – Арчибальд вздохнул.
   – Да, так мне тогда показалось, – печально сказала Аврелия. – Что-то в нем было такое. Мне понравилось, как у него шевелятся уши. И я наслышана, какой он свой в доску, веселый бодрый старикан. Алджи Уимондем-Уимондем заверил меня, что одной его имитации курицы, снесшей яйцо, вполне достаточно, чтобы сделать счастливой до конца дней любую разумную девушку.
   – Он и вправду умеет имитировать курицу?
   – Да нет. Пустые слухи. Я спросила его, а он упорно отрицал, что когда-либо занимался подобным делом. И так чопорно! Я насторожилась, а когда он начал являться в дом и торчать там, я убедилась, что страхи были не напрасны. Он, без всяких сомнений, дырявая покрышка и мокрая тряпка.
   – Даже так?
   – Я нисколько не преувеличиваю. Понять не могу, откуда люди взяли, будто Арчи Муллинер – самый-самый. Такого сверхзануду днем с огнем не найти. Коктейли не пьет, не курит, и больше всего ему вроде бы нравится сидеть и часами слушать разглагольствования моей тетки, которая, ты сама знаешь, совсем чокнутая от подошв до черепахового гребня, и ей давно пора переселиться в уютную, обитую матрасами комнатку в Эрлсвудской психушке. Мюриэль, честное слово, если ты правда можешь поставить семь против двух, то такого верняка еще никому не подвертывалось с того дня, когда Лютик выиграл Линкольнширские скачки.
   – Что ты говоришь!
   – То и говорю. Помимо всего прочего, у него есть еще омерзительная манера взирать на меня с благоговением. Если бы ты знала, до чего меня тошнит от благоговейных взоров! А они только на это и способны, идиоты! Думаю, это потому, что я скроена в стиле Клеопатры.
   – Плохо твое дело.
   – Не то слово! Девушка же не виновата в своей внешности. Пусть я произвожу впечатление, будто мой идеал – герой венской оперетты, но это вовсе не так. Мне нужен бодрый, энергичный весельчак, который умеет выкинуть что-нибудь из ряда вон, разыграть кого-нибудь, который заключит меня в объятия и скажет: «Аврелия, старушенция, ты самое-рассамое оно».
   И Аврелия Кэммерли испустила еще один вздох.
   – Кстати о розыгрыше, – сказала подруга. – Если Арчи Муллинер приехал, то он в соседней комнате, так?
   – Наверное. Во всяком случае, ее отвели ему. А что?
   – А то, что я устроила ему постель с начинкой.
   – Отличная мысль, – горячо одобрила Аврелия. – Жаль, что я первая не сообразила.
   – Теперь уже поздно.
   – Пожалуй, – сказала Аврелия. – Но я скажу тебе, что я могу сделать и сделаю. Тебя раздражает храп Лизандра. Так вот, я пойду и засуну его в балконную дверь Арчи Муллинера. Это даст ему пищу для размышлений.
   – Чудненько, – согласилась девушка Мюриэль. – Что ж, спокойной ночи.
   – Спокойной ночи, – сказала Аврелия.
   Затем послышался стук закрывшейся двери.
 
   Как я дал понять, ума у моего племянника Муллинера было маловато, но теперь тот, что имелся в наличии, пошел кругом вместе с головой. Он был ошарашен. Как у всякого, кто внезапно оказывается перед необходимостью пересмотреть всю шкалу своих ценностей, у него возникло ощущение, что он стоял на верхушке Эйфелевой башни и какой-то остряк выдернул ее у него из-под ног. Пошатываясь, он вернулся в свою комнату, вернул мыло в мыльницу и сел на кровать, чтобы осмыслить столь поразительный поворот событий.
   Аврелия Кэммерли уподобила себя Клеопатре. Не будет преувеличением сказать, что в этот момент мой племянник Арчибальд был охвачен примерно такими же эмоциями, какие ощутил бы Марк Антоний, если бы при его появлении египетская царица поднялась с трона и без предупреждения стала отплясывать канкан.
