Страница:
И вот в этот день после полудня все изменилось. Вкратце, но с силой он заверил мать Гермионы, что самое горячее его желание – написать портрет ее дочери и, если ему будет оказана эта честь, разумеется, ни о каком гонораре речи быть не может. И если завтра утром она войдет в его студию в сопровождении Гермионы, он тотчас возьмется за кисти.
Собственно говоря, он чуть было не предложил написать еще один портрет – самое миссис Росситер в вечернем туалете и с ее сверхпородистым брюссельским грифоном. Однако успел проглотить роковые слова, и, пожалуй, именно воспоминание об этом запоздалом порыве благоразумия породило у него, когда он спустился с крыльца после этой встречи, щемящее ощущение, что он был не столь альтруистичен, как ему хотелось.
Охваченный раскаянием, он решил заглянуть к доброму старине Сиприену и пригласить его побывать завтра у него в студии и покритиковать полотно, предназначенное для выставки в академии. А затем он разыщет милого старину Джорджа и уговорит его принять взаймы небольшую сумму. Десять минут спустя он уже был в гостиной Сиприена.
– Субъект был бы рад чему? – недоверчиво переспросил Сиприен.
– Субъект был бы рад, чтобы ты забежал завтра утром поглядеть на полотно, предназначенное для академии, и дал бы парочку советов.
– И субъект серьезен? – вскричал Сиприен, а его глаза загорелись. Такого рода приглашения он получал крайне редко. Собственно говоря, его вышвыривали из подавляющего большинства студий за вторжение и советы художнику куда чаще, чем какого-либо другого критика. – В таком случае ровно в одиннадцать, – сказал Сиприен. – Непременно.
Игнатиус горячо потряс его руку и поспешил в «Козу и бутылку» искать Джорджа.
– Джордж, – сказал он, – Джордж, мой милый-милый старина Джордж, вчера я провел бессонную ночь, думая о том, достаточно ли у тебя денег. Страх, что ты можешь оказаться на мели, пронзил меня, как нож. Забеги ко мне и возьми столько, сколько тебе требуется.
Лицо Джорджа было отчасти заслонено кружкой. При этих словах его глаза, выпученные поверх ее края, внезапно приняли паническое выражение. Он поставил кружку, побелел как полотно и поднял правую ладонь.
– Это, – произнес он спотыкающимся голосом, – конец! С этой секунды я завязал. Да, ты видел, как Джордж Плимсол Росситер испил свою последнюю кружку портера. Я не из нервных, но я знаю, когда пора перестать рыпаться. И если уж уши пошли наперекосяк…
Игнатиус ласково потрепал его по плечу.
– Твои уши никуда не пошли, Джордж, – сказал он. – Они все еще на месте.
И правда, они были на месте – такие же большие и красные, как всегда. Но утешить Джорджа оказалось невозможно.
– Я про то, что когда тебе мерещится, будто ты что-то слышишь… Даю тебе честнейшее слово, старик, торжественно тебя заверяю, не сойти мне с этого места, если я не слышал, как ты добровольно предложил мне деньги взаймы.
– Но именно это я и сделал.
– Ты…
– Безусловно.
– Ты хочешь сказать, что ты точно… буквально… без какого-либо понуждения с моей стороны… хотя я ни словечком не намекнул, что небольшой заемчик до будущей пятницы меня очень выручил бы… ты действительно предложил одолжить мне деньги?
– Да!
Джордж перевел дух и ухватил кружку.
– Вся эта нынешняя прогрессивная чушь, которую приходится читать, что, дескать, никаких чудес не бывает, – сказал он с благородным негодованием, – чистейшее надувательство. Я ее не одобряю. Меня она глубоко возмущает. А сколько? – продолжал он, с обожанием поглаживая Игнатиуса по рукаву. – То есть, так сказать, твоя последняя цифра? Фунт?
Игнатиус поднял брови.
– Фунт – это не цифра, Джордж, – сказал он с тихой укоризной.
Джордж булькнул:
– Пятерка?
Игнатиус покачал головой. Это движение было безмолвным упреком.
– Не… десятку же?
– Я намеревался предложить пятнадцать фунтов, – сказал Игнатиус. – Если ты уверен, что этого будет достаточно.
– Эгей!
– Ты убежден, что обойдешься этой суммой? Я же знаю, сколько у тебя расходов.
– Эгей!
– Ну хорошо. Если пятнадцать фунтов тебя устроят, загляни завтра утром ко мне в студию, и мы это обтяпаем.
Сияя лихорадочной благожелательностью, Игнатиус усердно хлопнул Джорджа по спине и удалился.
«Задумал дело, его завершил, – сказал он себе следом за поэтом Лонгфелло, когда несколько часов спустя забрался под одеяло, – и отдых ночной заслужил сполна».
Подобно многим людям, которые живут напряженной жизнью и трудятся с помощью мозга, мой племянник Игнатиус обычно спал долго и крепко. А пробудившись навстречу новому дню, он еще немало времени лежал на спине в полузабытьи и не шевелясь, пока нежный обворожительный аромат жарящейся грудинки не выманивал его из объятий ложа. Однако в это утро, едва открыв глаза, он ощутил в себе непривычную возбужденность. Он чувствовал себя прямо-таки на взводе. Короче говоря, он достиг стадии, когда у пациента начинают пошаливать нервы.
Да, пришел он к заключению, проанализировав свои эмоции, нервы у него действительно разыгрались. Громкий топот кошки за дверью вызвал у него острую агонию. Он как раз собрался крикнуть миссис Перкинс, чтобы она укротила разгулявшуюся тварь, когда миссис Перкинс сама внезапно постучала в дверь, извещая, что горячая вода для бритья ждет его. При первом же стуке он в оболочке из простыни и одеял взвился прямо к потолку, трижды перекувыркнулся в воздухе и приземлился, весь дрожа, точно испуганный мустанг, на пол посередине комнаты. Его сердце застряло где-то в миндалинах, глаза повернулись в глазницах на сто восемьдесят градусов, и он растерянно прикинул, сколько еще человек кроме него уцелели после взрыва этой бомбы.
Затем рассудок вновь воссел на трон, а он ощутил непреодолимую потребность предаться слезам. Затем, вспомнив, что он все-таки Муллинер, утер слезы, недостойные мужчины, прокрался в ванную, принял холодный душ и почувствовал себя немного лучше. Исцелению поспособствовал и обильный завтрак, и он уже почти вновь стал самим собой, как вдруг открытие, что в доме нет ни трубки, ни пылинки табака, вновь ввергло его в черное уныние.
