– В добрый час, молодой человек! Это действительно книга, не то что бредовые измышления про Элистера Кроули!
   – Это был тоже подарок, господин Риссон. Все вкусы более или менее противоестественны[23].
   – Может быть, но, на мой взгляд, слишком много безвкусицы.
   Пока он заворачивал мне книжку (казалось, что в запасе у него вечность), я попытался приблизиться к основной теме:
   – У вас никогда не бывает отпуска? Сколько я помню, вы всегда на работе.
   – Отпуска – это для вас, молодой человек, для вашего торопливого поколения. Я же все делаю медленно и закрываю отдел, только когда закрывается Магазин.
   Я не мог упустить такой случай:
   – А сколько раз Магазин закрывался за сорок семь лет?
   – Три раза. Первый раз в сорок втором, второй – в пятьдесят четвертом, когда надстраивали седьмой этаж, и третий – в шестьдесят восьмом, во время этого балагана[24].
   («Этого балагана»!)
   – А в сорок втором почему закрывали?
   – Смена дирекции, системы управления, да и системы взглядов в целом, я бы сказал. Предыдущий административный совет был в основном еврейским – вы понимаете, что я хочу сказать. Но в то время люди знали цену истинно французской крови.
   (Что, что?)
   – И сколько времени Магазин был закрыт?
   – Добрых шесть месяцев. Эти «господа» пытались, видите ли, судиться. Но, слава Богу, история в конце концов рассудила.
   (Если Бог существует, он обделает тебя с головы до ног, жалкий идиот.)
   – Шесть месяцев стоял заброшенный?
   – Под охраной полиции, чтобы крысы не опустошили корабль.
   (И подумать только, что до сих пор эта старая сволочь казалась мне такой симпатичной – дедушка, которого у меня никогда не было, и прочая сентиментальная дребедень…)
   Я взял у него из рук моего бедного Гадду (вернусь домой – продезинфицирую) и сказал:
   – Спасибо огромное, господин Риссон. При случае обязательно зайду еще поговорить с вами.
   – Буду очень рад. Почтительные молодые люди теперь редкость.
   Это навалилось на меня, когда я спускался по эскалатору. Раскаленный железный штырь от уха до уха. Всепоглощающая боль. Боль, напомнившая мне сюрреалистическую картинку из Честера Хаймза: огромный негр с торчащим в виске ножом, острие которого выходит с противоположной стороны, бежит по ночному Нью-Йорку. Затем боль улеглась и пришла глухота. Ни магазинного шума, ни музыки из репродукторов – тишина. Поздновато. Случись этот чертов припадок пораньше, я бы не услышал, как дедушка моей мечты вспоминает доброе старое время. Ну что за блядство! Как с такой кучей дерьма вместо мозгов этот подонок может любить Гадду, Броха, Потоцкого и соглашаться со мной по поводу Элистера Кроули? Когда же я начну наконец что-то понимать хоть в чем-нибудь? Но, как ни крути, у меня теперь есть дата: 1942. Если что-то необычное случилось в Магазине, это было в течение шести месяцев этого года. Днем или ночью? Судя по фотографии, ночью. В Магазине, охраняемом полицией.
   И вот тут-то я их наконец увидел.
   Мои две ходячие видеокамеры.
   Четыре глаза комиссара Аннелиза.
   Они бросились мне в глаза с такой очевидностью, что я только удивился, как это не замечал их раньше. Большой и маленький. Толстый и тонкий. Изысканный и бродяга. Лысый и лохматый. Бак-Бакен и Жиб-Гиена. Почти. В общем, с той дистанцией, которую, что бы мы ни делали, жизнь всегда устанавливает между вымыслом и реальностью. Нет, но кем же надо быть, чтобы не заметить их раньше? Двух таких обормотов! Один, толстый, прятался за стендом кожгалантереи, а другой, мистер Хайд[25], в пятнадцати метрах от него, жрал ромовую бабу на фоне дамских кружев. Я настолько обалдел, что не мог оторвать от них глаз. Они моментально сообразили, что я их вычислил, и, честное слово, удивились не меньше меня. Некоторое время мы так глазели друг на друга. Затем толстый внезапно покраснел и едва заметно мотнул мне головой. Понятно. Сердитый, как таракан, а здоровый, как бык. Я встряхнулся и стал смотреть в другую сторону, точно между ними, чтобы не наткнуться взглядом на другого, обжору с его ром-бабой.
