– «Джихад Кримсон», – сказала Мария, поправляя на ушах маленькие розовые подушечки.
   Лицо Шварценеггера окаменело. Если бы не ветер, шевеливший его осветленные перекисью водорода волосы, Мария решила бы, что кто-то из съемочной группы заменил настоящего Шварценеггера манекеном.
   – Что случилось? – испуганно спросила она.
   Шварценеггер некоторое время не шевелился. На стеклах его очков задрожали странные красные блики – Мария подумала, что это отражаются увядшие листья поднимающихся за гаражами кленов.
   – Арни, – позвала она.
   У Шварценеггера несколько раз дернулся угол рта, а затем к нему, видимо, вернулась способность двигаться. Он повертел головой – далось ему это с усилием, словно в подшипник, на котором она вращалась, попал песок.
   – Кримсон Джихад? – переспросил он.
   – «Джихад Кримсон», – ответила Мария. – Нусрат Фатех Али Хан с Робертом Фриппом. А что?
   – Так, – сказал Шварценеггер, – пустяки.
   Его голова исчезла в кабине. Внизу, где-то под металлическим брюхом самолета, раздалось электрическое жужжание, которое за несколько секунд переросло в чудовищный по силе рев, – Марии показалось, что она чувствует, как поролоновые подушечки вдавливаются ей в уши. Затем ее плавно качнуло, и гаражи поплыли вниз и назад.
   Покачиваясь из стороны в сторону, как лодка, «Харриер» поднимался вертикально вверх – Мария даже не знала, что самолеты могут так летать. Она подумала, что если закрыть глаза, будет не так страшно, но любопытство оказалось сильнее страха, и меньше чем через минуту она снова их открыла.
   Первым, что она увидела, открыв глаза, было наезжающее прямо на нее окно – оно было настолько близко, что Мария отчетливо увидела на экране работавшего в комнате телевизора танк, который поворачивал пушку в ее сторону. Танк на экране выстрелил, и в ту же секунду самолет сильно наклонился и поплыл прочь от стены. Чуть не съехавшая на крыло Мария завизжала от страха, но самолет быстро выровнялся.
   – Держись за антенну! – крикнул Шварценеггер, высовываясь из кабины и махая рукой.
   Мария опустила глаза. Прямо перед ней из фюзеляжа торчал продолговатый металлический предмет с круглым утолщением на конце – было непонятно, как она не заметила его раньше. Он походил на короткое и узкое вертикальное крыло и сразу вызвал у Марии нескромные ассоциации, хотя его размер был значительно больше, чем встречается в реальной жизни. От одного взгляда на этот мощный выступ страх в ее душе сменился радостным воодушевлением, которого ей так не хватало со всеми этими утомленными Мигелями, немытыми Ленями и пьяненькими Иванами.
   Тут все было совсем иначе: круглое утолщение на конце антенны было покрыто маленькими дырочками, что слегка напоминало душевой кран и одновременно заставляло думать о неземных формах жизни и любви. Мария показала на него пальцем и вопросительно поглядела на Шварценеггера. Тот кивнул, широко улыбнулся, и на его зубах засверкало солнце.
   Мария подумала, что то, что происходит с ней сейчас, – исполнение ее детской мечты. В каком-то фильме она подолгу просиживала над сказками, разглядывая рисунки и воображая себя летящей в небе на спине дракона или огромной птицы, – и теперь это действительно с ней происходило. Может быть, не совсем это, но, подумала она, кладя ладонь на стальной выступ антенны, мечты всегда сбываются иначе, чем мы ожидаем.
   Самолет чуть накренился, и Мария заметила, что это произошло в явной связи с тем, что она прикоснулась к антенне. Причем движение самолета показалось ей каким-то удивительно одушевленным – словно бы антенна была самой чувствительной его частью. Мария провела по стальному стержню рукой и сжала его верхнюю часть в кулаке. «Харриер» нервно качнул крыльями и поднялся еще на несколько метров. Мария подумала, что самолет ведет себя совсем как привязанный к кровати мужчина, который не может заключить ее в объятия и в состоянии только дергаться всем телом – сходство усиливалось тем, что она сидела как раз за крыльями, которые походили на раскинутые в стороны ноги – невероятно мускулистые, но неспособные пошевелиться.