Игнатиус Муллинер очень долго сидел, уткнув лицо в ладони, и все горести мира словно вставали перед его глазами. И тут настроение Игнатиуса опять переменилось. Еще секунду назад он скорбел об участи человечества с силой, которая, казалось, вот-вот разорвет его в клочья. А теперь ему стало пронзительно ясно, что судьбы человечества его нисколько не интересуют. Человечество возбуждало в нем только одно чувство: глубочайшую неприязнь. Его сжигало жаркое отвращение ко всему сущему. Присутствуй при этом кошка, он лягнул бы ее. Войди миссис Перкинс, он ударил бы ее муштабелем. Но кошка отправилась восстанавливать силы среди мусорных баков, а миссис Перкинс на кухне распевала духовные гимны. Игнатиус Муллинер закипал от неизрасходованной ярости. Он задыхался от накопившейся в нем ненависти – а рядом ни единой живой души, чтобы истратить на нее хоть часть запаса. Вот так, сказал он себе с угрюмым смешком, оно всегда и бывает.
Но в этот миг дверь распахнулась, и в ней, точно верблюд, вступающий в оазис, появился Сиприен.
– А, мой милый! – сказал Сиприен. – Субъект может войти?
– Валяй, входи, – сказал Игнатиус. При виде этого художественного критика, который щеголял не только коротко подстриженными бакенбардами, но и черным шарфом – из тех, которые дважды оборачивают вокруг шеи, после чего омерзительность носящего увеличивается на сорок – пятьдесят процентов, Игнатиус Муллинер впал в странное лихорадочное состояние. Он ощущал себя тигром в зверинце, когда служитель приближается к его клетке с обеденным подносом в руках. Не спуская глаз с гостя, он медленно облизнул губы. За спиной художника на стене висел богато инкрустированный дамасский кинжал. Игнатиус снял его и попробовал острие на подушечке большого пальца.
Сиприен тем временем повернулся к нему спиной и рассматривал предназначенное для академии полотно через монокль в черной оправе. Он наклонял голову туда-сюда, щурился и не скупился на своеобразные критически-искусствоведческие бурканья.
– Да-а-а-а, – говорил Сиприен. – М-нда. Ха! Хм. Кха-кха. Вещь обладает ритмом, бесспорным ритмом, и до известной степени некоторыми неизбежными дугообразными линиями. И все же может ли субъект с чистой совестью признать, что она нравится бесспорно? К несчастью, никак не может.
– Нет? – сказал Игнатиус.
– Нет, – сказал Сиприен, теребя левую бакенбарду. Он словно массировал ее для каких-то своих целей. – Субъект неизбежно с первого взгляда ощущает, что патине не хватает витализма.
– Да? – сказал Игнатиус.
– Да, – сказал Сиприен. И снова потеребил бакенбарду. Однако было еще рано судить, внес ли он в нее какие-нибудь улучшения. Сиприен закрыл глаза, открыл их, полузакрыл, откинул голову, покрутил пальцами и с шипением выпустил воздух сквозь зубы, словно чистил скребницей лошадь. – Вне всяких сомнений, субъект ощущает в патине нехватку витализма. Витализмом же никогда не следует пренебрегать. Художник должен управлять своей палитрой, как оркестром. Он должен накладывать краски, как великий дирижер использует оркестровые инструменты. Необходима значимая форма. Цвет должен обладать плоскостностью, притяжением, сказать ли – ароматом? Фигура должна помещаться на холсте в манере не просто гармоничной, но несущей пробуждение. Только так картина сможет обрести изысканную жизненность. А что до патины…
Сиприен прервал свою речь. У него нашлось бы что еще сказать о патине, но у себя за спиной он услышал непонятное приглушенное шуршание – такое в джунглях может издавать лапа леопарда, крадущегося к добыче. Стремительно обернувшись, Сиприен увидел, что на него надвигается Игнатиус Муллинер. Губы художника оттянулись в жуткой неподвижной улыбке, обнажив оскаленные зубы. Его глаза зловеще мерцали. А правой рукой он заносил дамасский кинжал. Богато инкрустированный, как заметил Сиприен.
Художественный критик, имеющий обыкновение обходить студии в Челси и высказывать свое мнение людям, завершающим полотна для выставки в академии, приучается мыслить молниеносно. Бросить взгляд на дверь и заметить, что она закрыта и что его гостеприимный хозяин находится между ним и ею, было для Сиприена Росситера секундным делом. Как и метнуться за мольберт. Несколько напряженных минут они оба безмолвно обращались вокруг мольберта. А на двенадцатом витке Сиприен получил колотую рану чуть выше локтя.
С другим человеком это могло бы сыграть дурную шутку: понудить его замедлить шаг, потерять голову и стать легкой добычей своего преследователя. Но на стороне Сиприена был богатый опыт в подобных вещах. Всего за двое суток до этого утра один из ведущих английских художников-анималистов битый час гонялся за ним в тщетной попытке достать его короткой дубинкой, залитой свинцом.
Сиприен сохранял полное хладнокровие. Перед лицом опасности его умение работать ногами, всегда впечатляющее, обретало новый блеск. И в конце концов, когда Игнатиус споткнулся о коврик, он использовал эту счастливую случайность как опытный стратег, каким непременно должен стать каждый художественный критик, раз уж он общается с художниками, и ловко укрылся в стенном шкафу неподалеку от помоста для натурщиков и натурщиц.
Игнатиус вернул себе равновесие с опозданием на секунду. К тому времени, когда он выпутался из коврика, подскочил к шкафчику и потянул за ручку, Сиприен по ту сторону дверцы уже тянул ручку на себя, и все усилия Игнатиуса пропали втуне.
Несколько минут спустя он отказался от дальнейших попыток, угрюмо отошел от дверцы, взял гавайскую гитару и некоторое время наигрывал «Миссисипи». И как раз справлялся с коварным «Она ничего не скажет. Она, значит, что-то знает», когда дверь открылась и на пороге вырос Джордж.
– Эгей! – сказал Джордж.
– А! – сказал Игнатиус.
– Что значит «А!»?
– Просто «А».
– Я пришел за заемчиком.
– А?
– За двадцатью фунтами, или сколько ты там сверхпорядочно обещал мне вчера. Хотя сегодня утром, пока я лежал в кровати, меня осенило: почему бы не двадцать пять? Такая милая круглая сумма, – победоносно закончил Джордж.
– А!
– Ты все время говоришь «А!», – сказал Джордж. – Почему ты говоришь «А!»?
Игнатиус надменно выпрямился:
– Это моя студия, оплачиваемая моими деньгами, и, находясь в ней, я буду говорить «А!» сколько захочу.