   Из задумчивости его вывел звук легких шагов на балконе. В тот же миг он услышал тихое пыхтящее порыкивание, которое может издавать только бульдог, ведущий правильный образ жизни, если его ни свет ни заря вытащили из спальной корзины и вынудили подышать ночным воздухом.
 
То она – о, мой ангел, мой свет,
В мире воздушней шагов ее нет,
И откликнется сердце мое хоть во сне,
Хоть средь горных вершин, хоть в морской глубине.
 
   Такие слова или что-то в этом роде шептала душа Арчибальда. Он поднялся на ноги и несколько секунд простоял в нерешительности. И тут на него снизошло озарение. Он понял, что следует сделать, и сделал.
   Да, джентльмены, в миг самого решающего кризиса в своей жизни, когда, можно сказать, судьба его была брошена на весы, Арчибальд Муллинер, проявив чуть ли не впервые некоторое подобие человеческого интеллекта, начал свою прославленную имитацию курицы, снесшей яйцо.
 
   Имитация курицы, снесшей яйцо, в исполнении Арчибальда Муллинера отличалась широтой диапазона и глубоким сопереживанием. Не достигая ярости Сальвини в «Отелло», она таила нечто от грустной проникновенности миссис Сиддонс в сцене сомнамбулизма в «Макбете». Вступление было негромким, почти неслышным – мягкое, томное воркование, радостный и в то же время исполненный сомнений шепот матери, которой все еще не верится, что ее брак и вправду благословен и благодаря ей – и только ей! – на свет появилось это овальное сочетание извести и альбумина, которое она видит подле себя на соломе.
   Затем – постепенно – возникает твердое убеждение.
   Так и слышишь ее: «Эта штука выглядит точь-в-точь как яйцо. И на ощупь – не иначе как яйцо. И форма у нее как у яйца. Провалиться мне на месте, если это не яйцо!»
   И тут, когда все сомнения позади, тон воркования меняется, оно обретает уверенность, взмывает в верхние регистры и, наконец, переходит в гимн материнской радости, в «куухку-дах-кудах-кудахтахтах» такой силы, что лишь у редкого слушателя глаза оставались сухими. После чего Арчибальд обычно описывал круг по комнате, хлопая полами пиджака, а затем вспрыгивал на диван или на удобно расположенный стул, раскидывал руки под прямым углом и кудахтал до посинения.
   Все это он проделывал многократно, развлекая соклубников в курительной «Трутней», но никогда с таким воодушевлением, с такой виртуозностью, какие вложил в свое исполнение теперь. Скромный по натуре, как все Муллинеры, он тем не менее не мог не понимать, что на этот раз превзошел себя. Каждый артист знает, когда на него нисходит божественный огонь, и внутренний голос твердил Арчибальду, что он достиг высшей ступени мастерства и это – неповторимый триумф. Любовь пронизывала каждое «ку-ка-кух», которые он испускал, вдохновляла каждый взмах его рук. Да, любовь с такой силой пришпоривала Арчибальда, что, по его словам, он сделал не один круг по комнате, как обычно, но целых три, прежде чем грациозно вспрыгнуть на комод.
   А когда он завершил прыжок, то посмотрел в сторону стеклянной двери и увидел между портьерами прелестнейшее в мире лицо. И в чудеснейших глазах Аврелии Кэммерли он узрел выражение, какого никогда прежде в них не замечал, то выражение, которое Крейцер или другой такой же виртуоз замечает во взглядах сидящих в первом ряду, когда опускает скрипку и утирает лоб тыльной стороной ладони. Это был взгляд, исполненный обожания.
   Наступило долгое молчание. Его нарушила она.
   – Повтори! – сказала Аврелия Кэммерли.
   И Арчибальд повторил. И повторил четыре раза, и мог бы, заверил он меня, бисировать в пятый раз, хотя ограничился парой поклонов. А затем, изящно спрыгнув с комода, он направился к ней. Он чувствовал себя хозяином положения, победителем. Это был его звездный час. Он протянул руки и заключил ее в объятия.
   – Аврелия, старушенция, – сказал Арчибальд Муллинер ясным твердым голосом, – ты самое-рассамое оно.
   Она, казалось, растворилась в его объятиях и подняла к нему прелестное лицо.
   – Арчибальд! – прошептала она.