   Это было занятно, но все-таки слишком замысловато – Мария предпочла бы, чтобы вместо этой огромной стальной птицы в пустом пространстве между гаражами нашлась самая обычная раскладушка. Но со Шварценеггером, подумала она, и не могло быть иначе. Она поглядела на кабину – в ней мало что было видно, потому что на стекле отражалось солнце. Кажется, он сидел в своем кресле и чуть водил головой из стороны в сторону в такт движениям ее руки.
   «А вот у этого робота в кино, – подумала Мария, кладя на антенну вторую руку, – который был сделан из металла и мог как угодно менять свою форму, какой у него, интересно, был? Наверно, какой угодно?»
   Самолет, между тем, поднимался все выше. Крыши домов остались далеко внизу, и перед Марией открылась величественная панорама Москвы.
   Повсюду блестели купола церквей, и город из-за этого казался огромной косухой, густо усыпанной бессмысленными заклепками. Дыма над Москвой было гораздо меньше, чем Марии казалось, когда она шла по набережной. Кое-где он действительно поднимался над домами, но не всегда было понятно, что это – пожар, выбросы заводских труб или просто низкие облака.
   Несмотря на полное безобразие каждой из составных частей, общий вид города был чрезвычайно красив, но источник этой красоты был непонятен. С Россией всегда так, подумала Мария, водя руками по холодной стали, – любуешься и плачешь, а присмотришься к тому, чем любуешься, так и вырвать может.
   Вдруг самолет дернулся под ней, и она почувствовала, что верхняя часть стержня как-то странно болтается в ее ладони. Она отдернула руки, и сразу же металлический набалдашник с дырочками отвалился от антенны, ударился о фюзеляж и полетел вниз, а от былой мощи осталась короткая трубка с резьбой на конце, из которой торчали два перекрученных оборванных провода, синий и красный.
   Мария перевела взгляд на кабину. За стеклом был виден неподвижный белобрысый затылок Шварценеггера. Сначала Мария подумала, что он ничего не заметил. Потом ей пришло в голову, что он в обмороке. Она растерянно поглядела по сторонам, заметила, что нос самолета медленно и как-то неуверенно поворачивается, и ее догадка мгновенно переросла в уверенность. Почти не соображая, что она делает, она перевалилась с фюзеляжа на плоскую площадку между крыльями (при этом обрубок антенны порвал ей куртку) и поползла к кабине.
   Фонарь был открыт. Лежа на крыле, Мария приподнялась и закричала:
   – Арни! Арни!
   Но ответа не было. Она опасливо встала на четвереньки и увидела его затылок с дрожащей на ветру прядью.
   – Арни! – еще раз позвала она.
   Шварценеггер повернул к ней голову.
   – Слава Богу! – вырвалось у Марии.
   Шварценеггер снял очки.
   Его левый глаз был чуть сощурен и выражал очень ясную и одновременно неизмеримо сложную гамму чувств, среди которых были смешанные в строгой пропорции жизнелюбие, сила, здоровая любовь к детям, моральная поддержка американского автомобилестроения в его нелегкой схватке с Японией, признание прав сексуальных меньшинств, легкая ирония по поводу феминизма и спокойное осознание того, что демократия и иудео-христианские ценности в конце концов обязательно победят все зло в этом мире.
   Но его правый глаз был совсем иным. Это даже сложно было назвать глазом. Из развороченной глазницы с засохшими потеками крови на Марию смотрела похожая на большое бельмо круглая стеклянная линза в сложном металлическом держателе, к которому из-под кожи шли тонкие провода. Из самого центра этой линзы бил луч ослепительного красного света – Мария заметила это, когда луч попал ей в глаза.
   Шварценеггер улыбнулся. При этом левая часть его лица выразила то, что и положено выражать лицу Арнольда Шварценеггера при улыбке – что-то неуловимо-лукавое и как бы мальчишеское, такое, что сразу становилось понятно: ничего плохого этот человек никогда не сделает, а если и убьет нескольких мудаков, то только после того, как камера несколько раз и под разными углами убедительно зафиксирует их беспредельную низость. Но улыбка затронула только левую часть его лица, правая же осталась совершенно неизменной – холодной, внимательной и страшной.
   – Арнольд, – растерянно сказала Мария, поднимаясь на ноги, – Арнольд, зачем ты? Перестань!