– Конечно-конечно, – торопливо согласился Джордж. – Конечно, старина, дорогой мой, конечно, конечно, конечно. Ха! – Он поглядел вниз. – Шнурок развязался. Опасная штука. Можно споткнуться. Прошу извинения.
С этими словами он нагнулся, и пока Игнатиус смотрел на широкое округлое пространство его брюк чуть ниже пояса, на него сошло озарение: упустить подобный редкий случай было бы просто непростительно. Он поболтал правой ногой для разминки, отступил и бесшумно шагнул вперед.
Тем временем миссис Росситер в сопровождении своей дочери Гермионы покинула Скантлбери-сквер и хотя несколько запыхалась, но преодолела расстояние до студии за вполне приличное время. Но это усилие не прошло даром, и на полпути вверх по лестнице она была вынуждена остановиться, чтобы передохнуть. И пока она стояла там, слегка отдуваясь, будто тюлень, нырявший за рыбой, мимо нее в темноте словно бы пронеслось нечто.
– Что это было? – вскричала она.
– Мне тоже показалось, будто я что-то видела, – сказала Гермиона.
– Какой-то тяжелый движущийся предмет.
– Да, – сказала Гермиона. – Наверное, нам надо подняться и спросить мистера Муллинера, не сбрасывал ли он вещи на лестницу.
Они достигли студии. Игнатиус стоял на одной ноге (левой), растирая пальцы правой. Художник ведь по определению – рассеянный мечтатель, и он слишком поздно спохватился, что был обут в шлепанцы. Но хотя Игнатиус испытывал немалую боль, выражение его лица нельзя было назвать страдальческим. Он выглядел как человек, сознающий, что совершил достохвальный поступок.
– Доброе утро, мистер Муллинер, – сказала миссис Росситер.
– Доброе утро, мистер Муллинер, – сказала Гермиона.
– Доброе утро, – сказал Игнатиус, глядя на них с глубочайшим омерзением. Он не понимал, как мог находить эту девушку привлекательной. До этой минуты его неприязнь была обращена исключительно на членов ее семьи мужского пола, но теперь, увидев ее перед собой, он осознал, какой поистине выдающейся росситеровской бородавкой была она, его Гермиона. Краткая вспышка joie-de-vivre[2], последовавшая за его беседой с Джорджем, угасла, и настроение у него было чернее прежнего. Не хочется даже думать том, что могло произойти, выбери Гермиона эту минуту, чтобы завязать развязавшийся шнурок.
– Вот мы и пришли, – сказала миссис Росситер.
В этот момент начала невидимо для них бесшумно растворяться дверца шкафа. Наружу выглянуло бледное лицо. В следующий миг взвихрилось облако пыли, раздался свистящий звук и топот ног, бегущих вниз по лестнице.
Миссис Росситер прижала руку к сердцу и запыхтела:
– Что это было?
– Немножко смазалось, – сказала Гермиона, – но, по-моему, это был Сиприен.
Игнатиус испустил странный вопль и бросился на площадку лестницы.
– Скрылся!
Он вернулся с искаженным лицом, что-то бормоча себе под нос. Миссис Росситер пронзила его взглядом. Ей было ясно, что тут не хватает только двух психиатров, чтобы подписать необходимое заключение, но она не отчаялась. В конце-то концов, рассудила она с изрядной долей здравого смысла, свихнувшийся художник ничем не хуже здорового художника при условии, что он пишет портреты и не требует гонорара.
– Что же, мистер Муллинер, – сказала она бодро, выбрасывая из головы загадку, поставившую ее в тупик: почему ее сын Сиприен вел себя в этой студии как экспресс Лондон – Эдинбург, – Гермиона сегодня утром свободна, так что, если вы ничем не заняты, сейчас вполне подходящее время начать.
Игнатиус очнулся от своего забытья:
– Начать?
– Позировать для портрета.
– Какого портрета?
– Портрета Гермионы.
– Вы хотите, чтобы я написал портрет мисс Росситер?
– Но вы же сами обещали… вчера вечером.
– Обещал? – Игнатиус провел рукой по лбу. – Быть может, быть может. Очень хорошо. Будьте так любезны, подойдите к бюро и выпишите чек на пятьдесят фунтов. Чековая книжка у вас с собой?
– Пятьдесят… чего?
– Гиней, – сказал Игнатиус. – Сто гиней. Я всегда прошу аванс перед тем, как приступлю к работе.
– Но вчера вечером вы сказали, что напишете ее портрет бесплатно.
– Я сказал, что напишу ее бесплатно?
– Да.
В голове Игнатиуса шевельнулось смутное воспоминание, будто он и правда сморозил что-то такое.
– Ну, предположим, что и так, – сказал он горячо. – Неужели вы, женщины, не способны понять, когда мужчина шутит? Неужели у вас нет чувства юмора? Неужели каждый легкий розыгрыш надо принимать буквально? Если вы хотите, чтобы с мисс Росситер был написан портрет, извольте заплатить за него, как принято. Только я никак не могу понять, зачем вам понадобился портрет девицы, которую отличают не только малопривлекательные черты лица, но и золотушный цвет кожи. Кроме того, она дергается. Вот я гляжу на нее, и она явно дергается по краям. Лицо у нее землистое, нездоровое. В глазах нет ни проблеска ума. Уши у нее вывернуты наружу, а подбородок срезан вовнутрь. Короче говоря, от ее внешности, взятой в целом, у меня начинается зубная боль. И если вы будете настаивать на том, чтобы я сдержал свое обещание, то я попрошу доплаты за моральный и интеллектуальный, а также и физический ущерб, неизбежный, если я буду вынужден сидеть напротив и смотреть на нее.
С этими словами Игнатиус Муллинер отвернулся и начал рыться в ящике, разыскивая трубку. Но трубки в ящике не было.
– Что?! – вскричала миссис Росситер.
– Что слышали, – сказал Игнатиус.
– Мой флакон с нюхательной солью! – ахнула миссис Росситер.
Игнатиус провел рукой по каминной полке. Открыл два шкафа и заглянул под кушетку. Но трубки не нашел.
Муллинеры по натуре привержены вежливости, и, увидев, как миссис Росситер нюхает и сглатывает, Игнатиус с запозданием почувствовал, что, пожалуй, был менее тактичен, чем следовало бы.