   Вновь наступила вибрирующая тишина, которую нарушали лишь стук двух сердец да хрипение бульдога, словно страдающего хроническим бронхитом. Потом Арчибальд выпустил девушку из объятий.
   – Вот так, – сказал он. – Рад, что все уладилось и полный тип-топ. Только сигареты не хватает. В такие минуты просто необходимо закурить.
   Она посмотрела на него с изумлением:
   – Но я думала, ты не куришь.
   – Еще как курю!
   – И пьешь?
   – И пью, – сказал Арчибальд. – Ничуть не меньше, чем курю. Да, кстати…
   – Что такое?
   – Только один вопрос. Предположим, эта твоя тетка захочет погостить у нас, когда мы совьем свое гнездышко. Как ты, любовь моя, отнесешься к идее оглоушить ее ударом набитой песком шкурки угря по основанию черепа?
   – По-моему, – сказала Аврелия с жаром, – ничего лучше и придумать нельзя.
   – Родственные души, вот что мы такое! – вскричал Арчибальд. – Души-близнецы, если на то пошло. Я это с самого начала подозревал, а теперь окончательно убедился. Как пить дать – две родственные души. – Он пылко ее обнял. – А теперь, – сказал Арчибальд, – сбегаем вниз и запрем бульдога в кладовой дворецкого, чтобы тот утром неожиданно наткнулся на пса и получил встряску, которая взбодрит его не хуже, чем неделя на морском курорте. Идет?
   – Да, – прошептала Аврелия. – О да!
   И рука об руку они вышли вместе на широкую лестницу.

Человек, который бросил курить

   Когда дело касается смешанных компаний, подобных небольшому кружку серьезных мыслителей, которые ежевечерне встречаются в зале «Отдыха удильщика», не следует думать, будто в них неизменно царит нерушимая гармония. Мы все – люди сильные духом, а когда сильные духом люди, имеющие свое мнение по каждому предмету, собираются вместе, непременно возникают диспуты. А потому довольно часто даже в этом тихом приюте мира и покоя можно услышать, как голоса повышаются, и на столы обрушиваются удары, и тенор «Разрешите мне поставить вас в известность, сэр» состязается с баритоном «Нет уж, это вы разрешите мне поставить в известность вас». Мне доводилось видеть, как потрясались кулаки, а один раз так в ход было пущено выражение «дурак набитый».
   К счастью, там неизменно присутствует мистер Муллинер, всегда готовый обаянием своей личности утишить бурю, прежде чем спор зайдет слишком далеко. И в этот вечер, когда я вошел в зал, он как раз встал, фигурально выражаясь, между побагровевшим Лимонадом и насупленным Кружкой Эля, которые повздорили в углу у окна.
   – Джентльмены, джентльмены, – говорил он своим любезным тоном полномочного посла, – что вас так взволновало?
   Кружка Эля обличающе ткнул мундштуком трубки в своего противника. Было видно, что он возмущен до глубины души.
   – Он говорит всякую чушь про курение.
   – Я говорю здравые вещи.
   – Ни единой не слышал.
   – Я сказал, что курение опасно для здоровья. И оно опасно.
   – А вот и нет.
   – А вот и да. Могу доказать это, исходя из собственного опыта. Когда-то, – сказал Лимонад, – я сам был курильщиком, и гнусная привычка превратила меня в физическую развалину. Щеки у меня обвисли, глаза помутнели, лицо осунулось, пожелтело, покрылось жуткими морщинами. И перемена во мне объясняется тем, что я бросил курить.
   – Какая перемена? – спросил Эль.
   Лимонад, который словно бы почему-то оскорбился, встал и, сурово прошествовав к двери, исчез в ночи. Мистер Муллинер испустил легкий вздох облегчения.
   – Я рад, что он нас покинул, – сказал он. – Курение – это предмет, относительно которого у меня есть твердое мнение. Я смотрю на табак как на прекраснейший дар жизни, и мне досадно слышать, когда такие фанатики его поносят. И сколь нелепы их доводы, сколь легко опровергаются! Они заявляют мне, что стоит капнуть никотином на язык собаки, и после второй капли животное сразу же издохнет, а когда я спрашиваю у них, почему бы им не испробовать хоть раз детски простой способ – не капнуть никотин на собачий язык, им бывает нечего ответить. Они демонстрируют полную растерянность. И уходят бормоча, что им никогда это в голову не приходило.