   Но Шварценеггер не ответил. А в следующий момент самолет резко накренился, и Мария покатилась вниз по его крылу. По дороге она несколько раз ударилась лицом о какие-то выступы, а потом из-под нее исчезла всякая опора. Она решила, что падает вниз и зажмурила глаза, чтобы не видеть летящих на нее деревьев и крыш. Но прошло несколько секунд, и ничего не случилось. Мария заметила, что двигатель по-прежнему ревет совсем рядом, и приоткрыла глаза.
   Оказалось, что она висит под крылом – капюшон ее куртки зацепился за какой-то оперенный выступ, в котором она с трудом узнала ракету. Ракета своей расширяющейся головной частью немного напоминала антенну, с которой она имела дело несколько минут назад, – увидев это, она решила, что Шварценеггер попросту продолжает свои любовные игры. Но это было уже слишком – у нее на лице наверняка было несколько синяков, а из разбитых губ в рот сочилась кровь.
   – Арнольд, – закричала она, отмахивая руками, чтобы развернуться лицом к кабине, – прекрати! Я так не хочу! Слышишь? Я так не хочу!
   Наконец ей удалось увидеть кабину и улыбающееся лицо Шварценеггера.
   – Я не хочу так, слышишь? Так, как ты хочешь, мне больно!
   – No? – переспросил он.
   – Нет! Нет!
   – O.K., – сказал Шварценеггер. – You are fired[3].
   В следующий момент его лицо рванулось назад, и невообразимая сила понесла Марию прочь от самолета, который за несколько секунд превратился в крохотную серебряную птицу, соединенную с ней длинным шлейфом дыма. Мария повернула лицо вперед и увидела наплывающий на нее шпиль Останкинской телебашни. Утолщение на ее средней части быстро росло в размерах, и за миг до удара Мария ясно увидела каких-то людей в белых рубашках и галстуках, сидящих за столом и изумленно глядящих на нее сквозь толстое стекло.

 
   Зазвенел разбившийся стакан, затем что-то тяжелое упало на пол, и стал слышен громкий плач.
   – Осторожнее, осторожнее, – сказал Тимур Тимурович. – Вот так, да.
   Поняв, что продолжения не будет, я открыл глаза. Я уже мог кое-как видеть – то, что находилось возле меня, было ясно различимо, но более удаленные предметы расплывались, а общая перспектива была такой, словно я находился внутри большого елочного шара, на стенках которого был намалеван окружающий мир. Прямо надо мной двумя утесами возвышались Тимур Тимурович и полковник Смирнов.
   – Да, – сказал кто-то в углу. – Вот так и познакомились Арнольд Шварценеггер и просто Мария.
   – Я бы обратил внимание, – прокашлявшись, сказал Тимуру Тимуровичу полковник Смирнов, – на четко выраженный фаллический характер того, что пациенту постоянно мерещится хуй. Заметили? То антенна, то ракета, то Останкинская башня.
   – Вы, военные, слишком прямолинейны, – отозвался Тимур Тимурович. – Не все так просто. Как говорится, умом Россию не понять – но и к сексуальному неврозу тоже не свести. Так что не будем спешить. Важно то, что налицо катарсический эффект, хотя и в ослабленной форме.
   – Да, – согласился полковник, – даже стул сломался.
   – Именно, – сказал Тимур Тимурович. – Когда заблокированный патологический материал выходит на поверхность сознания, он преодолевает сильное сопротивление, поэтому часто бывают видения катастроф, всяких столкновений – вот как сейчас. Самый верный признак того, что мы движемся в верном направлении.
   – А может, это от контузии? – сказал полковник.
   – От какой контузии?
   – А я вам разве не говорил, в чем дело? Понимаете ли, когда по Белому дому стреляли, несколько снарядов пролетело насквозь, через окна. Так вот, один попал прямо в квартиру, где в это время…
   Полковник склонился к Тимуру Тимуровичу и что-то зашептал ему на ухо.
   – Ну и понятно, – долетали до меня отдельные слова, – все вдребезги… Сначала вместе с трупами засекретили, а потом смотрим – шевелится… Потрясение, конечно, сильнейшее.
   – Так что ж вы молчали столько времени, батенька? Это ведь всю картину меняет, – укоризненно сказал Тимур Тимурович. – А я тут бьюсь, бьюсь…
   Он наклонился надо мной, двумя толстыми пальцами оттянул мне веко и заглянул в глаз.