– Не исключено, – сказал он, – что мои предыдущие высказывания могли причинить вам боль. Если так, я сожалею. Оправданием мне должно послужить то, что произнесены они были от полноты сердца. Я сыт человечеством по самые гланды, а на семейство Росситер смотрю как на, возможно, самое черное из пятен, его пятнающих. Видеть не могу семейство Росситер. По-моему, на них нет ни малейшего спроса. Единственное, чего я хочу от Росситеров, – это их крови. Я чуть было не достал Сиприена кинжалом, но он оказался слишком проворным. Если он потерпит неудачу как критик, его всегда ждет вакансия первого танцора в русском балете. Однако с Джорджем мне повезло много больше. Я наградил его самым смачным пинком, какой когда-либо впечатывал в человеческий торс. Получи он пулю, и то не сумел бы вылететь отсюда быстрее. Возможно, он разминулся с вами на лестнице?
– Ах, так, значит, вот что промчалось мимо нас! – с интересом сказала Гермиона. – Помнится, я еще подумала, что запахло Джорджем.
Миссис Росситер уставилась на него в ужасе:
– Вы ударили ногой моего сына!
– И точно в то место, куда следовало, сударыня, – сказал Игнатиус со скромной гордостью, – будто я неделю тренировался.
– Мое искалеченное дитя! – вскричала миссис Росситер и поспешила вон из комнаты вниз по лестнице в поисках дорогих останков. Лучший друг мальчика – его мать.
В студии, которую она покинула, Гермиона смотрела на Игнатиуса взглядом, какого прежде он никогда у нее не видел.
– Я понятия не имела, мистер Муллинер, что вы так красноречивы, – сказала она, прерывая молчание. – Как ярко вы описали меня. Настоящее стихотворение в прозе.
Игнатиус скромно пожал плечами.
– Что уж, – сказал он.
– Вы правда считаете, что я такая?
– Считаю.
– Золотушная?
– С зеленоватым отливом.
– А мои глаза… – Она заколебалась, ища слова.
– Напоминают посинелых устриц, – подсказал Игнатиус, – сдохших довольно давно.
– Короче говоря, вы не восхищаетесь моей наружностью?
– Более чем.
Она продолжала говорить, но он перестал слушать. Внезапно он припомнил, что пару недель назад на небольшой вечеринке, которую он устроил в студии, его недокуренная сигара упала за бюро. А поскольку правила их профсоюза запрещают уборщицам подметать под бюро, сигара могла… нет, должна была еще находиться там. С лихорадочной быстротой он отодвинул бюро. Вот она!
Игнатиус Муллинер испустил экстатический вздох. Изжеванный, помятый, покрытый пылью и погрызенный мышами, этот зажатый в его пальцах предмет тем не менее был сигарой – подлинной, пригодной для курения сигарой, содержащей положенные восемь процентов окиси углерода. Он чиркнул спичкой и секунду спустя уже пыхтел.
И пока пыхтел, доброта и благожелательность вновь хлынули в его душу гигантской приливной волной. И с быстротой, с какой кролик в руках компетентного фокусника преображается в букет, аквариум с золотыми рыбками или в величественный флаг, Игнатиус Муллинер преобразился в существо, сотканное из нежности и света, снисходительное ко всем, не таящее злобу ни против кого. Пиридин резвился на поверхности его слизистых тканей, и он приветствовал его, точно брата после долгой разлуки. Он исполнился веселья, счастья, ликования.
Он поглядел на Гермиону, чьи глаза сияли, красивое лицо светилось, и понял, что глубоко заблуждался относительно нее. Была она отнюдь не бородавкой, но, напротив, прелестнейшим созданием, которое когда-либо вдыхало благоуханный воздух Кенсингтона.
И тут, охлаждая его экстаз, оборвав биение его сердца на середине удара, возникло воспоминание о том, что он наговорил про ее внешность. Он ощутил себя бледной тенью без костей. Если когда-либо человек сам себя усаживал в лужу, этим человеком был Игнатиус Муллинер. И никаких сомнений на этот счет.
Она смотрела на него, и ее выражение как бы указывало, что она чего-то ждет.
– Так как же? – сказала она.
– Прошу прощения? – сказал Игнатиус.
Она надула губы:
– Так разве вы не хотите… э?..
– Чего?
– Ну, заключить меня в объятия и все такое прочее, – сказала Гермиона, мило краснея.
Игнатиус пошатнулся:
– Кто? Я?
– Да, вы.
– Заключить вас в объятия?
– Да.
– Но… э… вы хотите, чтобы я?
– Безусловно.
– Я имею в виду… после всего, что я сказал?..
Она уставилась на него в изумлении.
– Разве вы не слышали того, что я вам говорила? – вскричала она.
– Извините, – пробормотал Игнатиус. – В настоящее время на меня столько всего навалилось. Видимо, я прослушал. Так что вы сказали?
– Я сказала, что, если, по-вашему, я и правда выгляжу такой, значит, вы любите меня не за мою красоту, как я всегда полагала, но за мой интеллект. А если бы вы знали, как я всегда мечтала, чтобы меня полюбили за мой интеллект!
Игнатиус положил сигару и перевел дух.
– Дайте мне разобраться, – сказал он. – Вы пойдете за меня замуж?
– Конечно, пойду. Меня всегда странно влекло к вам, Игнатиус, но я думала, что вы смотрите на меня всего лишь как на куклу.
Он взял сигару, затянулся, снова положил, сделал шаг вперед, простер руки к ней и сомкнул их вокруг нее. И какое-то время они стояли обнявшись, шепча прерывистые слова, так хорошо известные влюбленным. Затем, мягко высвободившись, он вернулся к сигаре и сделал еще одну упоительную затяжку.
– К тому же, – сказала она, – как могла бы девушка не полюбить того, кто сумел единым пинком спустить моего брата Джорджа с лестницы?
Лицо Игнатиуса омрачилось.
– Джордж! Да, кстати. Сиприен сказал, что ты сказала, что я похож на Джорджа.
– А! Я не думала, что он станет это повторять.
– Но он повторил, – мрачно сказал Игнатиус. – И мысль об этом была агонией.
– Но я же имела в виду только то, что вы с Джорджем все время бренчите на гавайской гитаре. А я не терплю гавайской гитары.
Лицо Игнатиуса прояснилось.
– Сегодня же днем отдам свою нищим. Но раз уж речь зашла о Сиприене… Джордж сказал, что ты сказала, что я напоминаю тебе его.
Она поспешила его успокоить:
– Только манерой одеваться. Вы оба одеваетесь до жути мешковато.
Игнатиус снова заключил ее в объятия.
– Ты немедленно отведешь меня к лучшему портному в городе, – сказал он. – Дай мне минуту, чтобы надеть ботинки, и я буду готов. Но ты не против, если по дороге я загляну в табачный магазин? Мне надо сделать большой заказ.