   Несколько секунд он молча попыхивал сигарой. Его благодушное лицо посуровело.
   – Если хотите знать мое мнение, джентльмены, – подвел он итог, – то я утверждаю, что бросать курить не только глупо, но и опасно. Подобный поступок будит демона, который спит в нас всех. Отказаться от курения значит превратиться в угрозу для общества. Мне не забыть, что произошло с моим племянником Игнатиусом. Слава Богу, конец был счастливым, но…
 
   Тем из вас (продолжал мистер Муллинер), кто вращается в артистических кругах, возможно, знакомо имя и творчество моего племянника Игнатиуса. Он портретист, чья известность неуклонно растет. Однако в то время, о котором я веду речь, он не был столь знаменит, как теперь, а потому между заказами у него хватало досуга. Его он коротал игрой на гавайской гитаре и предложениями руки и сердца, которые делал Гермионе, красавице дочери Герберта Дж. Росситера и миссис Росситер, проживающих в доме № 3 на Скантлбери-сквер в Кенсингтоне. До Скантлбери-сквер от его студии было рукой подать – сразу за углом, – и он имел обыкновение каждую свободную минуту кидаться туда, делать предложение Гермионе, получать отказ, кидаться обратно, пробренчать пару-другую тактов на гавайской гитаре, а потом закуривать трубку, закидывать ноги на каминную полку и предаваться мыслям о том, что именно в нем словно бы отталкивает эту прелестную девушку.
   Презирать его за честную бедность она не могла. Доход у него был вполне приличным.
   Услышать о нем что-нибудь плохое она не могла. Его прошлое было безупречно.
   Иметь что-либо против его внешности она не могла, ибо – как и у всех Муллинеров – его облик был безоговорочно симпатичным, а под некоторыми углами и обаятельным. К тому же девушка, которая выросла в доме, где имелся отец, занимавший видное место среди химер, украшающих кенсингтонские водосточные трубы, а также парочка недочеловеков, вроде ее братьев Сиприена и Джорджа, вряд ли могла быть уж слишком придирчивой к мужской красоте. Сиприен был бледный, тощий и писал критику на художников для еженедельников, а Джордж был толстый, розовый и обходился без каких-либо оплачиваемых занятий, так как еще в нежном возрасте весьма преуспел в искусстве вытряхивать из друзей и знакомых небольшие суммы взаймы.
   Игнатиуса осенила спасительная мысль: один из братьев вполне мог располагать секретной информацией касательно этой проблемы. Они часто бывали в обществе Гермионы, и она, конечно же, могла упомянуть, что именно в нем заставляет ее с таким постоянством отвергать любовь достойного человека. Он заглянул к Сиприену и без обиняков изложил ему все. Сиприен слушал внимательно, поглаживая худой рукой левую бакенбарду.
   – А? – сказал Сиприен. – Субъект ощущает нежелание девушки взвесить матримониальное предложение?
   – Ощущает, – сказал Игнатиус.
   – И растет недоумение, почему нет никакого продвижения вперед?
   – Растет.
   – И встает вопрос о причине?
   – Встает, причем неоднократно.
   – Ну, если есть желание услышать правду, – сказал Сиприен, поглаживая правую бакенбарду, – то, как мне известно, Гермиона говорит, что ты слишком похож на моего брата Джорджа.
   Игнатиус пошатнулся и отступил на шаг.
   – Похож на Джорджа?
   – Так она говорит.
   – Но я никак не могу быть похож на Джорджа. Никакой человек не может быть похож на Джорджа.
   – Субъект сказал только то, что слышал.
   Игнатиус вышел из комнаты, еле держась на ногах и пошатываясь, очутился на Фулемроуд и кое-как добрел до «Козы и бутылки», куда и свернул, чтобы восстановить силы бодрящим напитком. И первым, кого он увидел в баре, был Джордж, принимающий свою утреннюю дозу.
   – Эгей! – сказал Джордж. – Эгей, эгей, эгей!