   – А вы как?
   – Даже не знаю, – ответил я. – Это, конечно, не самое интересное видение в моей жизни. Но я… Как бы это сказать… Я нахожу занятной ту сновидческую легкость, с которой на несколько минут получил прописку в реальности этот бред.
   – Видали? – повернулся Тимур Тимурович к полковнику Смирнову.
   Тот молча кивнул.
   – Я, родной мой, интересовался не вашим мнением, а вашим самочувствием, – сказал Тимур Тимурович.
   – Я чувствую себя хорошо, благодарю вас, – ответил я. – Вот только хочется спать.
   Это было чистой правдой.
   – Так поспите.
   Он повернулся ко мне спиной.
   – Завтра утром, – сказал он невидимой нянечке, – пожалуйста, сделайте Петру четыре кубика таурепама прямо перед водными процедурами.
   – Радио можно включить? – спросил тихий голос из угла.
   Тимур Тимурович щелкнул какой-то кнопкой на стене, взял военного под руку и повел к выходу. Я закрыл глаза и понял, что открыть их опять буду уже не в силах.
   – Мне кажется порою, что солдаты, – запел грустный мужской голос, – с кровавых не пришедшие полей не в землю нашу полегли когда-то, а превратились в белых журавлей…
   Как только из репродуктора вылетело последнее слово, в палате раздался шум какой-то суматохи.
   – Держите Сердюка! – закричал голос над самым моим ухом. – Кто это про журавлей завел? Забыли, что ли?
   – Ты же сам включить попросил, – ответил другой голос. – Сейчас переключим.
   Раздался еще один щелчок.
   – Прошло ли время, – спросил с потолка вкрадчивый голос, – когда российская поп-музыка была синонимом чего-то провинциального? Судите сами. «Воспаление придатков» – редкая для России чисто женская группа. Полный комплект их сценического оборудования весит столько же, сколько танк «Т-90». Кроме того, в их составе одни лесбиянки, две из которых инфицированы английским стрептококком. Несмотря на эти ультрасовременные черты, «Воспаление придатков» играет в основном классическую музыку – правда, в своей интерпретации. Сейчас вы услышите, что девчата сделали из мелодии австрийского композитора Моцарта, которого многие наши слушатели знают по фильму Формана и одноименному австрийскому ликеру, оптовыми поставками которого занимается наш спонсор фирма «Третий глаз».
   Заиграла дикая музыка, похожая на завывание метели в тюремной трубе. Слава Богу, я был уже в забытьи. Сначала меня одолевали тяжелые мысли о происходящем, а потом привиделся короткий кошмар про американца в черных очках, который как бы продолжал историю, рассказанную этой несчастной.
   Американец посадил свой самолет во дворе, облил откуда-то взявшимся керосином и поджег. В огонь полетели малиновый пиджак, черные очки и канареечные брюки, а сам американец остался в крохотных плавках. Поигрывая великолепно развитыми мышцами, он долго искал что-то в кустах, но так и не нашел. Затем в моем сне был провал, а когда я увидел его опять, он уже был, страшно сказать, беременным – видимо, встреча с Марией не прошла для него даром. К этому моменту он успел превратиться в пугающую металлическую фигуру с условным лицом, и на его вздувшемся животе яростно сверкало солнце.


3


   Доносившаяся до меня мелодия сначала как бы поднималась вверх по лестнице, а потом, после короткого топтания на месте, отчаянно кидалась в лестничный пролет – и тогда заметны становились короткие мгновения тишины между звуками. Но пальцы пианиста ловили мелодию, опять ставили на ступени, и все повторялось, только пролетом ниже. Место, где это происходило, очень напоминало лестницу дома номер восемь по Тверскому бульвару, только во сне эта лестница уходила вверх и вниз, насколько хватало глаз, и, видимо, была бесконечной. Я понял вдруг, что у любой мелодии есть свой точный смысл. Эта, в частности, демонстрировала метафизическую невозможность самоубийства – не его греховность, а именно невозможность. И еще мне представилось, что все мы – всего лишь звуки, летящие из под пальцев неведомого пианиста, просто короткие терции, плавные сексты и диссонирующие септимы в грандиозной симфонии, которую никому из нас не дано услышать целиком. Эта мысль вызвала во мне глубокую печаль, и с этой печалью в сердце я и вынырнул из свинцовых туч сна.