История Седрика
Собственно говоря, он чуть было не предложил написать еще один портрет – самое миссис Росситер в вечернем туалете и с ее сверхпородистым брюссельским грифоном. Однако успел проглотить роковые слова, и, пожалуй, именно воспоминание об этом запоздалом порыве благоразумия породило у него, когда он спустился с крыльца после этой встречи, щемящее ощущение, что он был не столь альтруистичен, как ему хотелось.
Охваченный раскаянием, он решил заглянуть к доброму старине Сиприену и пригласить его побывать завтра у него в студии и покритиковать полотно, предназначенное для выставки в академии. А затем он разыщет милого старину Джорджа и уговорит его принять взаймы небольшую сумму. Десять минут спустя он уже был в гостиной Сиприена.
– Субъект был бы рад чему? – недоверчиво переспросил Сиприен.
– Субъект был бы рад, чтобы ты забежал завтра утром поглядеть на полотно, предназначенное для академии, и дал бы парочку советов.
– И субъект серьезен? – вскричал Сиприен, а его глаза загорелись. Такого рода приглашения он получал крайне редко. Собственно говоря, его вышвыривали из подавляющего большинства студий за вторжение и советы художнику куда чаще, чем какого-либо другого критика. – В таком случае ровно в одиннадцать, – сказал Сиприен. – Непременно.
Игнатиус горячо потряс его руку и поспешил в «Козу и бутылку» искать Джорджа.
– Джордж, – сказал он, – Джордж, мой милый-милый старина Джордж, вчера я провел бессонную ночь, думая о том, достаточно ли у тебя денег. Страх, что ты можешь оказаться на мели, пронзил меня, как нож. Забеги ко мне и возьми столько, сколько тебе требуется.
Лицо Джорджа было отчасти заслонено кружкой. При этих словах его глаза, выпученные поверх ее края, внезапно приняли паническое выражение. Он поставил кружку, побелел как полотно и поднял правую ладонь.
– Это, – произнес он спотыкающимся голосом, – конец! С этой секунды я завязал. Да, ты видел, как Джордж Плимсол Росситер испил свою последнюю кружку портера. Я не из нервных, но я знаю, когда пора перестать рыпаться. И если уж уши пошли наперекосяк…
Игнатиус ласково потрепал его по плечу.
– Твои уши никуда не пошли, Джордж, – сказал он. – Они все еще на месте.
И правда, они были на месте – такие же большие и красные, как всегда. Но утешить Джорджа оказалось невозможно.
– Я про то, что когда тебе мерещится, будто ты что-то слышишь… Даю тебе честнейшее слово, старик, торжественно тебя заверяю, не сойти мне с этого места, если я не слышал, как ты добровольно предложил мне деньги взаймы.
– Но именно это я и сделал.
– Ты…
– Безусловно.
– Ты хочешь сказать, что ты точно… буквально… без какого-либо понуждения с моей стороны… хотя я ни словечком не намекнул, что небольшой заемчик до будущей пятницы меня очень выручил бы… ты действительно предложил одолжить мне деньги?
– Да!
Джордж перевел дух и ухватил кружку.
– Вся эта нынешняя прогрессивная чушь, которую приходится читать, что, дескать, никаких чудес не бывает, – сказал он с благородным негодованием, – чистейшее надувательство. Я ее не одобряю. Меня она глубоко возмущает. А сколько? – продолжал он, с обожанием поглаживая Игнатиуса по рукаву. – То есть, так сказать, твоя последняя цифра? Фунт?
Игнатиус поднял брови.
– Фунт – это не цифра, Джордж, – сказал он с тихой укоризной.
Джордж булькнул:
– Пятерка?
Игнатиус покачал головой. Это движение было безмолвным упреком.
– Не… десятку же?
– Я намеревался предложить пятнадцать фунтов, – сказал Игнатиус. – Если ты уверен, что этого будет достаточно.
– Эгей!
– Ты убежден, что обойдешься этой суммой? Я же знаю, сколько у тебя расходов.
– Эгей!
– Ну хорошо. Если пятнадцать фунтов тебя устроят, загляни завтра утром ко мне в студию, и мы это обтяпаем.
Сияя лихорадочной благожелательностью, Игнатиус усердно хлопнул Джорджа по спине и удалился.
«Задумал дело, его завершил, – сказал он себе следом за поэтом Лонгфелло, когда несколько часов спустя забрался под одеяло, – и отдых ночной заслужил сполна».
Подобно многим людям, которые живут напряженной жизнью и трудятся с помощью мозга, мой племянник Игнатиус обычно спал долго и крепко. А пробудившись навстречу новому дню, он еще немало времени лежал на спине в полузабытьи и не шевелясь, пока нежный обворожительный аромат жарящейся грудинки не выманивал его из объятий ложа. Однако в это утро, едва открыв глаза, он ощутил в себе непривычную возбужденность. Он чувствовал себя прямо-таки на взводе. Короче говоря, он достиг стадии, когда у пациента начинают пошаливать нервы.
Да, пришел он к заключению, проанализировав свои эмоции, нервы у него действительно разыгрались. Громкий топот кошки за дверью вызвал у него острую агонию. Он как раз собрался крикнуть миссис Перкинс, чтобы она укротила разгулявшуюся тварь, когда миссис Перкинс сама внезапно постучала в дверь, извещая, что горячая вода для бритья ждет его. При первом же стуке он в оболочке из простыни и одеял взвился прямо к потолку, трижды перекувыркнулся в воздухе и приземлился, весь дрожа, точно испуганный мустанг, на пол посередине комнаты. Его сердце застряло где-то в миндалинах, глаза повернулись в глазницах на сто восемьдесят градусов, и он растерянно прикинул, сколько еще человек кроме него уцелели после взрыва этой бомбы.
Затем рассудок вновь воссел на трон, а он ощутил непреодолимую потребность предаться слезам. Затем, вспомнив, что он все-таки Муллинер, утер слезы, недостойные мужчины, прокрался в ванную, принял холодный душ и почувствовал себя немного лучше. Исцелению поспособствовал и обильный завтрак, и он уже почти вновь стал самим собой, как вдруг открытие, что в доме нет ни трубки, ни пылинки табака, вновь ввергло его в черное уныние.
Игнатиус Муллинер очень долго сидел, уткнув лицо в ладони, и все горести мира словно вставали перед его глазами. И тут настроение Игнатиуса опять переменилось. Еще секунду назад он скорбел об участи человечества с силой, которая, казалось, вот-вот разорвет его в клочья. А теперь ему стало пронзительно ясно, что судьбы человечества его нисколько не интересуют. Человечество возбуждало в нем только одно чувство: глубочайшую неприязнь. Его сжигало жаркое отвращение ко всему сущему. Присутствуй при этом кошка, он лягнул бы ее. Войди миссис Перкинс, он ударил бы ее муштабелем. Но кошка отправилась восстанавливать силы среди мусорных баков, а миссис Перкинс на кухне распевала духовные гимны. Игнатиус Муллинер закипал от неизрасходованной ярости. Он задыхался от накопившейся в нем ненависти – а рядом ни единой живой души, чтобы истратить на нее хоть часть запаса. Вот так, сказал он себе с угрюмым смешком, оно всегда и бывает.