   И тут новое осложнение. Дело в том, что как раз за ними, метрах в десяти, прямо передо мной, находился оружейный отдел. С полным набором ружей, сигнальных пистолетов, охотничьих ножей, ультразвуковых свистулек, капканов и прочих чудес, от которых разгораются глаза охотника – человека, который любит и знает природу. И у прилавка как раз торчал один такой, из породы защитников окружающей среды в десантной форме. На вид – лет пятьдесят, а с ним двое сынишек, до ужаса чистенькие подростки. Все трое оживленно обсуждали достоинства магазинного ружья, поблескивавшего синеватым блеском; они передавали его из рук в руки, прицеливались навскидку, вычерчивали дуги в воображаемом небе, затем глубокомысленно кивали головой – знатоки с колыбели! Продавец, расплывшись в улыбке, буквально купался в стихии общения. Без памяти довольный, что имеет дело с такими компетентными людьми, он уже не мог уследить за всем своим прилавком. И в этот момент я увидел, как чья-то рука погружается в серую картонную коробку и извлекает оттуда два патрона – совершенно непринужденно, даже не скрываясь. Рука принадлежала одному из старикашек Тео, маленькому и невероятно старому. Я его, естественно, узнал, и он меня узнал. Улыбнулся, подмигнул и – готов ручаться! – явственно показал мне патроны перед тем, как сунуть их в левый карман своего серого халата. Три раза уже я видел этот жест: в первый раз он упрятал так черную коробочку дистанционного управления, пока Казнав ставил на полку АМХ-30, во второй раз – массажный прибор, а в третий… нет, в третий раз его рука ничего не прятала, а крутила медный кран.
   Я тут же перевел взгляд на обоих легавых, которые явно не понимали, чего я тут торчу, уставившись в пространство, и смотрели на меня как на полного идиота. Тот, что поменьше, поднял бровь и пожал плечами, что, видимо, означало: «Чего застрял, парень? День еще не кончился!» Я опять уперся взглядом в прилавок с оружием. Они отвернулись. Но старикашка тем временем исчез. Мне от этого стало как будто легче.
   Двумя минутами позже, по-прежнему глухой как пень, я погрузился в подводное царство нижнего этажа в поисках Джимини-Кузнечика. Джимини-Кузнечик, точно! У старикашки была точь-в-точь рожа Джимини-Кузнечика из мультфильма – симпатичная, смешная, курносая и совершенно гладкая от глубокой старости. Мои телохранители патрулировали чуть подальше; я не мог их не видеть, их профессиональное присутствие притягивало мой взгляд как магнитом.
   И какую же морду они корчили всякий раз, когда наши взгляды встречались! Их перекошенные физиономии сулили мне самые страшные кары.
   А Джимини бесследно исчез. В первый раз до меня дошло, как их много, старикашек Тео. И как они похожи друг на друга своей старостью. Бесчисленные, одинаковые и одинокие, абсолютно не общающиеся друг с другом – они такие, наши современные старики. Тео! Предупредить Тео, что один из его подопечных стырил боеприпасы в местном арсенале!
   Тео был занят тем, что консультировал крупную брюнетку итальянского типа у стенки с обоями. Перстни на пальцах дамы красноречиво выражали ее пожелания, а голова Тео кивала, кивала… Дело явно шло к тому, что он загонит ей по меньшей мере пять слоев обоев!
   Я взял курс на Тео, но не прошел еще и половины дистанции, как три одновременных события нарушили мои планы. Сначала в поле моего зрения возник Джимини; он стоял метрах в десяти от меня и высыпал порох из патронов в металлический футляр от сверла, одним глазом следя за своей работой, а другим глядя на меня и улыбаясь так, как будто мы с ним заодно. Ни тот, ни другой полицейский не могли его усечь среди полдюжины точно таких же серых халатов, занятых такой же плодотворной деятельностью. Затем на мое плечо обрушился мощный хлопок, от которого в голове у меня что-то щелкнуло, и, наконец, громовой голос Лесифра заполнил все пространство моего черепа, из которого вынули затычки.
   – Эй, Малоссен, ты заснул, что ли? Тебя уже минут пять зовут по трансляции к телефону. Что-то там очень срочное. Вроде твоя сестра звонит.
   – Бен?
   – Лауна?
   – Бен, ой, Бен!
   – Да что происходит? Что там стряслось? Успокойся.
   – Жереми…
   – Что Жереми? Лауна, миленькая, да успокойся же!
   – У них в школе несчастный случай. В общем, езжай туда немедленно. Бен… Ой, Бен…

30

   – К счастью, кроме вашего брата, в классе никого не было.
   («К счастью».)
   Внутренний двор школы представляет собой дымящуюся лужу, в которой валяются покореженные скелеты всего того, что остается после пожара. Длинные обмякшие шланги змеятся среди обломков. Едкий запах расплавленного пластика стоит в окружающей сырости. («Но самое худое, это которые сгорели заживо… Там, понимаете, запах… Что ты ни делай, не отстает. Волосы потом две недели не отмоешь».) В голове у меня мельтешит звуковой образ маленького пожарного, а ноздри втягивают, втягивают воздух, чтобы убедиться: нет, среди этих зловещих запахов нет ни одного, который напоминал бы запах горелого мяса. Два брандспойта напоследок заливают обугленные обломки. Три класса полностью сгорели.
