Именно это Добросвет и собирался поправить.
   Я привыкал к происходящему постепенно, и не стану утомлять читателя подробным описанием своих переживаний. Бывали у меня и кошмары, когда мне приходилось жать на кнопку «тревога» (после этого меня быстро вытаскивали наружу и давали пить крепкий чай), были периоды, когда я попросту засыпал, и тогда меня будили легким стуком по цистерне.
   Случались и такие сеансы, когда не происходило вообще ничего – словно я был не психонавтом, лежащим в камере сенсорной депривации, а килькой в томате, достигшей абсолютного единства с мирозданием и не думающей теперь ни о чем.
   Но к концу третьей недели мои ежедневные сессии (каждая из которых длилась около трех часов) стали весьма походить друг на друга.
   Сначала я проваливался в свои обычные мысли – причем так глубоко, что совершенно забывал, где нахожусь и зачем. Я мог вспоминать об Одессе моего детства, сводить мысленные счеты с какой-нибудь гадиной с курсов «Intermediate Advanced» или тоскливо прикидывать, что меня, наверно, в конце концов убьют – ведь не могут же эти гниды отпустить человека, которому они столько успели рассказать.
   Но примерно через полчаса (или час – точное время зависело от состава) начинал действовать квасок Добросвета и картина менялась.
   Давление мыслей слабело, словно им становилось все труднее догонять меня на своих кривых черных ножках. Потом они пропадали совсем, и выяснялось, что я не Семен Левитан, про которого я знаю все, а некое безымянное присутствие, пронизанное вспышками редких и очень красивых огоньков. И про это безымянное присутствие я не знал ничего, потому что про него нечего было знать в принципе. В нем можно было только пребывать, а стоило начать о нем думать, и его полностью заслоняли мысли. Тогда там, где оно мерцало миг назад, вновь возникал постылый думатель и знатель.
   Но времени на анализ этих переживаний у меня не оставалось – как только квасок входил в полную силу, оживал мой радиозуб.
   Когда вмонтированный в меня голос Родины заговорил в первый раз, я чуть не захлебнулся от испуга. Зуб молчал все время после первой беседы со Шмыгой, и никто не предупредил меня, что его собираются использовать.
   И вдруг моя сокровеннейшая глубина заговорила звучным женским голосом:
   – Согласно Бердяеву, к Богу неприменима низменная человеческая категория господства. Бог не господин и не господствует. Богу не присуща никакая власть, Ему не свойственна воля к могуществу, Он не требует рабского поклонения невольника. Бог есть свобода, Он есть освободитель, а не господин. Бог дает чувство свободы, а не подчиненности…
   И так далее.
   Видящий эти слова на бумаге вряд ли поймет, что происходило в темной камере, где они действовали совсем иначе, чем обычная человеческая речь. Они как бы прорезали мое сознание насквозь, полностью заполняя его своим значением, и становились единственной и окончательной реальностью на то время, пока звучали.
   Все дело было в квасе Добросвета. Он постоянно экспериментировал с составом, и эффект был то слабее, то сильнее – но каждый раз мне приходилось осознавать взрывающиеся в моем мозгу смыслы с какой-то загробной необратимостью. Я проваливался в прочерченную ими борозду, чтобы мучительно умереть в ней зерном, которому еще предстояло взойти. Всякий раз это была агония, потому что спрятаться от звучащих в моем черепе голосов во влажной черноте было совершенно некуда – и я становился добычей любого настигавшего меня шепота.