Но в этот миг дверь распахнулась, и в ней, точно верблюд, вступающий в оазис, появился Сиприен.
– А, мой милый! – сказал Сиприен. – Субъект может войти?
– Валяй, входи, – сказал Игнатиус. При виде этого художественного критика, который щеголял не только коротко подстриженными бакенбардами, но и черным шарфом – из тех, которые дважды оборачивают вокруг шеи, после чего омерзительность носящего увеличивается на сорок – пятьдесят процентов, Игнатиус Муллинер впал в странное лихорадочное состояние. Он ощущал себя тигром в зверинце, когда служитель приближается к его клетке с обеденным подносом в руках. Не спуская глаз с гостя, он медленно облизнул губы. За спиной художника на стене висел богато инкрустированный дамасский кинжал. Игнатиус снял его и попробовал острие на подушечке большого пальца.
Сиприен тем временем повернулся к нему спиной и рассматривал предназначенное для академии полотно через монокль в черной оправе. Он наклонял голову туда-сюда, щурился и не скупился на своеобразные критически-искусствоведческие бурканья.
– Да-а-а-а, – говорил Сиприен. – М-нда. Ха! Хм. Кха-кха. Вещь обладает ритмом, бесспорным ритмом, и до известной степени некоторыми неизбежными дугообразными линиями. И все же может ли субъект с чистой совестью признать, что она нравится бесспорно? К несчастью, никак не может.
– Нет? – сказал Игнатиус.
– Нет, – сказал Сиприен, теребя левую бакенбарду. Он словно массировал ее для каких-то своих целей. – Субъект неизбежно с первого взгляда ощущает, что патине не хватает витализма.
– Да? – сказал Игнатиус.
– Да, – сказал Сиприен. И снова потеребил бакенбарду. Однако было еще рано судить, внес ли он в нее какие-нибудь улучшения. Сиприен закрыл глаза, открыл их, полузакрыл, откинул голову, покрутил пальцами и с шипением выпустил воздух сквозь зубы, словно чистил скребницей лошадь. – Вне всяких сомнений, субъект ощущает в патине нехватку витализма. Витализмом же никогда не следует пренебрегать. Художник должен управлять своей палитрой, как оркестром. Он должен накладывать краски, как великий дирижер использует оркестровые инструменты. Необходима значимая форма. Цвет должен обладать плоскостностью, притяжением, сказать ли – ароматом? Фигура должна помещаться на холсте в манере не просто гармоничной, но несущей пробуждение. Только так картина сможет обрести изысканную жизненность. А что до патины…
Сиприен прервал свою речь. У него нашлось бы что еще сказать о патине, но у себя за спиной он услышал непонятное приглушенное шуршание – такое в джунглях может издавать лапа леопарда, крадущегося к добыче. Стремительно обернувшись, Сиприен увидел, что на него надвигается Игнатиус Муллинер. Губы художника оттянулись в жуткой неподвижной улыбке, обнажив оскаленные зубы. Его глаза зловеще мерцали. А правой рукой он заносил дамасский кинжал. Богато инкрустированный, как заметил Сиприен.
Художественный критик, имеющий обыкновение обходить студии в Челси и высказывать свое мнение людям, завершающим полотна для выставки в академии, приучается мыслить молниеносно. Бросить взгляд на дверь и заметить, что она закрыта и что его гостеприимный хозяин находится между ним и ею, было для Сиприена Росситера секундным делом. Как и метнуться за мольберт. Несколько напряженных минут они оба безмолвно обращались вокруг мольберта. А на двенадцатом витке Сиприен получил колотую рану чуть выше локтя.
С другим человеком это могло бы сыграть дурную шутку: понудить его замедлить шаг, потерять голову и стать легкой добычей своего преследователя. Но на стороне Сиприена был богатый опыт в подобных вещах. Всего за двое суток до этого утра один из ведущих английских художников-анималистов битый час гонялся за ним в тщетной попытке достать его короткой дубинкой, залитой свинцом.
Сиприен сохранял полное хладнокровие. Перед лицом опасности его умение работать ногами, всегда впечатляющее, обретало новый блеск. И в конце концов, когда Игнатиус споткнулся о коврик, он использовал эту счастливую случайность как опытный стратег, каким непременно должен стать каждый художественный критик, раз уж он общается с художниками, и ловко укрылся в стенном шкафу неподалеку от помоста для натурщиков и натурщиц.
Игнатиус вернул себе равновесие с опозданием на секунду. К тому времени, когда он выпутался из коврика, подскочил к шкафчику и потянул за ручку, Сиприен по ту сторону дверцы уже тянул ручку на себя, и все усилия Игнатиуса пропали втуне.
Несколько минут спустя он отказался от дальнейших попыток, угрюмо отошел от дверцы, взял гавайскую гитару и некоторое время наигрывал «Миссисипи». И как раз справлялся с коварным «Она ничего не скажет. Она, значит, что-то знает», когда дверь открылась и на пороге вырос Джордж.
– Эгей! – сказал Джордж.
– А! – сказал Игнатиус.
– Что значит «А!»?
– Просто «А».
– Я пришел за заемчиком.
– А?
– За двадцатью фунтами, или сколько ты там сверхпорядочно обещал мне вчера. Хотя сегодня утром, пока я лежал в кровати, меня осенило: почему бы не двадцать пять? Такая милая круглая сумма, – победоносно закончил Джордж.
– А!
– Ты все время говоришь «А!», – сказал Джордж. – Почему ты говоришь «А!»?
Игнатиус надменно выпрямился:
– Это моя студия, оплачиваемая моими деньгами, и, находясь в ней, я буду говорить «А!» сколько захочу.
– Конечно-конечно, – торопливо согласился Джордж. – Конечно, старина, дорогой мой, конечно, конечно, конечно. Ха! – Он поглядел вниз. – Шнурок развязался. Опасная штука. Можно споткнуться. Прошу извинения.
С этими словами он нагнулся, и пока Игнатиус смотрел на широкое округлое пространство его брюк чуть ниже пояса, на него сошло озарение: упустить подобный редкий случай было бы просто непростительно. Он поболтал правой ногой для разминки, отступил и бесшумно шагнул вперед.