   – Знаете, эти синтетические материалы…
   Знаю, знаю, это дерьмо, которое загорается чуть ли не от взгляда. Ножки столов и прочие металлические конструкции, размягчившись от огня, изогнулись, переплелись и теперь торчат самым нелепым образом. Удерживаемые на расстоянии пожарными, школьники колеблются между приличествующей случаю скорбью, весельем и еще живым воспоминанием о том, как они струсили.
   – Слава Богу, это произошло во время перемены.
   («Слава Богу».)
   Одна из пожарных машин начинает сматывать шланги. В моем воображении возникает вполне бредовый образ крутящейся вилки, на которую наматываются спагетти.
   – Он остался в классе один…
   Спагетти в черном соусе из осьминогов. В какой же части Италии едят такое?
   – Огонь уже полыхал вовсю, когда мы заметили, что…
   – Почему он не вышел из класса со всеми остальными?
   – Не могу сказать.
   – Вы не можете мне это сказать?
   – Насколько мне известно, это был… Простите, я хочу сказать, это очень независимый мальчик.
   (Он не может сказать, насколько ему известно, он хочет сказать…)
   – Класс вспыхнул буквально в один момент…
   Да, да, знаю: вспыхнул как спичка. Спичка, которая чуть-чуть не сожгла сотню ребят. Но, «к счастью», в классе был только мой Жереми.
   – К счастью, да?
   – Простите?
   – Вы сказали «к счастью», разве нет? И «слава Богу»…
   – Извините меня, пожалуйста…
   Его глаза внезапно расширяются до размеров его очков. Я замечаю, что уже стою над ним, перегнувшись через стол, а он сжимается в своем кресле.
   В этот момент звонит телефон. Он поспешно берет трубку, не спуская с меня глаз.
   – Алло! Да, да, я вас слушаю.
   («Я вас слушаю», «к счастью», «слава Богу»…)
   – Понял, больница Святого Людовика, отделение неотложной помощи… Да, конечно. Благода…
   Когда он кладет трубку, меня в кабинете уже нет.
   Лоран приехал в больницу раньше меня. Он стоит в коридоре, перед ним – маленький чернявый врач с живыми глазами; они что-то горячо обсуждают. Еще издали пытаюсь прочитать хоть что-нибудь на их лицах и не различаю ничего, кроме того, что можно увидеть при встрече двух любых классных профессионалов: высокий блондин и маленький брюнет – друзья не разлей водой с первых же слов. Братство ученых. В таком вот духе. Это меня, впрочем, немного успокаивает: если Лоран так разговаривает с этим парнем, значит, Жереми в хороших руках.
   – А, Бен! Познакомься, пожалуйста, это доктор Марти.
   Рукопожатие.
   – Не беспокойтесь, господин Малоссен, с вашим сыном все будет в порядке.
   – Он мне не сын, а брат.
   – Это, как вы понимаете, дела не меняет.
   Он выдал это без всякой аффектации, без улыбки и не спуская с меня глаз. Но за его очками я вижу веселый отблеск, который меня слегка успокаивает. Изобразив улыбку, я спрашиваю:
   – Мне можно его повидать?
   – При условии, что вы измените выражение лица. Я не хочу, чтобы вы подрывали его моральное состояние.
   Интересный мужик этот Марти. Он сказал это тем же флегматичным, чуть-чуть насмешливым тоном, но я сразу же проникся убеждением, что, если и вправду не буду смотреть веселее, Жереми мне не видать.
   – Не могли бы вы мне сказать, что с ним?
   – Ожоги разной степени, на правой руке оторван указательный палец, ну и испугался, конечно. Но упорно не хочет терять сознание, предпочитает трепаться с санитарками.
   – Оторван палец?
   – А мы его пришьем, минутное дело.
   Любопытная штука – доверие. Кажется, потеряй Жереми голову, этот чувак, который так четко излагает свои мысли, так же запросто пришил бы ему ее. Живое воплощение профессионализма. И, пожалуй, еще кое-чего – человечности, что ли…
   – Ладно, как теперь моя рожа – годится?
   Он пристально смотрит на меня и затем поворачивается к Лорану:
   – Как на ваш взгляд, Бурден?
 
   Он лежит голый посреди пустого пространства. По всему телу змеятся полосы, покрытые коркой по краям. Губы и правое ухо распухли так, что кажутся накладными. Ему полностью выбрили голову. Когда я вхожу в асептическую камеру, сестра, которая дежурит при нем, хохочет как помешанная. Но если присмотреться, видно, что она в то же время плачет. Он же стрекочет со страшной скоростью, абсолютно не шевелясь при этом. Тельце у него удивительно маленькое, и видно, что весь он совсем еще маленький, если не считать длинного языка.