   Он выглядел даже более толстым и розовым, чем обычно, так что теория, будто он может хоть немного походить на такое прискорбное нечто, вызвала у Игнатиуса брезгливое омерзение, и он решил выслушать второе мнение.
   – Джордж, – сказал он, – у тебя есть хоть какое-то предположение, почему твоя сестра Гермиона отвергает мою руку и мое сердце?
   – Имеется, – сказал Джордж.
   – Имеется? Так почему же?
   Джордж допил стопку.
   – Ты спрашиваешь меня почему?
   – Да.
   – Ты хочешь знать причину?
   – Хочу.
   – Ну так, начать с того, – сказал Джордж, – не можешь ли ты одолжить мне фунт до среды без задержки?
   – Нет, не могу.
   – И даже полфунта?
   – И даже полфунта. Будь добр, не уклоняйся от темы и объясни мне, почему твоя сестра не хочет даже смотреть на меня?
   – Объясню, – сказал Джордж. – Мало того что ты по натуре жмот и скаред, Гермиона утверждает, что ты еще слишком похож на моего брата Сиприена.
   Игнатиус зашатался и упал бы, если бы прежде не подсунул ногу под стойку.
   – Я похож на Сиприена?
   – Так она говорит.
   Склонив голову, Игнатиус покинул бар и вернулся к себе в студию поразмышлять. Он был поражен в самое сердце. Он искал секретную информацию, и он ее получил, но никто не мог потребовать, чтобы она его обрадовала.
   Он был не только поражен в самое сердце, но и ошарашен. С некоторой натяжкой еще можно было допустить, что человек походит на Джорджа Росситера. И он допускал, что человек – при условии, что Природа сыграла с ним скверную штуку, – мог бы выглядеть, как Сиприен. Но не мог же человек походить разом на них обоих и остаться в живых!
   Взяв лист бумаги и карандаш, он принялся составлять список качеств и характерных черт обоих братьев, разнося их по параллельным столбцам. Кончив, он начал тщательно изучать результаты. И вот что он написал:
   Джордж
   Морда, как у свиньи
   Прыщи
   Профессиональный
   паразит
   Говорит «эгей!»
   Хлопает по спинам
   Обжора
   Рассказывает анекдоты
   Липкие пальцы
   Сиприен
   Морда, как у верблюда
   Бакенбарды
   Пишет критику на художников
   Говорит «субъект»
   Испускает противные смешки
   Вегетарианец
   Декламирует стихи
   Костлявые пальцы
 
   Он нахмурил брови. Тайна осталась тайной. Но затем он прочел последний пункт.
   Джордж
   Заядлый курильщик
   Сиприен
   Заядлый курильщик
 
   Игнатиус Муллинер содрогнулся. Вот наконец-то он – общий фактор. Неужели?.. Возможно ли?..
   Единственный логический вывод. Однако Игнатиус отбивался от него, сколько хватало сил. Любовь к Гермионе была путеводной звездой его жизни, но следом, отставая лишь на полголовы, к финишу устремлялась его любовь к своей трубке. Неужто он должен выбирать между ними?
   Способен ли он на подобную жертву?
   Игнатиус заколебался.
   И тут его взгляд упал на одиннадцать фотографий Гермионы Росситер, взирающих на него с каминной полки, и ему почудилось, что они одобрительно улыбаются. Он отринул колебания. С тихим вздохом, который мог бы вырваться у любящего отца в русских степях, когда ради своего спасения он вынужден выбрасывать родных детей через задок саней мчащейся за ними волчьей стае, он вынул трубку изо рта, собрал остальные свои трубки, свой табак, свои сигары, аккуратно завернул их и, позвав уборщицу, приходившую убирать его студию, вручил ей сверток для передачи ее супругу, весьма достойному человеку по фамилии Перкинс, который из-за стесненного финансового положения курил, как правило, только то, что ему удавалось подобрать с тротуаров.
   Игнатиус Муллинер принял великое решение.