Тем временем миссис Росситер в сопровождении своей дочери Гермионы покинула Скантлбери-сквер и хотя несколько запыхалась, но преодолела расстояние до студии за вполне приличное время. Но это усилие не прошло даром, и на полпути вверх по лестнице она была вынуждена остановиться, чтобы передохнуть. И пока она стояла там, слегка отдуваясь, будто тюлень, нырявший за рыбой, мимо нее в темноте словно бы пронеслось нечто.
– Что это было? – вскричала она.
– Мне тоже показалось, будто я что-то видела, – сказала Гермиона.
– Какой-то тяжелый движущийся предмет.
– Да, – сказала Гермиона. – Наверное, нам надо подняться и спросить мистера Муллинера, не сбрасывал ли он вещи на лестницу.
Они достигли студии. Игнатиус стоял на одной ноге (левой), растирая пальцы правой. Художник ведь по определению – рассеянный мечтатель, и он слишком поздно спохватился, что был обут в шлепанцы. Но хотя Игнатиус испытывал немалую боль, выражение его лица нельзя было назвать страдальческим. Он выглядел как человек, сознающий, что совершил достохвальный поступок.
– Доброе утро, мистер Муллинер, – сказала миссис Росситер.
– Доброе утро, мистер Муллинер, – сказала Гермиона.
– Доброе утро, – сказал Игнатиус, глядя на них с глубочайшим омерзением. Он не понимал, как мог находить эту девушку привлекательной. До этой минуты его неприязнь была обращена исключительно на членов ее семьи мужского пола, но теперь, увидев ее перед собой, он осознал, какой поистине выдающейся росситеровской бородавкой была она, его Гермиона. Краткая вспышка joie-de-vivre[2], последовавшая за его беседой с Джорджем, угасла, и настроение у него было чернее прежнего. Не хочется даже думать том, что могло произойти, выбери Гермиона эту минуту, чтобы завязать развязавшийся шнурок.
– Вот мы и пришли, – сказала миссис Росситер.
В этот момент начала невидимо для них бесшумно растворяться дверца шкафа. Наружу выглянуло бледное лицо. В следующий миг взвихрилось облако пыли, раздался свистящий звук и топот ног, бегущих вниз по лестнице.
Миссис Росситер прижала руку к сердцу и запыхтела:
– Что это было?
– Немножко смазалось, – сказала Гермиона, – но, по-моему, это был Сиприен.
Игнатиус испустил странный вопль и бросился на площадку лестницы.
– Скрылся!
Он вернулся с искаженным лицом, что-то бормоча себе под нос. Миссис Росситер пронзила его взглядом. Ей было ясно, что тут не хватает только двух психиатров, чтобы подписать необходимое заключение, но она не отчаялась. В конце-то концов, рассудила она с изрядной долей здравого смысла, свихнувшийся художник ничем не хуже здорового художника при условии, что он пишет портреты и не требует гонорара.
– Что же, мистер Муллинер, – сказала она бодро, выбрасывая из головы загадку, поставившую ее в тупик: почему ее сын Сиприен вел себя в этой студии как экспресс Лондон – Эдинбург, – Гермиона сегодня утром свободна, так что, если вы ничем не заняты, сейчас вполне подходящее время начать.
Игнатиус очнулся от своего забытья:
– Начать?
– Позировать для портрета.
– Какого портрета?
– Портрета Гермионы.
– Вы хотите, чтобы я написал портрет мисс Росситер?
– Но вы же сами обещали… вчера вечером.
– Обещал? – Игнатиус провел рукой по лбу. – Быть может, быть может. Очень хорошо. Будьте так любезны, подойдите к бюро и выпишите чек на пятьдесят фунтов. Чековая книжка у вас с собой?
– Пятьдесят… чего?
– Гиней, – сказал Игнатиус. – Сто гиней. Я всегда прошу аванс перед тем, как приступлю к работе.
– Но вчера вечером вы сказали, что напишете ее портрет бесплатно.
– Я сказал, что напишу ее бесплатно?
– Да.
В голове Игнатиуса шевельнулось смутное воспоминание, будто он и правда сморозил что-то такое.
– Ну, предположим, что и так, – сказал он горячо. – Неужели вы, женщины, не способны понять, когда мужчина шутит? Неужели у вас нет чувства юмора? Неужели каждый легкий розыгрыш надо принимать буквально? Если вы хотите, чтобы с мисс Росситер был написан портрет, извольте заплатить за него, как принято. Только я никак не могу понять, зачем вам понадобился портрет девицы, которую отличают не только малопривлекательные черты лица, но и золотушный цвет кожи. Кроме того, она дергается. Вот я гляжу на нее, и она явно дергается по краям. Лицо у нее землистое, нездоровое. В глазах нет ни проблеска ума. Уши у нее вывернуты наружу, а подбородок срезан вовнутрь. Короче говоря, от ее внешности, взятой в целом, у меня начинается зубная боль. И если вы будете настаивать на том, чтобы я сдержал свое обещание, то я попрошу доплаты за моральный и интеллектуальный, а также и физический ущерб, неизбежный, если я буду вынужден сидеть напротив и смотреть на нее.
С этими словами Игнатиус Муллинер отвернулся и начал рыться в ящике, разыскивая трубку. Но трубки в ящике не было.
– Что?! – вскричала миссис Росситер.
– Что слышали, – сказал Игнатиус.
– Мой флакон с нюхательной солью! – ахнула миссис Росситер.
Игнатиус провел рукой по каминной полке. Открыл два шкафа и заглянул под кушетку. Но трубки не нашел.
Муллинеры по натуре привержены вежливости, и, увидев, как миссис Росситер нюхает и сглатывает, Игнатиус с запозданием почувствовал, что, пожалуй, был менее тактичен, чем следовало бы.
– Не исключено, – сказал он, – что мои предыдущие высказывания могли причинить вам боль. Если так, я сожалею. Оправданием мне должно послужить то, что произнесены они были от полноты сердца. Я сыт человечеством по самые гланды, а на семейство Росситер смотрю как на, возможно, самое черное из пятен, его пятнающих. Видеть не могу семейство Росситер. По-моему, на них нет ни малейшего спроса. Единственное, чего я хочу от Росситеров, – это их крови. Я чуть было не достал Сиприена кинжалом, но он оказался слишком проворным. Если он потерпит неудачу как критик, его всегда ждет вакансия первого танцора в русском балете. Однако с Джорджем мне повезло много больше. Я наградил его самым смачным пинком, какой когда-либо впечатывал в человеческий торс. Получи он пулю, и то не сумел бы вылететь отсюда быстрее. Возможно, он разминулся с вами на лестнице?