   Несколько секунд я пытался сообразить, где я, собственно, нахожусь и что происходит в том странном мире, куда меня вот уже двадцать шесть лет каждое утро швыряет неведомая сила. На мне была тяжелая куртка из черной кожи, галифе и сапоги. Что-то больно впивалось мне в бедро. Я повернулся на бок, нащупал под ногой деревянную коробку с маузером и огляделся. Надо мной был шелковый балдахин с удивительной красоты желтыми кистями. Небо за окном было безоблачно-синим, и далекие крыши слабо краснели под холодными лучами зимнего солнца. Прямо напротив моего окна на другой стороне бульвара был виден обитый жестью купол, отчего-то напомнивший мне живот огромной металлической роженицы.
   Я вдруг понял, что музыка мне не снилась – она отчетливо доносилась из-за стены. Я стал соображать, как я здесь оказался, и вдруг меня словно ударило электричеством – в одну секунду я припомнил вчерашнее и понял, что нахожусь на квартире фон Эрнена. Я вскочил с кровати, метнулся к двери и замер.
   За стеной, в той комнате, где остался фон Эрнен, кто-то играл на рояле, причем ту самую фугу фа минор Моцарта, тему из которой кокаин и меланхолия заставили меня вспомнить вчера вечером. У меня в прямом смысле потемнело в глазах – мне представился кадавр, деревянно бьющий по клавишам пальцами, высунутыми из-под наброшенного на него пальто; я понял, что вчерашний кошмар еще не кончился. Охватившее меня смятение трудно передать. Я оглядел комнату и увидел на стене большое деревянное распятие с изящной серебряной фигуркой Христа, при взгляде на которую у меня мелькнуло странное чувство, похожее на deja vu, – словно я уже видел это металлическое тело в каком-то недавнем сне. Сняв распятие, я достал из кобуры маузер и на цыпочках вышел в коридор. Двигало мной примерно такое соображение: если уж допускать, что покойник может играть на рояле, то можно допустить и то, что он боится креста.
   Дверь в комнату, где играл рояль, была приоткрыта. Стараясь ступать как можно тише, я подошел к ней и заглянул внутрь. Отсюда был виден только край рояля. Несколько раз глубоко вдохнув, я толчком ноги распахнул дверь и шагнул в комнату, сжимая одной рукой тяжелый крест, а другой – готовое к стрельбе оружие. Первым, что я увидел, были сапоги фон Эрнена, торчащие из угла; он мирно покоился под своим серым английским саваном.
   Я повернулся к роялю.
   За ним сидел человек в черной гимнастерке, которого я видел вчера в ресторане. На вид ему было лет пятьдесят; у него были загнутые вверх густые усы и легкая седина на висках. Казалось, он даже не заметил моего появления – его глаза были закрыты, словно весь он ушел в музыку. Играл он и правда превосходно. На крышке рояля я увидел папаху тончайшего каракуля с муаровой красной лентой и необычной формы шашку в великолепных ножнах.
   – Доброе утро, – сказал я, опуская маузер.
   Человек за роялем поднял веки и окинул меня внимательным взглядом. Его глаза были черными и пронизывающими, и мне стоило некоторого усилия выдержать их почти физическое давление. Заметив крест в моей руке, он еле заметно улыбнулся.
   – Доброе утро, – сказал он, продолжая играть. – Отрадно видеть, что с самого утра вы думаете о душе.
   – Что вы здесь делаете? – спросил я, осторожно укладывая распятие на крышку рояля рядом с его шашкой.
   – Я пытаюсь, – сказал он, – сыграть одну довольно трудную пьесу. Но, к сожалению, она написана для четырех рук, и сейчас приближается пассаж, с которым мне не справиться одному. Не будете ли вы так любезны помочь мне? Кажется, вам знакома эта вещь.
   Словно в каком-то трансе, я сунул маузер в кобуру, встал рядом и, улучив момент, опустил пальцы на клавиши. Мой контрапункт еле поспевал за темой, и я несколько раз ошибся; потом мой взгляд снова упал на раскинутые ноги фон Эрнена, и до меня дошел весь абсурд происходящего.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента