Страница:
Тот, видимо, сам был взволнован происходящим – его нижняя челюсть еле заметно подрагивала, как будто он очень быстро произносил какие-то крошечные слова, а глаза ярко блестели. Он держал посох с изогнутой ручкой, обмотанной кожаным ремешком. Когда он воздел руки, в просвете рясы стал виден точно подобранный к ней по тону бронежилет. Такие имелись только у людей.
Каган молчал, мрачно глядя на незнакомца – по этикету ответить после такого вступления было бы бесчестьем.
Первым опомнился петушиный секретарь.
– Кто ты такой, – пришел он на помощь сюзерену, – что делаешь в земле урков и по какому праву и полномочию встаешь на пути уркагана?
Человек сделал шаг к Хлое и обнял ее за плечо свободной рукой.
– Я отвечу тебе, – прогремел он, вознося свой посох еще выше. – Я филосóф. Но если тебе непонятно, что значит это слово, пусть я буду для тебя просто неравнодушным прохожим. Прохожим, у которого нет никаких полномочий, кроме данных ему собственной совестью…
Грым заметил, что человек смотрит не на петушиного секретаря и кагана, а совсем в другую сторону – в пространство над лесом. Он догадался, что камера до сих пор висит где-то там. Происходящее наконец стало чуть понятней.
– Но хоть у меня нет полномочий, у меня есть новости! – хорошо поставленным голосом гремел человек. – И они вам не понравятся. Ваша свора палачей и убийц не причинит вреда этому ребенку и не прольет больше ни одной слезы из этих синих глаз!
Грым подумал, что говорят явно не про него – его глаза были серо-желтыми. А потом он увидел, как человек понемногу поворачивает Хлою к невидимой камере и подталкивает в сторону – так, чтобы оставить Грыма за спиной. И древний оркский инстинкт вдруг подсказал Грыму – чтобы выжить, теперь надо не бежать от камеры, а, наоборот, любым способом оставаться в кадре. Он шагнул вперед и встал с Хлоей рядом. Дискурсмонгер мрачно глянул на него – но делать было нечего. Его голос тем временем распевно гремел над дорогой:
– Каждый человек рождается свободным, таким его замыслил Маниту! И я не могу, не стану молчать, когда какой-то монстр, ненасытное и злобное животное, попирает светлый праздник детства черной шиной своего лимузина, оплаченного слезами бесчисленных вдов. Я не знаю – но, с другой стороны, было бы очень любопытно узнать, и без промедления, – сколько еще свободный мир будет мириться с этим темным душителем свободы, делая вид, что не замечает невинных слез и брызг крови, летящих прямо в нашу оптику! Ничто не может оправдать издевательства над беззащитной чистотой, никакие затычки в равнодушных ушах не заглушат стук детского сердца, брошенного на съедение псам и свиньям! Сегодня я обвиняю оркского уркагана в том, что он палач своего народа. Сколько еще мы не будем замечать зверств этого извращенца, серийного убийцы, мечты психиатра и опаснейшего из садистов? Но я не хочу больше говорить об этом выродке, потому что он вызывает во мне тошноту. Я хочу спасти эту… Эту… Этих ребят, которым их суровая земля отказала в праве на детство и юность… Я объявляю, что они отныне под защитой Бизантиума! Они получают право на въезд в Биг Биз!
Он указал на далекий черный шар в небе, одновременно повернув голову вбок. Там, куда он смотрел, были только придорожные кусты. Грым понял, что дискурсмонгер просто показывает камере свой благородный профиль.
– Никто не может так говорить с каганом! – изумленно прошептал петушиный секретарь.
Незнакомец на миг обратил к нему сияющий неземной радостью лик и опять повернулся к пустому для непосвященных сектору неба.
– А кто с ним вообще говорит, с твоим каганом?
Грыму показалось, что вокруг стало очень тихо.
Каган по-прежнему мрачно молчал, глядя перед собой. Но петушиный секретарь этого не вынес.
– Бесчестье! – выдохнул он, выхватил из ножен свою шпажонку и пошел на дискурсмонгера.
Тот спокойно ждал, вздымая вверх свой посох, и на его лице играла все та же уверенная улыбка человека, не боящегося умереть за свои слова. И, когда Грым решил, что именно это сейчас и произойдет, в небе раздался треск, и уже знакомые красные нити перебили петушиного секретаря пополам. Вокруг поднялись высокие фонтаны праха.
Все, кто стоял на дороге, замерли.
А в следующую секунду все пришло в движение.
Первой с места стронулась Хлоя – она вырвалась из-под руки человека и побежала прочь.
Потом опомнились окружавшие моторенваген Дюрекса солдаты – и, выхватив свое оружие, пошли на человека. Но, как только они дошли до плавающего в красной луже секретаря, их сшибли те же дымные красные стрелы – хоть солдаты шли быстро, пушки без труда перемалывали их натиск. Над дорогой поднялось облако пыли, за которым моторенваген кагана был уже еле виден, на земле росла груда развороченных тел, и только человек, все так же улыбаясь, вздымал навстречу атакующим свой посох.
Грым наконец сообразил, что самое время убраться с дороги. Его никто не держал. Он пронесся мимо берсерков, пытающихся удержать своих перепуганных лошадей, и помчался в лес. Он бежал несколько минут, потом споткнулся о корягу и упал. Упав, он так и остался лежать, пытаясь вернуть контроль над бешено работающими легкими.
Сзади некоторое время слышны были выстрелы. Затем они стихли.
Выждав с полчаса, он пошел по лесу, а потом выбрался на дорогу. Расстрелянная колонна оказалась за выступом леса – отсюда трупы не были видны.
– Хлоя! – закричал он.
Громко кричать было страшно, но все же он решился позвать еще раз:
– Хлоя!!
– Я здесь! – долетел ответ.
Грым увидел отделившуюся от линии деревьев фигурку – Хлоя вышла на дорогу шагах в ста впереди. Грым пошел ей навстречу, жмурясь от бьющего в глаза солнца.
Он уже открыл рот, собираясь заговорить о недавнем кошмаре, когда выяснилось, что кошмар и не думал кончаться.
За спиной Хлои мелькнула прозрачная тень. Потом в пустоте образовалась треугольная дыра, от которой протянулся вниз сужающийся трап. В дыре появился дискурсмонгер в коричневой рясе – он сошел вниз, и, прежде чем Хлоя заметила его, сгреб ее в охапку и швырнул внутрь черного треугольника.
Грым бросился за ним, но дискурсмонгер уже поднимался по трапу. Грым успел схватить его за ногу – но потерял равновесие и почти упал.
Дискурсмонгер поглядел себе под ноги.
Солнце озарило его раскиданные по плечам волосы, и на миг Грыму показалось, что на него смотрит какой-то солнечный бог, сошедший с небес на землю. А потом солнечный бог высвободил стопу, поднял ее – и спихнул Грыма в пыль своей сладко пахнущей сандалией.
То есть это были просто потрясающие кадры. Одна серия для вечности – с солнцем, бьющим прямо в камеру над строем воинов с пиками. А вторая, уже без всяких выкрутасов – для новостей.
Я снимал одновременно на все носители, и теперь у меня была почти минута на храмовом целлулоиде, где в одном фрейме был виден развалившийся в моторенвагене Рван Дюрекс со своей убогой резиновой женщиной (даже не анимированная, и кожа из самого дешевого биопластика), дикого вида бородатые воины с занесенным оружием и стоящие перед ними детки, причем особенно хорошо получилась Хлоя, потому что она все время моргала своими огромными глазами, пытаясь зареветь, но у нее никак не получалось, и выглядело это так, словно ей и вправду непонятно, где она и что происходит. Ее оркская раскраска была очень кстати – эти зигзаги на лбу входят в моду и у нашей молодежи. Поможет с эмпатией, ясно любому сомелье.
Кстати пришлись и оркские бородачи.
У орков есть два вида элитной гвардии – отряды, которые должны строиться по правую и левую руку от кагана, «правозащитники» и «ганджуберсерки» («левозащитниками» их не называют, потому что эта сторона считается у орков нечистой). В боевом смысле они примерно равноценны, но из-за своих трубок, бород и дредов ганджуберсерки гораздо лучше смотрятся на маниту. Мне повезло, что разбираться с детками стали именно они – правозащитники носят длинные черные плащи со спастикой и больше похожи на попов, чем на солдат.
Грым тоже попал в кадр, к чему я совсем не стремился. Но было секунд пятнадцать, где Хлоя шлепала ресницами одна – рядом с зазубренным наконечником копья, с чуть размытым каганом на заднем плане. Грыма теперь могли вырезать, а могли и оставить в кадре в расчете на гей-аудиторию, он был вполне симпатичный. Но такие вопросы решаю не я.
И тут на арену выскочил этот клоун Бернар-Анри, про которого я, если честно, совсем забыл – и принялся отрабатывать свой номер. Таким обдолбанным я его еще никогда не видел, но пришлось снимать – это все-таки моя работа. В общем, пообнимался он с оркским юношеством, погрозил кулаком солдатам, и тут бы ему в самый раз убраться с дороги. Все бы кончилось чисто – каган ведь не дурак и понимает, что к чему. Но болван перегнул палку, и мне пришлось стрелять.
Я терпеть не могу работать в таких условиях – это как слону танцевать в посудной лавке. Мне ни в коем случае нельзя было попасть в кагана или в эту оркскую парочку, уже зафиксированную на храмовой пленке. В Бернара-Анри, понятно, тоже нельзя было стрелять, хотя мне почти хотелось. Между ним и каганом оставался узкий просвет, по которому я мог работать из своих пушек, и не было, естественно, никакой гарантии относительно рикошетов, проходивших опасно близко к автомобилю.
– Уйди с директрисы, кретин! – закричал я Бернару-Анри по связи.
Но тот словно не слышал – а может, просто отключил связь. Я уже думал, что положу кагана и потеряю работу – но спасла случайность.
Каган в это время тоже был на связи – и, хоть знал, что в него стрелять не должны, испугался. Как только началась пальба, он прижался к своей резиновой женщине. Вышло это у него непроизвольно, потому что он опытный человек и знает, как вести себя перед камерой. Но получилось смешно.
А дальше оказалось еще смешнее.
«Директрисой» на нашем профессиональном жаргоне называется коридор для пуль, который нельзя занимать членам съемочной группы. А каган, этот тупой орк, решил, что люди так называют резиновых женщин и он портит мне кадр. В результате он резво откинулся в сторону. И в самое время – один из рикошетов прошел точно сквозь его резиновую бабу, из которой во все стороны брызнула красная краска. Это сразу же сообщило внимательному зрителю очень многое об интимных вкусах кагана. Верх его моторенвагена стал подниматься, но было уже поздно.
Только тогда до Бернара-Анри дошло, что самое время убраться с дороги. Стража ощетинилась пиками, сомкнула кольцо вокруг закрывшегося моторенвагена, и процессия поползла дальше по дороге, прямо по трупам – чтобы не размыкать строй. Бернар-Анри все еще вздымал вверх свой посох, но я его уже не снимал. Поскольку на Бернара-Анри больше никто не нападал, стрелять у меня повода не было.
Когда орки прошли, оказалось, что на дороге не меньше сорока солдатских трупов. Они были черные, истоптанные подошвами и выглядели страшно – снимать это для новостей было ни к чему. Спасенных уже не было видно – они успели благополучно слинять.
Я поглядел на маниту и увидел, что система насчитала мне за эти пятнадцать минут полтора миллиона. Видимо, многое из снятого пришлось нашим сомелье весьма кстати. Если бы я так зарабатывал на каждом вылете, я мог бы купить себе внешнюю виллу в нижней полусфере, подумал я. Или вернул бы кредит за Каю всего через три года…
Бернар-Анри все еще стоял на обочине – видно, никак не мог прийти в себя от своих М-витаминов. Я вызвал его трейлер и решил дождаться, пока он в него залезет – все-таки до конца операции он был на моей ответственности. Ругать я его не стал, поскольку все кончилось удачно, а по военной традиции в таких случаях разбор полетов оставляют на потом. Но тут он решил поговорить со мной сам.
– Где девчонка? – спросил он хрипло.
– Откуда я знаю, – ответил я. – Я за ней не следил.
– Я с ней не закончил, – сказал он.
Тут уж я не выдержал – потому что отлично понимал, о чем он говорит на самом деле.
– Я сейчас из-за тебя чуть кагана не убил, кретин, – заорал я. – Я еще и твоих сучек должен пасти?
– Ты с кем говоришь, летающая задница? – заорал он в ответ. – Я Бернар-Анри Монтень Монтескье! А кретин был твой папá, что не кончил на пол…
И пошло, и поехало – пока прилетело его корыто, мы десять раз успели высказать, что думаем друг о друге, и даже немного больше. Потом он отправился ее искать, и вскоре сообщил, что девка нашлась – она пряталась в лесу. Он погрузил ее в трейлер и повез в Зеленую Зону – у него давно отработана технология. В этот раз его подруга имела шанс прожить дольше чем обычно – Бернар-Анри взял подряд на обустройство послевоенного мира и мог застрять внизу надолго.
Теперь я имел полное право поставить камеру на автопилот и парковку. Камера полетела домой, а я был свободен.
Как только я слез с боевых подушек и снял очки, Кая подняла на меня глаза и сказала:
– Мясник.
Я к этому времени уже забыл, что сам посадил ее у контрольного маниту следить за вылетом – поскольку стрельбы в моих планах не было. Кто же знал, что все так обернется. Девочка, конечно, увидела много нехорошего.
– Летающая задница, – повторила Кая злым голосом. – Зачем ты убил столько народу? Мне их жалко. Жирная скотина. Кровавый дебил. Я больше никогда не буду смотреть, как ты летаешь. Слышишь? Никогда!
Тут мне стало обидно, потому что я и правда тучный. Бернар-Анри всегда бьет ниже пояса. Кая тоже.
Издеваться над избытком веса способен только худой во всех смыслах человек. Где ему понять, что раздобреть Маниту позволяет лишь избранным. Не зря ведь богача с незапамятных времен изображают хохочущим толстяком.
Ваша масса – это ваше присутствие во вселенной. Если вас сто пятьдесят кило, заключенной в вас жизни хватит на двух среднестатистических граждан. Неудивительно, если вы умнее обычного человека или значительно превосходите остальных в какой-нибудь области. Толстяки, конечно, не всегда гении, но, как правило, это интересные, добродушные и чрезвычайно полезные обществу люди. Я хороший пилот именно потому, что при управлении «Хеннелорой» полагаюсь на инстинкты – то есть лечу животом. Сразу всем.
Правда, в силу технологических причин пилоты древности в большинстве были худыми и маленькими, но и здесь я могу указать на таких известных асов, как Герман Геринг и Бенито Муссолини. И совсем не случайно оба прославились также в качестве государственных деятелей. Но Кае на все это наплевать.
Я, кстати, заметил интересную вещь. Когда она называет меня жирным, мне не обидно, я уже привык. Когда называет слабоумным, я тоже только посмеиваюсь. Но когда она называет меня слабоумным и жирным одновременно, я чувствую обиду. И ничего не могу с этим поделать.
Кроме себя мне винить некого. Я сам выставил ей сучество на максимум – никто меня не заставлял.
Это такая настройка в ее красном блоке. У меня на предельных положениях стоят одновременно «сучество», «соблазн» и «духовность». Но о том, что это значит, я расскажу чуть позже.
Короче, я обиделся и пошел в комнату счастья, где стоит маниту, с которого управляется Кая. Там я ввел пароль и поставил ее на паузу.
Я регулирую ее настройки из такого места не потому, что вкладываю в это какой-то символический канализационный смысл – просто Кае никогда не надо сюда ходить. Меньше риска, что она когда-нибудь дотянется до управления сама. Но я чувствую, что здесь мне пора дать некоторые пояснения.
Кая – это цветок моей жизни, моя главная инвестиция, свет моего сердца, счастье моих ночей и еще много-много лет выплат по кредиту.
Кая – моя сура.
Я хочу сразу объяснить, что по своей сексуальной ориентации я стопроцентный глуми. Глумак, глумырь, куклоеб, пупарас – называйте меня как хотите. Если вы пупафоб и у вас есть предрассудки на этот счет, это ваша проблема, которую вам вряд ли удастся сделать моей. Мы веками боролись за свои права – и добились, что сегодня слово «gloomy» пишется через почетную запятую со словом «gay». Но это политкорректный термин, а сами мы зовем себя пупарасами.
Если вы не в курсе, «пупарас» – это бывший оскорбительный термин для глуми пипл, образованный от древнелатинского «pupa» – «кукла». Мы взяли его на вооружение – точно так же, как геи когда-то превратили оскорбительную кличку «queer» в свою ироническую самоидентификацию. На Биг Бизе это в высшей степени респектабельное выражение. В качестве оскорбления слово «пупарас» сегодня используют только орки, которые путают его с «пидарасом». Но для них эти термины не обязательно указывают на сексуальную ориентацию и чаще всего означают человека, пренебрегающего нравственными нормами (хотя что это такое для орков – отдельный вопрос).
Я, конечно, ничего не имею против биологических партнеров и даже пробовал их несколько раз в жизни. Но это попросту не мое. Мой выбор – сура.
Мне безумно нравится само это слово. Так, мне кажется, должна называться песня, молитва, или какая-нибудь птица райской расцветки. Но это просто сокращение церковноанглийского «surrogate wofe», дошедшее до нас из времен, когда пупарасов еще можно было публично унижать. Только я не уверен, что сур правильно называть суррогатными женщинами (тем более «резиновыми», как иногда на слэнге говорим мы сами).
Скорее, суррогатами в наши дни являются женщины живые. Особенно после того, как возраст согласия повысили до сорока шести. И резиновыми их тоже вполне уместно называть – из-за имплантов, которые они ставят себе сегодня практически во все места.
С тех пор, как киномафия и пожилые феминистки захватили в нашем старящемся обществе власть, главное, что они делают, это повышают consent age. Сейчас они планируют добраться до сорока восьми. Для геев и лесбиянок возраст согласия пока сорок четыре, потому что у них сильное лобби, и они пробили себе эту поправку через affirmative action[7], – но им тоже планируют поднять до сорока шести. И если бы не GULAG (а я член этого движения уже девять лет), возраст согласия подняли бы сразу до шестидесяти.
Наше объединение, по сути – последний якорь, на котором в обществе еще держатся остатки свободы и здравого смысла. Но про ГУЛАГ я расскажу как-нибудь потом – долгая тема. Сейчас замечу только, что это единственная подлинно общественная сила, способная, если потребуется, противостоять и властям, и новостям. То, что называется grassroots power[8]. И линия фронта, хе-хе, проходит прямо через мое сердце.
На самом деле, конечно, не все так страшно – строго запрещен не секс, а его съемка. В отношении самого секса действует ювенальное правило «don’t look – don’t see»[9]. Впрочем, ежедневно извлекать из него практическую пользу могут только орлы вроде Бернара-Анри.
Как утверждают циники, возраст согласия повышают пожилые феминистки – в надежде, что кто-то польстится с голодухи на их перезревшие прелести. Чушь, конечно. Борьба за чужое сексуальное бесправие – это экстремальная форма полового самовыражения, примерно такая же, как секс со старой сандалетой или анальный эксгибиционизм. Посмотрите на лица борцов, и все поймете. Конечно, жестоко отказывать им в праве на реализацию своих эротических фантазий. Проблема, однако, в том, что эгоистичные действия одного-единственного секс-меньшинства создают проблему для огромной массы людей.
Но дело даже не в самих этих кликушах – здесь они просто ширма. Их используют исключительно в качестве говорящих голов, а направляют и финансируют эту работу совсем другие силы.
Власти повышают возраст согласия из-за постоянного давления киноиндустрии, которая яростно лоббирует этот вопрос. Впрочем, попытки киномафии поднять возраст согласия находят в обществе известный отклик, ибо соответствуют его ханжеской морали. Кающиеся геронтократы думают, что успеют перед смертью задобрить Маниту, принеся ему в жертву чужую радость. Но мы не радуем Маниту этими дарами. Мы лишь оскорбляем Его.
Когда в воскресенье мы, свободные люди нового века, приходим в храм, чтобы посмотреть свежий снаф, мы каждый раз лицом к лицу сталкиваемся с бесконечным лицемерием, пропитавшим нашу мораль. Лицемерием объемным, выпуклым и цветным.
Нет, наше подношение не лживо целиком. Мы, пилоты, чисты перед Маниту: со смертью в снафах все честно. Но любовь, которую мы предлагаем Его чистым лучам, насквозь фальшива. И когда Маниту покарает нас – а рано или поздно такое случится, – бенефициаров этого святотатства не спасут ни счета, ни сокровища.
Выглядит все вполне пристойно. Актеры не вызывают отвращения, их тела все еще красивы (хоть и несколько перезрелой лоснящейся красотой), движения тщательно продуманы, режиссура совершенна. Но хоть пластическая хирургия и достигла в наши дни небывалых высот, природу трудно обмануть.
С мужчинами это не так страшно. В конце концов, мужской пол достаточно безобразен по своей сути – вместо красоты у него, как говорится, тестостерон и деньги. Но актрисы…
Вы видите, например, сидящую на кровати девчушку с двумя пегими косичками и плюшевым зайкой в руках, и уже верите, что перед вами нежное утро юности – а потом на шее у этого выкроенного из собственных лоскутов существа вдруг мелькает еле заметная птеродактилья складка, вы мгновенно понимаете, что это старуха, и теплая волна внизу вашего живота сменяется дрожью омерзения, пронзающей все тело.
Женщина – это волшебный цветок, при взгляде на который с вами должно случиться умопомешательство, достаточно сильное для того, чтобы подвигнуть вас на тяготы деторождения. Так захотел Маниту.
И вот в воскресенье вы приходите в храм, но вместо цветка вам показывают раздутую имплантами высокобюджетную грудь, которой по всем законам природы уже полвека как пора распасться на силикон и протеины. А затем извиняются, что все остальные лепестки все еще в повязках после пластики. И ожидают от вас приступа вакхической любви к жизни.
Главное, все знают, что среди «учеников» и «учениц» этой проклятой Маниту актерской касты есть действительно красивые молодые люди. Очень красивые, чего там. И все понимают, что на храмовой пленке они выглядели бы гораздо лучше.
Вот именно поэтому «возраст согласия» и задрали до сорока шести лет. Порноактеры – крайне богатые люди, поскольку за храмовую съемку платят невероятно много. Не будет преувеличением назвать этих людей могучей мафией, у которой сильнейшее политическое лобби и большая общественная поддержка – из-за того, что средний возраст жителей Биг Биза довольно преклонный. Все в киномафии понимают друг друга с полуслова и совсем не желают, чтобы у них появились молодые конкуренты.
В открытом информационном обществе никто не может криминализировать киносъемку. Зато при мощном лоббировании вполне можно криминализировать снимаемое. Это не окажет на личную жизнь граждан большого влияния из-за правила «don’t look – don’t see», но храмовая порносъемка молодых актеров сразу окажется невозможной в силу очевидного и документально зафиксированного нарушения закона.
Такой вот парадокс.
Поэтому молодым актерам – тем, кому за двадцать и за тридцать, – десятилетиями приходится ходить в «учениках», то есть просто врастать в эту мафию. А в храмовом порно играют старики и старухи, которым по пятьдесят, а то и по семьдесят лет. Если бы их снимали на цифру, то все проблемы можно было бы решить при обработке материала на маниту. Но с храмовым целлулоидом так поступать нельзя, ибо снаф – это таинство. Поэтому я и говорю, что наше приношение нечисто. Но обсуждение подобных тем слишком болезненно для нашего общества. Есть вещи, о которых просто не принято говорить. Это одна из них.
К счастью, в жизни gloomy people возраст согласия не играет никакой роли, потому что касается только происходящего между людьми. А мы пользуемся сурами, с которыми никогда не возникает такой юридической проблемы, как «consent» – ибо согласия здесь не требуется ни от суры, ни от вступающего с ней в контакт человека. Сур запрещено снимать в снафах (они не могут быть субъектом религиозного ритуала) и в порно (они «имитируют лиц, не достигших возраста согласия»). Но если вы пользуетесь сурой у себя дома, никаких проблем у вас не возникнет. Пока, конечно, вы не начнете выкладывать в сеть видеоотчеты о победах на личном фронте – такое случается каждый год, и несчастных придурков тут же приносят в жертву общественной морали под пронзительное улюлюканье седых феминисток.
Суры бывают самыми разными – от налитых красной краской резиновых кукол, которыми пользуются девианты-садисты и оркские каганы (для Рвана Дюрекса, впрочем, это просто статусный символ), до таких совершенных чудес, как моя Кая – «самоподдерживающаяся биосинетическая машина класса «премиум 1», как гордо называет ее инструкция по эксплуатации.
Как я уже говорил, моя камера, возможно, не самое лучшее, что есть на рынке. А Кая – это лучшее. И ничего совершенней не будет, я думаю, уже никогда. Все бесчисленные древние технологии, которые оживляют и одушевляют ее маленькое тело, сейчас умеют только воспроизводить – и вряд ли кто-то сможет ее улучшить. Тем более, что особой необходимости в этом нет.
Каган молчал, мрачно глядя на незнакомца – по этикету ответить после такого вступления было бы бесчестьем.
Первым опомнился петушиный секретарь.
– Кто ты такой, – пришел он на помощь сюзерену, – что делаешь в земле урков и по какому праву и полномочию встаешь на пути уркагана?
Человек сделал шаг к Хлое и обнял ее за плечо свободной рукой.
– Я отвечу тебе, – прогремел он, вознося свой посох еще выше. – Я филосóф. Но если тебе непонятно, что значит это слово, пусть я буду для тебя просто неравнодушным прохожим. Прохожим, у которого нет никаких полномочий, кроме данных ему собственной совестью…
Грым заметил, что человек смотрит не на петушиного секретаря и кагана, а совсем в другую сторону – в пространство над лесом. Он догадался, что камера до сих пор висит где-то там. Происходящее наконец стало чуть понятней.
– Но хоть у меня нет полномочий, у меня есть новости! – хорошо поставленным голосом гремел человек. – И они вам не понравятся. Ваша свора палачей и убийц не причинит вреда этому ребенку и не прольет больше ни одной слезы из этих синих глаз!
Грым подумал, что говорят явно не про него – его глаза были серо-желтыми. А потом он увидел, как человек понемногу поворачивает Хлою к невидимой камере и подталкивает в сторону – так, чтобы оставить Грыма за спиной. И древний оркский инстинкт вдруг подсказал Грыму – чтобы выжить, теперь надо не бежать от камеры, а, наоборот, любым способом оставаться в кадре. Он шагнул вперед и встал с Хлоей рядом. Дискурсмонгер мрачно глянул на него – но делать было нечего. Его голос тем временем распевно гремел над дорогой:
– Каждый человек рождается свободным, таким его замыслил Маниту! И я не могу, не стану молчать, когда какой-то монстр, ненасытное и злобное животное, попирает светлый праздник детства черной шиной своего лимузина, оплаченного слезами бесчисленных вдов. Я не знаю – но, с другой стороны, было бы очень любопытно узнать, и без промедления, – сколько еще свободный мир будет мириться с этим темным душителем свободы, делая вид, что не замечает невинных слез и брызг крови, летящих прямо в нашу оптику! Ничто не может оправдать издевательства над беззащитной чистотой, никакие затычки в равнодушных ушах не заглушат стук детского сердца, брошенного на съедение псам и свиньям! Сегодня я обвиняю оркского уркагана в том, что он палач своего народа. Сколько еще мы не будем замечать зверств этого извращенца, серийного убийцы, мечты психиатра и опаснейшего из садистов? Но я не хочу больше говорить об этом выродке, потому что он вызывает во мне тошноту. Я хочу спасти эту… Эту… Этих ребят, которым их суровая земля отказала в праве на детство и юность… Я объявляю, что они отныне под защитой Бизантиума! Они получают право на въезд в Биг Биз!
Он указал на далекий черный шар в небе, одновременно повернув голову вбок. Там, куда он смотрел, были только придорожные кусты. Грым понял, что дискурсмонгер просто показывает камере свой благородный профиль.
– Никто не может так говорить с каганом! – изумленно прошептал петушиный секретарь.
Незнакомец на миг обратил к нему сияющий неземной радостью лик и опять повернулся к пустому для непосвященных сектору неба.
– А кто с ним вообще говорит, с твоим каганом?
Грыму показалось, что вокруг стало очень тихо.
Каган по-прежнему мрачно молчал, глядя перед собой. Но петушиный секретарь этого не вынес.
– Бесчестье! – выдохнул он, выхватил из ножен свою шпажонку и пошел на дискурсмонгера.
Тот спокойно ждал, вздымая вверх свой посох, и на его лице играла все та же уверенная улыбка человека, не боящегося умереть за свои слова. И, когда Грым решил, что именно это сейчас и произойдет, в небе раздался треск, и уже знакомые красные нити перебили петушиного секретаря пополам. Вокруг поднялись высокие фонтаны праха.
Все, кто стоял на дороге, замерли.
А в следующую секунду все пришло в движение.
Первой с места стронулась Хлоя – она вырвалась из-под руки человека и побежала прочь.
Потом опомнились окружавшие моторенваген Дюрекса солдаты – и, выхватив свое оружие, пошли на человека. Но, как только они дошли до плавающего в красной луже секретаря, их сшибли те же дымные красные стрелы – хоть солдаты шли быстро, пушки без труда перемалывали их натиск. Над дорогой поднялось облако пыли, за которым моторенваген кагана был уже еле виден, на земле росла груда развороченных тел, и только человек, все так же улыбаясь, вздымал навстречу атакующим свой посох.
Грым наконец сообразил, что самое время убраться с дороги. Его никто не держал. Он пронесся мимо берсерков, пытающихся удержать своих перепуганных лошадей, и помчался в лес. Он бежал несколько минут, потом споткнулся о корягу и упал. Упав, он так и остался лежать, пытаясь вернуть контроль над бешено работающими легкими.
Сзади некоторое время слышны были выстрелы. Затем они стихли.
Выждав с полчаса, он пошел по лесу, а потом выбрался на дорогу. Расстрелянная колонна оказалась за выступом леса – отсюда трупы не были видны.
– Хлоя! – закричал он.
Громко кричать было страшно, но все же он решился позвать еще раз:
– Хлоя!!
– Я здесь! – долетел ответ.
Грым увидел отделившуюся от линии деревьев фигурку – Хлоя вышла на дорогу шагах в ста впереди. Грым пошел ей навстречу, жмурясь от бьющего в глаза солнца.
Он уже открыл рот, собираясь заговорить о недавнем кошмаре, когда выяснилось, что кошмар и не думал кончаться.
За спиной Хлои мелькнула прозрачная тень. Потом в пустоте образовалась треугольная дыра, от которой протянулся вниз сужающийся трап. В дыре появился дискурсмонгер в коричневой рясе – он сошел вниз, и, прежде чем Хлоя заметила его, сгреб ее в охапку и швырнул внутрь черного треугольника.
Грым бросился за ним, но дискурсмонгер уже поднимался по трапу. Грым успел схватить его за ногу – но потерял равновесие и почти упал.
Дискурсмонгер поглядел себе под ноги.
Солнце озарило его раскиданные по плечам волосы, и на миг Грыму показалось, что на него смотрит какой-то солнечный бог, сошедший с небес на землю. А потом солнечный бог высвободил стопу, поднял ее – и спихнул Грыма в пыль своей сладко пахнущей сандалией.
То есть это были просто потрясающие кадры. Одна серия для вечности – с солнцем, бьющим прямо в камеру над строем воинов с пиками. А вторая, уже без всяких выкрутасов – для новостей.
Я снимал одновременно на все носители, и теперь у меня была почти минута на храмовом целлулоиде, где в одном фрейме был виден развалившийся в моторенвагене Рван Дюрекс со своей убогой резиновой женщиной (даже не анимированная, и кожа из самого дешевого биопластика), дикого вида бородатые воины с занесенным оружием и стоящие перед ними детки, причем особенно хорошо получилась Хлоя, потому что она все время моргала своими огромными глазами, пытаясь зареветь, но у нее никак не получалось, и выглядело это так, словно ей и вправду непонятно, где она и что происходит. Ее оркская раскраска была очень кстати – эти зигзаги на лбу входят в моду и у нашей молодежи. Поможет с эмпатией, ясно любому сомелье.
Кстати пришлись и оркские бородачи.
У орков есть два вида элитной гвардии – отряды, которые должны строиться по правую и левую руку от кагана, «правозащитники» и «ганджуберсерки» («левозащитниками» их не называют, потому что эта сторона считается у орков нечистой). В боевом смысле они примерно равноценны, но из-за своих трубок, бород и дредов ганджуберсерки гораздо лучше смотрятся на маниту. Мне повезло, что разбираться с детками стали именно они – правозащитники носят длинные черные плащи со спастикой и больше похожи на попов, чем на солдат.
Грым тоже попал в кадр, к чему я совсем не стремился. Но было секунд пятнадцать, где Хлоя шлепала ресницами одна – рядом с зазубренным наконечником копья, с чуть размытым каганом на заднем плане. Грыма теперь могли вырезать, а могли и оставить в кадре в расчете на гей-аудиторию, он был вполне симпатичный. Но такие вопросы решаю не я.
И тут на арену выскочил этот клоун Бернар-Анри, про которого я, если честно, совсем забыл – и принялся отрабатывать свой номер. Таким обдолбанным я его еще никогда не видел, но пришлось снимать – это все-таки моя работа. В общем, пообнимался он с оркским юношеством, погрозил кулаком солдатам, и тут бы ему в самый раз убраться с дороги. Все бы кончилось чисто – каган ведь не дурак и понимает, что к чему. Но болван перегнул палку, и мне пришлось стрелять.
Я терпеть не могу работать в таких условиях – это как слону танцевать в посудной лавке. Мне ни в коем случае нельзя было попасть в кагана или в эту оркскую парочку, уже зафиксированную на храмовой пленке. В Бернара-Анри, понятно, тоже нельзя было стрелять, хотя мне почти хотелось. Между ним и каганом оставался узкий просвет, по которому я мог работать из своих пушек, и не было, естественно, никакой гарантии относительно рикошетов, проходивших опасно близко к автомобилю.
– Уйди с директрисы, кретин! – закричал я Бернару-Анри по связи.
Но тот словно не слышал – а может, просто отключил связь. Я уже думал, что положу кагана и потеряю работу – но спасла случайность.
Каган в это время тоже был на связи – и, хоть знал, что в него стрелять не должны, испугался. Как только началась пальба, он прижался к своей резиновой женщине. Вышло это у него непроизвольно, потому что он опытный человек и знает, как вести себя перед камерой. Но получилось смешно.
А дальше оказалось еще смешнее.
«Директрисой» на нашем профессиональном жаргоне называется коридор для пуль, который нельзя занимать членам съемочной группы. А каган, этот тупой орк, решил, что люди так называют резиновых женщин и он портит мне кадр. В результате он резво откинулся в сторону. И в самое время – один из рикошетов прошел точно сквозь его резиновую бабу, из которой во все стороны брызнула красная краска. Это сразу же сообщило внимательному зрителю очень многое об интимных вкусах кагана. Верх его моторенвагена стал подниматься, но было уже поздно.
Только тогда до Бернара-Анри дошло, что самое время убраться с дороги. Стража ощетинилась пиками, сомкнула кольцо вокруг закрывшегося моторенвагена, и процессия поползла дальше по дороге, прямо по трупам – чтобы не размыкать строй. Бернар-Анри все еще вздымал вверх свой посох, но я его уже не снимал. Поскольку на Бернара-Анри больше никто не нападал, стрелять у меня повода не было.
Когда орки прошли, оказалось, что на дороге не меньше сорока солдатских трупов. Они были черные, истоптанные подошвами и выглядели страшно – снимать это для новостей было ни к чему. Спасенных уже не было видно – они успели благополучно слинять.
Я поглядел на маниту и увидел, что система насчитала мне за эти пятнадцать минут полтора миллиона. Видимо, многое из снятого пришлось нашим сомелье весьма кстати. Если бы я так зарабатывал на каждом вылете, я мог бы купить себе внешнюю виллу в нижней полусфере, подумал я. Или вернул бы кредит за Каю всего через три года…
Бернар-Анри все еще стоял на обочине – видно, никак не мог прийти в себя от своих М-витаминов. Я вызвал его трейлер и решил дождаться, пока он в него залезет – все-таки до конца операции он был на моей ответственности. Ругать я его не стал, поскольку все кончилось удачно, а по военной традиции в таких случаях разбор полетов оставляют на потом. Но тут он решил поговорить со мной сам.
– Где девчонка? – спросил он хрипло.
– Откуда я знаю, – ответил я. – Я за ней не следил.
– Я с ней не закончил, – сказал он.
Тут уж я не выдержал – потому что отлично понимал, о чем он говорит на самом деле.
– Я сейчас из-за тебя чуть кагана не убил, кретин, – заорал я. – Я еще и твоих сучек должен пасти?
– Ты с кем говоришь, летающая задница? – заорал он в ответ. – Я Бернар-Анри Монтень Монтескье! А кретин был твой папá, что не кончил на пол…
И пошло, и поехало – пока прилетело его корыто, мы десять раз успели высказать, что думаем друг о друге, и даже немного больше. Потом он отправился ее искать, и вскоре сообщил, что девка нашлась – она пряталась в лесу. Он погрузил ее в трейлер и повез в Зеленую Зону – у него давно отработана технология. В этот раз его подруга имела шанс прожить дольше чем обычно – Бернар-Анри взял подряд на обустройство послевоенного мира и мог застрять внизу надолго.
Теперь я имел полное право поставить камеру на автопилот и парковку. Камера полетела домой, а я был свободен.
Как только я слез с боевых подушек и снял очки, Кая подняла на меня глаза и сказала:
– Мясник.
Я к этому времени уже забыл, что сам посадил ее у контрольного маниту следить за вылетом – поскольку стрельбы в моих планах не было. Кто же знал, что все так обернется. Девочка, конечно, увидела много нехорошего.
– Летающая задница, – повторила Кая злым голосом. – Зачем ты убил столько народу? Мне их жалко. Жирная скотина. Кровавый дебил. Я больше никогда не буду смотреть, как ты летаешь. Слышишь? Никогда!
Тут мне стало обидно, потому что я и правда тучный. Бернар-Анри всегда бьет ниже пояса. Кая тоже.
Издеваться над избытком веса способен только худой во всех смыслах человек. Где ему понять, что раздобреть Маниту позволяет лишь избранным. Не зря ведь богача с незапамятных времен изображают хохочущим толстяком.
Ваша масса – это ваше присутствие во вселенной. Если вас сто пятьдесят кило, заключенной в вас жизни хватит на двух среднестатистических граждан. Неудивительно, если вы умнее обычного человека или значительно превосходите остальных в какой-нибудь области. Толстяки, конечно, не всегда гении, но, как правило, это интересные, добродушные и чрезвычайно полезные обществу люди. Я хороший пилот именно потому, что при управлении «Хеннелорой» полагаюсь на инстинкты – то есть лечу животом. Сразу всем.
Правда, в силу технологических причин пилоты древности в большинстве были худыми и маленькими, но и здесь я могу указать на таких известных асов, как Герман Геринг и Бенито Муссолини. И совсем не случайно оба прославились также в качестве государственных деятелей. Но Кае на все это наплевать.
Я, кстати, заметил интересную вещь. Когда она называет меня жирным, мне не обидно, я уже привык. Когда называет слабоумным, я тоже только посмеиваюсь. Но когда она называет меня слабоумным и жирным одновременно, я чувствую обиду. И ничего не могу с этим поделать.
Кроме себя мне винить некого. Я сам выставил ей сучество на максимум – никто меня не заставлял.
Это такая настройка в ее красном блоке. У меня на предельных положениях стоят одновременно «сучество», «соблазн» и «духовность». Но о том, что это значит, я расскажу чуть позже.
Короче, я обиделся и пошел в комнату счастья, где стоит маниту, с которого управляется Кая. Там я ввел пароль и поставил ее на паузу.
Я регулирую ее настройки из такого места не потому, что вкладываю в это какой-то символический канализационный смысл – просто Кае никогда не надо сюда ходить. Меньше риска, что она когда-нибудь дотянется до управления сама. Но я чувствую, что здесь мне пора дать некоторые пояснения.
Кая – это цветок моей жизни, моя главная инвестиция, свет моего сердца, счастье моих ночей и еще много-много лет выплат по кредиту.
Кая – моя сура.
Я хочу сразу объяснить, что по своей сексуальной ориентации я стопроцентный глуми. Глумак, глумырь, куклоеб, пупарас – называйте меня как хотите. Если вы пупафоб и у вас есть предрассудки на этот счет, это ваша проблема, которую вам вряд ли удастся сделать моей. Мы веками боролись за свои права – и добились, что сегодня слово «gloomy» пишется через почетную запятую со словом «gay». Но это политкорректный термин, а сами мы зовем себя пупарасами.
Если вы не в курсе, «пупарас» – это бывший оскорбительный термин для глуми пипл, образованный от древнелатинского «pupa» – «кукла». Мы взяли его на вооружение – точно так же, как геи когда-то превратили оскорбительную кличку «queer» в свою ироническую самоидентификацию. На Биг Бизе это в высшей степени респектабельное выражение. В качестве оскорбления слово «пупарас» сегодня используют только орки, которые путают его с «пидарасом». Но для них эти термины не обязательно указывают на сексуальную ориентацию и чаще всего означают человека, пренебрегающего нравственными нормами (хотя что это такое для орков – отдельный вопрос).
Я, конечно, ничего не имею против биологических партнеров и даже пробовал их несколько раз в жизни. Но это попросту не мое. Мой выбор – сура.
Мне безумно нравится само это слово. Так, мне кажется, должна называться песня, молитва, или какая-нибудь птица райской расцветки. Но это просто сокращение церковноанглийского «surrogate wofe», дошедшее до нас из времен, когда пупарасов еще можно было публично унижать. Только я не уверен, что сур правильно называть суррогатными женщинами (тем более «резиновыми», как иногда на слэнге говорим мы сами).
Скорее, суррогатами в наши дни являются женщины живые. Особенно после того, как возраст согласия повысили до сорока шести. И резиновыми их тоже вполне уместно называть – из-за имплантов, которые они ставят себе сегодня практически во все места.
С тех пор, как киномафия и пожилые феминистки захватили в нашем старящемся обществе власть, главное, что они делают, это повышают consent age. Сейчас они планируют добраться до сорока восьми. Для геев и лесбиянок возраст согласия пока сорок четыре, потому что у них сильное лобби, и они пробили себе эту поправку через affirmative action[7], – но им тоже планируют поднять до сорока шести. И если бы не GULAG (а я член этого движения уже девять лет), возраст согласия подняли бы сразу до шестидесяти.
Наше объединение, по сути – последний якорь, на котором в обществе еще держатся остатки свободы и здравого смысла. Но про ГУЛАГ я расскажу как-нибудь потом – долгая тема. Сейчас замечу только, что это единственная подлинно общественная сила, способная, если потребуется, противостоять и властям, и новостям. То, что называется grassroots power[8]. И линия фронта, хе-хе, проходит прямо через мое сердце.
На самом деле, конечно, не все так страшно – строго запрещен не секс, а его съемка. В отношении самого секса действует ювенальное правило «don’t look – don’t see»[9]. Впрочем, ежедневно извлекать из него практическую пользу могут только орлы вроде Бернара-Анри.
Как утверждают циники, возраст согласия повышают пожилые феминистки – в надежде, что кто-то польстится с голодухи на их перезревшие прелести. Чушь, конечно. Борьба за чужое сексуальное бесправие – это экстремальная форма полового самовыражения, примерно такая же, как секс со старой сандалетой или анальный эксгибиционизм. Посмотрите на лица борцов, и все поймете. Конечно, жестоко отказывать им в праве на реализацию своих эротических фантазий. Проблема, однако, в том, что эгоистичные действия одного-единственного секс-меньшинства создают проблему для огромной массы людей.
Но дело даже не в самих этих кликушах – здесь они просто ширма. Их используют исключительно в качестве говорящих голов, а направляют и финансируют эту работу совсем другие силы.
Власти повышают возраст согласия из-за постоянного давления киноиндустрии, которая яростно лоббирует этот вопрос. Впрочем, попытки киномафии поднять возраст согласия находят в обществе известный отклик, ибо соответствуют его ханжеской морали. Кающиеся геронтократы думают, что успеют перед смертью задобрить Маниту, принеся ему в жертву чужую радость. Но мы не радуем Маниту этими дарами. Мы лишь оскорбляем Его.
Когда в воскресенье мы, свободные люди нового века, приходим в храм, чтобы посмотреть свежий снаф, мы каждый раз лицом к лицу сталкиваемся с бесконечным лицемерием, пропитавшим нашу мораль. Лицемерием объемным, выпуклым и цветным.
Нет, наше подношение не лживо целиком. Мы, пилоты, чисты перед Маниту: со смертью в снафах все честно. Но любовь, которую мы предлагаем Его чистым лучам, насквозь фальшива. И когда Маниту покарает нас – а рано или поздно такое случится, – бенефициаров этого святотатства не спасут ни счета, ни сокровища.
Выглядит все вполне пристойно. Актеры не вызывают отвращения, их тела все еще красивы (хоть и несколько перезрелой лоснящейся красотой), движения тщательно продуманы, режиссура совершенна. Но хоть пластическая хирургия и достигла в наши дни небывалых высот, природу трудно обмануть.
С мужчинами это не так страшно. В конце концов, мужской пол достаточно безобразен по своей сути – вместо красоты у него, как говорится, тестостерон и деньги. Но актрисы…
Вы видите, например, сидящую на кровати девчушку с двумя пегими косичками и плюшевым зайкой в руках, и уже верите, что перед вами нежное утро юности – а потом на шее у этого выкроенного из собственных лоскутов существа вдруг мелькает еле заметная птеродактилья складка, вы мгновенно понимаете, что это старуха, и теплая волна внизу вашего живота сменяется дрожью омерзения, пронзающей все тело.
Женщина – это волшебный цветок, при взгляде на который с вами должно случиться умопомешательство, достаточно сильное для того, чтобы подвигнуть вас на тяготы деторождения. Так захотел Маниту.
И вот в воскресенье вы приходите в храм, но вместо цветка вам показывают раздутую имплантами высокобюджетную грудь, которой по всем законам природы уже полвека как пора распасться на силикон и протеины. А затем извиняются, что все остальные лепестки все еще в повязках после пластики. И ожидают от вас приступа вакхической любви к жизни.
Главное, все знают, что среди «учеников» и «учениц» этой проклятой Маниту актерской касты есть действительно красивые молодые люди. Очень красивые, чего там. И все понимают, что на храмовой пленке они выглядели бы гораздо лучше.
Вот именно поэтому «возраст согласия» и задрали до сорока шести лет. Порноактеры – крайне богатые люди, поскольку за храмовую съемку платят невероятно много. Не будет преувеличением назвать этих людей могучей мафией, у которой сильнейшее политическое лобби и большая общественная поддержка – из-за того, что средний возраст жителей Биг Биза довольно преклонный. Все в киномафии понимают друг друга с полуслова и совсем не желают, чтобы у них появились молодые конкуренты.
В открытом информационном обществе никто не может криминализировать киносъемку. Зато при мощном лоббировании вполне можно криминализировать снимаемое. Это не окажет на личную жизнь граждан большого влияния из-за правила «don’t look – don’t see», но храмовая порносъемка молодых актеров сразу окажется невозможной в силу очевидного и документально зафиксированного нарушения закона.
Такой вот парадокс.
Поэтому молодым актерам – тем, кому за двадцать и за тридцать, – десятилетиями приходится ходить в «учениках», то есть просто врастать в эту мафию. А в храмовом порно играют старики и старухи, которым по пятьдесят, а то и по семьдесят лет. Если бы их снимали на цифру, то все проблемы можно было бы решить при обработке материала на маниту. Но с храмовым целлулоидом так поступать нельзя, ибо снаф – это таинство. Поэтому я и говорю, что наше приношение нечисто. Но обсуждение подобных тем слишком болезненно для нашего общества. Есть вещи, о которых просто не принято говорить. Это одна из них.
К счастью, в жизни gloomy people возраст согласия не играет никакой роли, потому что касается только происходящего между людьми. А мы пользуемся сурами, с которыми никогда не возникает такой юридической проблемы, как «consent» – ибо согласия здесь не требуется ни от суры, ни от вступающего с ней в контакт человека. Сур запрещено снимать в снафах (они не могут быть субъектом религиозного ритуала) и в порно (они «имитируют лиц, не достигших возраста согласия»). Но если вы пользуетесь сурой у себя дома, никаких проблем у вас не возникнет. Пока, конечно, вы не начнете выкладывать в сеть видеоотчеты о победах на личном фронте – такое случается каждый год, и несчастных придурков тут же приносят в жертву общественной морали под пронзительное улюлюканье седых феминисток.
Суры бывают самыми разными – от налитых красной краской резиновых кукол, которыми пользуются девианты-садисты и оркские каганы (для Рвана Дюрекса, впрочем, это просто статусный символ), до таких совершенных чудес, как моя Кая – «самоподдерживающаяся биосинетическая машина класса «премиум 1», как гордо называет ее инструкция по эксплуатации.
Как я уже говорил, моя камера, возможно, не самое лучшее, что есть на рынке. А Кая – это лучшее. И ничего совершенней не будет, я думаю, уже никогда. Все бесчисленные древние технологии, которые оживляют и одушевляют ее маленькое тело, сейчас умеют только воспроизводить – и вряд ли кто-то сможет ее улучшить. Тем более, что особой необходимости в этом нет.