– Ах, так, значит, вот что промчалось мимо нас! – с интересом сказала Гермиона. – Помнится, я еще подумала, что запахло Джорджем.
Миссис Росситер уставилась на него в ужасе:
– Вы ударили ногой моего сына!
– И точно в то место, куда следовало, сударыня, – сказал Игнатиус со скромной гордостью, – будто я неделю тренировался.
– Мое искалеченное дитя! – вскричала миссис Росситер и поспешила вон из комнаты вниз по лестнице в поисках дорогих останков. Лучший друг мальчика – его мать.
В студии, которую она покинула, Гермиона смотрела на Игнатиуса взглядом, какого прежде он никогда у нее не видел.
– Я понятия не имела, мистер Муллинер, что вы так красноречивы, – сказала она, прерывая молчание. – Как ярко вы описали меня. Настоящее стихотворение в прозе.
Игнатиус скромно пожал плечами.
– Что уж, – сказал он.
– Вы правда считаете, что я такая?
– Считаю.
– Золотушная?
– С зеленоватым отливом.
– А мои глаза… – Она заколебалась, ища слова.
– Напоминают посинелых устриц, – подсказал Игнатиус, – сдохших довольно давно.
– Короче говоря, вы не восхищаетесь моей наружностью?
– Более чем.
Она продолжала говорить, но он перестал слушать. Внезапно он припомнил, что пару недель назад на небольшой вечеринке, которую он устроил в студии, его недокуренная сигара упала за бюро. А поскольку правила их профсоюза запрещают уборщицам подметать под бюро, сигара могла… нет, должна была еще находиться там. С лихорадочной быстротой он отодвинул бюро. Вот она!
Игнатиус Муллинер испустил экстатический вздох. Изжеванный, помятый, покрытый пылью и погрызенный мышами, этот зажатый в его пальцах предмет тем не менее был сигарой – подлинной, пригодной для курения сигарой, содержащей положенные восемь процентов окиси углерода. Он чиркнул спичкой и секунду спустя уже пыхтел.
И пока пыхтел, доброта и благожелательность вновь хлынули в его душу гигантской приливной волной. И с быстротой, с какой кролик в руках компетентного фокусника преображается в букет, аквариум с золотыми рыбками или в величественный флаг, Игнатиус Муллинер преобразился в существо, сотканное из нежности и света, снисходительное ко всем, не таящее злобу ни против кого. Пиридин резвился на поверхности его слизистых тканей, и он приветствовал его, точно брата после долгой разлуки. Он исполнился веселья, счастья, ликования.
Он поглядел на Гермиону, чьи глаза сияли, красивое лицо светилось, и понял, что глубоко заблуждался относительно нее. Была она отнюдь не бородавкой, но, напротив, прелестнейшим созданием, которое когда-либо вдыхало благоуханный воздух Кенсингтона.
И тут, охлаждая его экстаз, оборвав биение его сердца на середине удара, возникло воспоминание о том, что он наговорил про ее внешность. Он ощутил себя бледной тенью без костей. Если когда-либо человек сам себя усаживал в лужу, этим человеком был Игнатиус Муллинер. И никаких сомнений на этот счет.
Она смотрела на него, и ее выражение как бы указывало, что она чего-то ждет.
– Так как же? – сказала она.
– Прошу прощения? – сказал Игнатиус.
Она надула губы:
– Так разве вы не хотите… э?..
– Чего?
– Ну, заключить меня в объятия и все такое прочее, – сказала Гермиона, мило краснея.
Игнатиус пошатнулся:
– Кто? Я?
– Да, вы.
– Заключить вас в объятия?
– Да.
– Но… э… вы хотите, чтобы я?
– Безусловно.
– Я имею в виду… после всего, что я сказал?..
Она уставилась на него в изумлении.
– Разве вы не слышали того, что я вам говорила? – вскричала она.
– Извините, – пробормотал Игнатиус. – В настоящее время на меня столько всего навалилось. Видимо, я прослушал. Так что вы сказали?
– Я сказала, что, если, по-вашему, я и правда выгляжу такой, значит, вы любите меня не за мою красоту, как я всегда полагала, но за мой интеллект. А если бы вы знали, как я всегда мечтала, чтобы меня полюбили за мой интеллект!
Игнатиус положил сигару и перевел дух.
– Дайте мне разобраться, – сказал он. – Вы пойдете за меня замуж?
– Конечно, пойду. Меня всегда странно влекло к вам, Игнатиус, но я думала, что вы смотрите на меня всего лишь как на куклу.
Он взял сигару, затянулся, снова положил, сделал шаг вперед, простер руки к ней и сомкнул их вокруг нее. И какое-то время они стояли обнявшись, шепча прерывистые слова, так хорошо известные влюбленным. Затем, мягко высвободившись, он вернулся к сигаре и сделал еще одну упоительную затяжку.
– К тому же, – сказала она, – как могла бы девушка не полюбить того, кто сумел единым пинком спустить моего брата Джорджа с лестницы?
Лицо Игнатиуса омрачилось.
– Джордж! Да, кстати. Сиприен сказал, что ты сказала, что я похож на Джорджа.
– А! Я не думала, что он станет это повторять.
– Но он повторил, – мрачно сказал Игнатиус. – И мысль об этом была агонией.
– Но я же имела в виду только то, что вы с Джорджем все время бренчите на гавайской гитаре. А я не терплю гавайской гитары.
Лицо Игнатиуса прояснилось.
– Сегодня же днем отдам свою нищим. Но раз уж речь зашла о Сиприене… Джордж сказал, что ты сказала, что я напоминаю тебе его.
Она поспешила его успокоить:
– Только манерой одеваться. Вы оба одеваетесь до жути мешковато.
Игнатиус снова заключил ее в объятия.
– Ты немедленно отведешь меня к лучшему портному в городе, – сказал он. – Дай мне минуту, чтобы надеть ботинки, и я буду готов. Но ты не против, если по дороге я загляну в табачный магазин? Мне надо сделать большой заказ.
История Седрика
Мне доводилось слышать, будто уютный покой, окутывающий зал «Отдыха удильщика», порождает у завсегдатаев что-то вроде черствости и безразличия к человеческим страданиям. Боюсь, обвинение это не так уж беспочвенно. Мы, избравшие сие заведение своим приютом, посиживаем в тихой заводи в стороне от бешеной стремнины Жизни. Пусть мы туманно сознаем, что в широком мире есть скорбящие и кровоточащие сердца, но мы заказываем еще джину с имбирем и забываем о них. Трагедия для нас превращается всего лишь в бутылку выдохшегося пива.