   Добросвет со Шмыгой организовали мой тренинг со свойственным их ведомству цинизмом. Они приглашали в центр подготовки самых разных людей, сажали их перед микрофоном, якобы для участия в радиопередаче, и просили поделиться сокровенным – сказать что-нибудь о Боге. Обычно от каждого ждали пятнадцати-двадцати минут эфира.
   Если перед микрофоном оказывался священник, чаще всего он читал священные тексты своей конфессии. Артист декламировал какой-нибудь посвященный Всевышнему художественный отрывок, обычно стихи. Философ уходил в малопонятные мне метафизические дебри.
   Видимо, все эти люди полагали, что служат хорошему делу, а сказанное ими дойдет до зевающих оперативников по какой-нибудь внутренней фээсбешной радиосети и сделает их чуть человечнее и добрее. Они и представить не могли, что их слова принудительно трансформируются в психическую реальность в мозгу подвешенного в черной вечности человека, полностью лишенного обычного иммунитета к чужой речи.
   Как ни странно это прозвучит, чаще всего меня радовала исламская духовная образность – хотя транслировавшие ее голоса, судя по разбойной хрипоте, принадлежали временно вписанным в вертикаль чеченским бандитам, которые наверняка зарезали бы меня, не моргнув и глазом:
   – Истинно, Всемогущий Господь имеет вино для Своих друзей; и оно таково, что, когда они пьют его, оно пьянит их; опьяненные, они радуются; возрадовавшись, они расслабляются; расслабившись, они смягчаются; смягчившись, они очищаются; очистившись, они достигают; достигнув, они воссоединяются с божественным; воссоединившись, они теряют различия…
   Я не понимал, о чем эти слова, но душа понимала, и успокаивалась, и радовалась чему-то.
   За два с лишним месяца подготовки сквозь мой распластанный в темноте ум прошли рассудительные хасиды Мартина Бубера, прекрасный голый мальчик Мейстера Экхарта (тот был католиком), Кришна из Бхагават-Гиты, Парабрахман и Атман, Логос Даниила Андреева, сокрытый человек Якова Беме и многие другие формы, сквозь которые человек прозревал Сущего.
   Но самое удивительное было в том, что слушателем в этом странном опыте был не совсем я. Голоса обращались не к Семену Левитану, а к какому-то его аспекту, загадочному и таинственному для меня самого.
   Получалось прямо как в одесском анекдоте про даму с собачкой, которая садится в такси. Таксист поворачивается и спрашивает: «Куда сучку везешь?» Дама, натурально, говорит: «Это не сучка, а кобель». А таксист ей: «Я не с вами говорю, мадам». Вот так же и в моем случае. Высокие и великие умы говорили не со мной, а с какой-то сидевшей на заднем сиденье моего ума собачкой, которая единственно представляла для них смысл и ценность – а в мою сторону даже не смотрели.
   Было немного обидно, и порой я начинал размышлять, кто же такой настоящий я? Семен Левитан или эта неведомая собачка? Но ответа не было. В общем, в великом «Я и Ты» Мартина Бубера в наличии пока имелся только элемент «Я», да и то становилось все непонятней, в каком углу цистерны с соленой водой его искать.
   Не буду пересказывать услышанное в те дни. Секрета здесь нет – священные книги человечества открыты для всех, мировая философия и поэзия тоже. Я, конечно, узнал много нового – но нельзя сказать, что я лучше стал понимать Бога. Наоборот, про Него было ясно все меньше и меньше. И скоро я превратился в дрожащий под каждым смысловым дуновением лист – моя беззащитная душа устрашалась всякий раз, когда звучавшие в ней строки были грозно-темными, и радовалась, когда они оказывались добрыми, светлыми и простыми.
   А порой мне читали такие стихи, что эти чувства настигали одновременно:
 
– Путают путь им лукавые черти.
Даль просыпается в россыпях солнца.
Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.
Мук не приявший вовек не спасется…
 
   И постепенно мне стало понятно, чего от меня ждут: вот так же прогреметь полными непостижимой простоты словами в чужом сознании, оглушить его и угнать, как угоняют машину или самолет.

5

   Сеанс сенсорной депривации, когда произошло самое главное событие моей жизни, я запомнил в мельчайших подробностях.
   Все началось как обычно. Минут через сорок после того, как я погрузился в соленую воду, квасок Добросвета начал действовать, и я полностью слился с темной влажной тишиной. Редкие мысли, возникавшие в моей голове, казались сами себе настолько громоздкими и неуклюжими, что, словно устыдившись своего уродства, исчезали сразу после того, как отражались в зеркале моего неподвижного ума.
   И вдруг это ровное зеркало разбила кувалда загремевшего в моем мозгу баса:
 
– О ты, пространством бесконечный,
Живый в движеньи вещества,
Теченьем времени превечный,
Без лиц, в трех лицах божества!
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места и причины,
Кого никто постичь не мог,
Кто всё собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет,
Кого мы называем: Бог!
 
   Своими жирными интонациями чтец напоминал типичного диктора какой-нибудь московской FM-радиостанции. В уме сразу возникал образ эдакого в меру наглого, скользко-оборотистого и хитрожопо-нахрапистого субъекта рыночных отношений, вооруженного смартфоном последней модели. Видимо, помощники Шмыги решили сэкономить на артистах и наняли по дешевке одного из тех молодцев, которые смердят в эфире своими руладами о дешевых кредитах и мгновенной продаже жилплощади.
   Я все-таки отвлекся – и стал думать о том, что московский радиобизнес достоин всяческого уважения за свою способность паразитировать на западной попсе, которая сама насквозь паразитична: надо все-таки уметь не просто ежедневно сосать кровь у вампиров, но еще и серьезно отравлять при этом воздух над огромной территорией…
   Впрочем, думал я, одно дело вести такой бизнес самому, а совсем другое – слушать радио. Этого не надо делать никогда, особенно за рулем.
   Человек сидит за баранкой, глядит в ветровое стекло, за которым творится сами знаете что, и совершенно не замечает, какие изощренные смысловые гарпуны вонзаются в его сосредоточенный на дороге мозг. Это, извиняюсь, как если бы он под гипнозом стоял раком без штанов и даже не видел, кто и в каком порядке пристраивается к его заду – а местами в очереди торговал бы коммерческий отдел радиостанции.
   А ведь кроме рекламы там есть еще и песни. Их вообще надо анализировать вместе с психиатром куплет за куплетом. Вот так поездил денек по Москве – и встал из-за баранки лет на десять старше и мудрее, с особым блеском в глазах и твердым намерением завтра же взять кредит под смешные проценты… Ой-вей, и ведь все, что окружает человека в современном городе, имеет практически ту же природу. Какое уж тут задуматься о Боге.
   Тут я понял, что слишком глубоко провалился в размышления о радиобизнесе – а все потому, что читать подобные стихи должен человек, у которого есть хотя бы зачаток бессмертной души. Вместе с тем, я не пропустил ни одной стихотворной строчки, потому что мой освобожденный от тела ум развивал удивительную скорость: вся эта цепь мыслей заняла лишь крохотную долю секунды.
 
– Не могут духи просвещенны,
От света твоего рожденны,
Исследовать судеб твоих:
Лишь мысль к тебе взнестись дерзает,
В твоем величьи исчезает,
Как в вечности прошедший миг!
 
   Неожиданно моя мысль вознеслась к чему-то бесконечно-высокому и прекрасному, и тут же, как и было обещано, исчезла. Но, перед тем как она исчезла, я все же успел понять, что такой невообразимый взлет возможен, и это прекрасное – на самом деле существует в его высшей точке…
 
– Себя собою составляя,
Собою из себя сияя,
Ты свет, откуда свет истек…
 
   Когда ослепительная вспышка света, в которую превратили меня эти строки, опять сменилась сырой тьмой, я понял, что Добросвет сегодня дал мне какой-то особенно мощный коктейль – и перевел мой подвешенный в невесомости ум в режим форсажа.
   Мне приходилось переживать смысл каждого слова с небывалой силой и ясностью. Я не просто пропитывался чужим мистическим опытом – он делался моим. Мне стало страшно, потому что я понял: стоит мне расслабиться, и эти гэбэшные сволочи действительно заставят меня познать Предвечного.
 
– Как искры сыплются, стремятся,
Так солнцы от тебя родятся…
 
   Я увидел эти искры – или, точнее, опять заметил. После кваса они начинали роиться в темноте примерно на сороковой минуте каждого сеанса – но можно было перестать обращать на них внимание, и тогда они исчезали.
 
– А я перед тобой – ничто.
Ничто! – Но ты во мне сияешь
Величеством твоих доброт;
Во мне себя изображаешь,
Как солнце в малой капле вод…
 
   Мне показалось, что я стал огромной каплей, в которую влилась вся сверхсоленая вода из ванны, где я парил. И что-то неизмеримое и ослепительное уже готово было отразиться во мне, но помешал проклятый чтец, – кажется, он перепутал строчки, сбился с ритма и сразу загнусавил чуть быстрее:
 
– Но, будучи я столь чудесен,
Отколе происшел? – безвестен;
А сам собой я быть не мог.
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь – я раб – я червь – я Бог!
 
   Дальше я постараюсь точно описать посетившие меня переживания в порядке их появления – вслед за вызвавшими их словами.
   Сначала мое тело истлело во прахе. Оно разлагалось очень долго, наверное, сотни лет. Потом раздался оглушительный удар грома, прах рассеялся легким облаком, и я понял, что теперь я свободный ум, который может стать чем угодно.
   И я стал царем. Это было неприятно и тревожно, потому что я знал: скоро меня с семьей расстреляют в подвале романтические красные часовщики.
   Потом я сделался рабом. Это было как прийти лишний раз на курсы «Intermediate Advanced» в восемь тридцать утра.
   Наконец я стал червем. Это был особо унылый момент – мне показалось, что время остановилось, и я теперь вечно буду рассказывать о мобильном тарифе «любимый» в бесконечной эфирной пропасти между последним гэгом Сидора Задорного и шансоном «Брателла сам отнес матрас на петушатник».
   А потом я вдруг стал Богом.
   Как передать тот миг.
   Знаете, все эти приторные индийские метафоры насчет того, что Бог и его искатель подобны паре возлюбленных – это таки самая настоящая правда. Здесь, конечно, не такая любовь, после которой остаются детки или хотя бы песня «Show must go on». И все же из человеческого опыта этот миг сравнить больше не с чем.
   Так же замирает сердце перед сказочной невозможностью того, что сейчас произойдет, так же побеждаешь смущение и стыд, перед тем как полностью открыться – но только в убогой земной любви через десять минут уже понимаешь, что тебя просто использовала в своих целях равнодушная природа, а здесь… Здесь обещание чуда действительно кончается чудом. И описать это чудо, как оно есть, нельзя. То есть можно, но слова не позволят даже отдаленно представить описываемое.
   И все-таки самое важное я попытаюсь сказать. Знаете, часто в нашем мире ругают Бога. Мол, бензин дорогой, зарплата маленькая и вообще мир исходит гноем под пятою сатаны. И когда люди такое говорят, они в глубине души думают, что чем больше они так гундосят, тем больше процентов Бог им должен по кредиту доверия – ведь все теперь ушлые, хитрые и понимают, как выгодно иметь за душой свой маленький международно признанный голодомор. И я тоже, в общем, примерно так рассуждал.
   И вдруг я понял, что Бог – это единственная душа в мире, а все прочие создания есть лишь танцующие в ней механизмы, и Он лично наполняет Собой каждый из этих механизмов, и в каждый из них Он входит весь, ибо Ему ничто не мелко.
   Я понял, что Бог принял форму тысячи разных сил, которые столкнулись друг с другом и сотворили меня – и я, Семен Левитан, со своей лысиной и очками, весь создан из Бога, и кроме Бога во мне ничего нет, и если это не высшая любовь, какая только может быть, то что же тогда любовь? И как я могу на нее ответить? Чем? Ибо, понял я, нет никакого Семена Левитана, а только неизмеримое, и в нем самая моя суть и стержень – то, на что наматывается весь остальной скучный мир. И вся эта дикая кутерьма, на которую мы всю жизнь жалуемся себе и друг другу, существует только для того, чтобы могла воплотиться непостижимая, прекрасная, удивительная, ни на что не похожая любовь – про которую нельзя даже сказать, кто ее субъект и объект, потому что, если попытаешься проследить ее конец и начало, поймешь, что ничего кроме нее на самом деле нет, и сам ты и она – одно и то же. И вот это, неописуемое, превосходящее любую попытку даже связно думать – и есть Бог, и когда Он хочет, Он берет тебя на эту высоту из заколдованного мира, и ты видишь все ясно и без сомнений, и ты и Он – одно.
   Как будто я летел за вихрем искр, и был одной из искр и всем вихрем, и смеялся и пел на разные голоса… Продолжалось это совсем недолго, не больше секунды, но за эту секунду я познал так много сокровенного, что странные и непостижимые видения преследовали меня потом не один год. Словно я зашел в небесный дворец по другому делу – хотя довольно непонятно, какие вообще могли быть дела у Сени Левитана в небесном дворце, – и случайно заглянул в ковчег великой тайны…
   Я увидел ангелов в дарованной им силе и славе. Я ощутил их просто как сгустки силы, могучие законы и принципы, на которых покоится мир. Если я скажу, например, что закон всемирного тяготения – это один из ангелов Божьих, так вы просто засмеетесь. А между тем, так оно и есть. Мыслящий человеческий ум, который подвергает все сомнению – тоже один из ангелов, и таковы же пространство и время, рождение и смерть.
   Некоторые из ангелов поистине страшны, особенно Смерть и Ум, и если понять, что они делают с человеком и как это выглядит на самом деле, так можно сойти с ума от страха. Но Бог всегда в человеке, и не надо бояться ангелов, потому что именно из человека Бог на них смотрит, и поражается, и смеется, и плачет, как дитя… И много других тайн увидел я в тот момент, записать их все не хватило был длинного свитка. А думать, что такие вещи можно писать карандашом по бумаге, мне даже как-то смешно.
   Потом я лежал в соленой воде, и слезы двумя ручьями текли из моих глаз, и я уже знал, что одна эта секунда искупила и все мои беды, и все страдания мира.
   – Господи, – прошептал я, – ты поразил меня в самое сердце…
   – Тысяча семьсот восемьдесят четвертый год, – отозвался в моем черепе сальный бас радиодиктора. – Гавриил Романович Державин. Ода «Бог».

6

   Я ничего не сказал о случившемся ни Шмыге, ни Добросвету – это казалось мне предательством самого чудесного переживания, которое было у меня в жизни.
   Внешне все продолжалось по-прежнему: я проглатывал стаканчик психотропного кваса и нырял в свою цистерну, после чего в моем мозгу начинали звучать голоса, рассказывающие о Боге. Но теперь все было по-другому. Теперь я знал, о чем они говорят, и мог отличить правду от вымысла или уродливых спекуляций мертвого интеллекта.
   Мне не надо было для этого даже слишком задумываться. Когда я слышал неправду, она оставалась просто словами. А когда я слышал правду, я сразу же переживал ее, и передо мной открывалось еще одно лицо Бога, которых у Него оказалось бесконечное число. Чудесное происходило опять и опять.
   Но ужас был в том, что я не мог пережить слияние с Абсолютом без депривационной камеры и кваса, которым поил меня Добросвет. Когда я снова обретал свое человеческое тело, мои духовные очи зарастали коростой тревог, обид и желаний, облеплявших мой ум, как только я вылезал из соленой воды. Я пытался бороться, но каждый раз неподконтрольные мне психические силы перехватывали власть над моим рассудком, и я превращался в такой же неодушевленный механизм, как те, что ходили вокруг.
   Вернее, дух во мне был, и это был дух Божий, равно пронизывающий всех и вся, но он и не думал прикасаться к рычагам управления, как ребенок не трогает заводную машинку, которую пустил по полу. И все мы были такими машинками, и, как ни смешно это звучит, воистину должны были славить играющего в нас ребенка – ибо он был всеми нами, и вне его нас просто не существовало. Но рассудку этого никогда не понять, ибо у этого ангела совсем другая служба.
   Одним словом, я попался на крючок. Пока меня пускали в депривационную камеру, где меня раз за разом встречал Бог, я не ушел бы от Шмыги с Добросветом по своей воле – и дело было уже не в миллионе долларов.
   Однажды после сеанса меня привели в комнату мониторинга, где сидели они оба.
   – Ну как, Семен? – спросил Шмыга.
   Переживания последних недель сделали меня застенчивым и пугливым – не зная, что ответить, я, должно быть, косился на них, словно выпавший из гнезда птенец.
   – Чего не бреешься?
   Птенец уже давно не брился, это была правда.
   – Там вода очень едкая, – пришел мне на помощь Добросвет. – Если бриться, щеки режет.
   – Помнишь еще, значит, – усмехнулся ему Шмыга и опять повернулся ко мне. – Как проходит подготовка?
   Я уклончиво пожал плечами.
   – Достиг? – спросил он.
   – Чего именно?
   Шмыга положил на стол маленький диктофон и нажал на кнопку. Я вдруг услышал свое собственное тихое бормотание.
   – Нет, ты таки не понимаешь, Мартин… Вот когда ты говоришь про диалог еврея с Богом. Ну о чем Богу говорить с евреем? Такой диалог… – и тут мой голос налился размеренной левитановской силой и стал ликующе-победоносным, а все произносимые им слова сразу сделались увесистыми и серьезными, как названия большой кровью отбитых у врага городов, – такой диалог, Мартин, делается возможным только после того, как Бог поднимет еврея до себя. А когда такое случается, Мартин, еврей в силу самой этой высоты становится Богом, ибо на высоте Бога есть только Бог. И говорить там, Мартин, уже особо не о чем, потому что все ясно и так… Но мы… – и тут вместо Левитана-диктора я снова услышал Левитана-лузера, – но мы один раз уже так обожглись на этом вопросе, что давать своих советов я не стану и лучше тихо промолчу…
   Шмыга выключил магнитофон.
   – С кем это ты беседуешь? – спросил он подозрительно.
   – Я… Я не знаю, – ответил я. – Я вообще не помню, чтобы когда-нибудь такое говорил.
   – Не помнишь, – сказал Шмыга, – потому что говорил во сне. А пленочка все помнит… Зубик-то у тебя, Сеня, работает не только на прием, но и на передачу.
   – Это он с Мартином Бубером дискутирует, – вмешался Добросвет. – Мы ему в ванне эту тему пару раз прокачивали, так Сеня, видно, запомнил и теперь во сне с ним спорит.
   – А что за Бубер?
   – Агент мирового сионизма, – сказал Добросвет. – Даже не агент, а самый, можно сказать, махровый мировой сионист.
   – Чего ж ты ему таких соловьев-то ставишь? – нахмурился Шмыга.
   – А иначе нельзя, товарищ генерал, – ответил Добросвет. – Мы ведь его не к концерту во Дворце Съездов готовим. А сами знаете к чему.
   – Вообще-то да, – согласился Шмыга и сделал серьезное озабоченное лицо – какое крепкие задним умом бюрократы вроде Ельцина делают, когда хотят показать государственную важность своей думы.
   Посидев так с минуту – но так и не поделившись с нами своей высокой мыслью, – Шмыга поднял на меня взгляд и спросил:
   – Так о чем ты с ним спорил? Что-то я суть вопроса не до конца ухватил.
   – А вы спецквасу попейте, – сказал я, дерзко глядя ему в глаза, – а потом ложитесь в ванну на недельку. Тогда, глядишь, и ухватите.
   Но Шмыга не обиделся. Он вдруг улыбнулся с неожиданной теплотой и сказал:
   – Сколько тебе раз повторять, Сеня. Мы с тобой на «ты». На «ты», понял? Больше никогда меня так не обижай.
   Нет, все-таки Шмыга был не такой простой человек, каким хотел казаться в служебном кругу, и я постепенно начинал это понимать. Некоторое время я выдерживал оловянное давление его глаз, а потом подумал, что могу случайно вспомнить их в депривационной камере, и отвел взгляд.
   – Думаю, он готов, – нарушил тишину Добросвет.
   – Я тоже так думаю, – сказал Шмыга. – Будем понемногу начинать. Как там дела с ангелами?
   – Ангелы в полной боевой готовности, товарищ генерал, – ответил Добросвет. – Две эскадрильи.

7

   Как оказалось, я был не единственным участником операции – кроме меня, в ней действовали еще и «ангелы». Разумеется, это были не настоящие ангелы, о природе которых я говорил выше. Так Шмыга с Добросветом называли голоса, которым предстояло зазвучать в черепной коробке американского президента вместе с моим.
   Мне в операции отводилась роль тарана. Вещая из своей депривационной камеры, я должен был привести Буша в состояние религиозного транса. А вот конкретные указания относительно того, что ему делать, чтобы выполнить волю Божью, должны были давать ангелы. Моя задача была, конечно, сложнее, поскольку мне предстояло вступить с Бушем в живое общение. А веления ангелов предполагалось прокручивать в записи, чтобы не допустить никаких ляпов.
   В качестве ангелов были задействованы выросшие на Западе дети дипломатов, говорившие на английском с младенчества: с ангельским произношением не должно было быть никаких промахов, ибо неподсуден человеческому разумению один лишь Господь.
   Ангелам, разумеется, не объясняли, в чем именно они участвуют – им говорили что-то смутное об озвучке секретных фильмов и убедительно просили держать язык за зубами, чтобы у родителей не было проблем по службе. Семьи дипломатов, как объяснил Добросвет, живут на таком градусе паранойи, что полная секретность после такой просьбы была гарантирована.
   Записывали деток по-отдельности – примерно как людей, чьи голоса я слышал в депривационной камере. На одного ангелочка приходилось всего по нескольку фраз в каждом из ангельских посланий, и разбивать текст старались таким образом, чтобы никто из детей не мог понять, о чем на самом деле речь.