 
   Как известно тем из вас, кто испробовал это на опыте, смертоносные последствия отказа от курения редко дают о себе знать в полную силу сразу же после разрыва с табаком. Процесс развивается постепенно. Наоборот, на первой стадии пациент не только не испытывает каких-либо неудобств, но весело разгуливает, надуваясь своего рода газообразной духовной гордостью. И на следующий день Игнатиус все утро, выйдя из дома, испытывал пренебрежительную жалость ко всем тем согражданам, из чьих ртов торчат трубки и сигареты. Он чувствовал себя как святой, который, ведя аскетическую жизнь, очистился от любых низменных эмоций. Он жаждал поведать этим заблудшим о пиридине и тяжелом раздражении, вызываемом этим веществом в горле и других слизистых тканях при вдыхании табачного дыма, в котором оно злокозненно прячется. Ему хотелось ухватить за рукав людей, посасывающих сигары, и поставить их в известность, что табак содержит немалое количество газа, известного под названием угарного, или окиси углерода, который, прямо действуя на пигмент крови, образует с последним столь стойкое соединение, что красные кровяные тельца уже не в состоянии доставлять кислород тканям тела. Он томился желанием объяснить им, что курение – всего лишь привычка, от которой человек способен избавиться ценой легчайшего усилия воли в любой момент, когда пожелает. И лишь после того, как он вернулся к себе в студию, чтобы наложить завершающие мазки на полотно, предназначенное для выставки в академии, начался переход к следующей стадии.
   Он вкусил второй завтрак художника, состоявший из двух сардинок, мосла ветчины и бутылки пива, и тут, едва его желудок обнаружил, что завтрак не будет завершен покуриванием трубки, на Игнатиуса навалилось странное ощущение пустоты и потери, родственное тому, которое испытал историк Гиббон, завершив свою многотомную «Историю упадка и разрушения Римской империи». Симптомами были неспособность что-либо делать и подавленность, будто он только что потерял близкого друга. Жизнь, казалось, утратила всякий смысл. Он бродил по студии, преследуемый ощущением, что не делает чего-то, что должен был сделать. Время от времени с его губ срывались пузырьки, и раза два его зубы щелкнули, словно он сомкнул их на том, чего между ними не было.
   Им овладела сумеречная скорбь. Он взял свою гавайскую гитару, инструмент, которому, как я уже упоминал, был очень привержен, и некоторое время наигрывал «Миссисипи», тоскливую негритянскую песню. Но меланхолия не рассеивалась. И теперь Игнатиус словно бы обнаружил причину. Беда была в том, что он творил слишком мало добра.
   Посмотрим на это так, сказал он себе. Наш мир – тоскливое серое место, и водворяют нас в него, чтобы мы по мере сил содействовали счастью других людей. Если мы сосредоточиваемся на наших собственных эгоистических удовольствиях, что мы обнаруживаем? Мы обнаруживаем, что они преходящи. Нам надоедает грызть мослы ветчины. Гавайская гитара утрачивает свое очарование. Разумеется, если бы мы могли сесть поудобнее, закинуть ноги на стол и поднести спичку к старой доброй трубке, все было бы по-иному. Но мы больше не курим, и, следовательно, нам остается только делать добро другим людям. Короче говоря, к трем часам Игнатиус Муллинер добрался до третьей стадии, липко-сентиментальной. Так что вынужден был взять шляпу и рысцой обогнуть угол Скантлбери-сквер.
   Но рысил он туда не для того, чтобы, по обыкновению, предложить Гермионе Росситер руку и сердце. Цель его была менее эгоистичной. Последнее время оборванные намеки и недоговоренности заставили его понять, что миссис Росситер очень хотела, чтобы он написал портрет ее дочери, и до последней минуты все эти недоговоренности и намеки не вызывали у него ни малейшего отклика. Он понимал, что материнское сердце миссис Росситер жаждет получить этот портрет бесплатно, и, хотя любовь – это любовь и все такое прочее, он, как всякий художник, терпеть не мог лишаться того, что ему причиталось. Игнатиус Муллинер, молодой человек, мог поиграть с мыслью о том, чтобы угодить любимой девушке, написав ее портрет за спасибо, но Игнатиус Муллинер, художник, соблюдал свою шкалу расценок. И до этого дня решающее слово оставалось за вторым Игнатиусом Муллинером.