   Мне приходится подойти к нему почти вплотную, чтобы он заметил меня. Он улыбается, но улыбка тут же переходит в гримасу боли. Затем его черты возвращаются в исходное положение, как будто с опаской.
   – Привет, Бен! Смотри, у меня теперь морда, как у Эда Гробаньяра.
   Сестра поднимает на меня глаза, в которых жалость и восхищение.
   – Бен, я хотел бы поговорить с тобой наедине.
   И, как будто он знает ее с незапамятных времен, говорит сестре:
   – Маринетт, ты не сходишь купить мне какую-нибудь книжку? Почитаешь мне потом, когда он уйдет.
   Не знаю, в самом ли деле ее зовут Маринетт, но она послушно встает. Я провожаю ее до двери.
   – Не утомляйте его, – шепчет она. – Через десять минут его возьмут на операцию. – И добавляет с растроганной улыбкой: – Я ему почитаю, пока будут делать наркоз.
   За дверным проемом – свет в коридоре. Дверь закрывается.
   – Она ушла, Бен? Ты один?
   – Один.
   – Тогда иди сюда и сядь поближе. У меня важная новость.
   Придвигаю стул вплотную к его кровати и сажусь. Он некоторое время молчит, наслаждаясь напряженностью момента, а затем не выдерживает:
   – Все, Бен, теперь я знаю.
   – Что ты знаешь, Жереми?
   – Как преступник проносил бомбы в Магазин!
   (Господи…)
   Секунд десять я слышу только его затрудненное дыхание и стук собственного сердца. Затем спрашиваю:
   – Ну и как?
   – Он их не проносил, он их делал прямо в Магазине!
   (В самом деле хорошо, что я сижу.)
   – Кроме шуток?
   Изрядное усилие потребовалось, чтобы это сказать, да еще игривым тоном!
   – Кроме шуток. Я попробовал: получается.
   «Попробовал»? Ну, все: чувствую, как на горизонте возникает Худшее. Худшее, чей тяжелый шаг мне теперь так хорошо знаком.
   – Бен, в Магазине есть все, что нужно, чтобы взорвать Париж, если кому охота.
   Это верно. Но надо, чтобы была охота.
   – И в школе есть.
   Молчание. То еще молчание!
   – Ну, я и провел опыт.
   – Жереми, какой еще опыт? Уж не хочешь ли ты сказать, что…
   – Попробовал сделать бомбу во время уроков, да так, чтоб никто не заметил.
   (Да нет, все правильно: именно это он сказал.)
   – Берешь какую угодно дрянь, которая содержит хлорат натрия, например, гербицид, и…
   И вот мой младший брат Жереми, которому недавно исполнилось одиннадцать, выдает мне точный рецепт самодельной бомбы, все больше и больше расходясь по мере изложения. И его голос накладывается на звучащий в моей памяти голос Тео: «Представляешь, тут один недавно целый день болтался с пятью кило гербицида в карманах!»
   – Говори тише, Жереми, успокойся, тебе не надо утомляться!
   (Не надо главным образом, чтобы тебя услышали в коридоре, черт побери! Дожили: у меня брат поджигатель. Мой брат – малолетний поджигатель! А я-то хорош! Тоже мне воспитатель, педагог!)
   – Все шло как по маслу, Бен, я ее уже разряжал, чтобы принести домой, показать тебе – вот, мол, решающая улика, представляешь? А эта гадина как рванет у меня в руках!
   (И ты поджег к чертовой матери свой коллеж, Жереми! Ну и ну! ТЫ ПОДЖЕГ ШКОЛУ, В КОТОРОЙ УЧИШЬСЯ!)
   – Бен, ты мне веришь по крайней мере?
   В первый раз его голос дрожит.
   – Бен, ты мне веришь, скажи!
   Молчание. Долгое молчание. Я смотрю на него. Молчание длится. Из его глаз с обгоревшими ресницами катятся слезы.
   – Ну вот, я так и знал, что ты мне не поверишь. Бен, ты же знаешь, я тебе никогда не врал!
   (Иегова, Иисус, Будда, Аллах, Ленин, кто там еще? Ну что я вам сделал?)
   – Я тебе верю, Жереми, и это будет последняя глава моей повести, я ее расскажу сегодня Малышу и остальным. Изготовить бомбу в Магазине – гениальная идея! Роскошный эпилог!

31

 
От холода дрожу в июльский день,
Горю, тону, живу и умираю,
В преддверьи ада слышу голос рая.
Грущу и радуюсь, мешаю свет и тень.
 
 
   – Клара, когда читаешь стихи, соблюдай размер, делай паузы. В поэзии паузы играют такую же роль, как в музыке. Они задают ритм и в то же время они – тени слов. Или их отблески – может быть так и так. Не говоря о паузах, которые предвещают дальнейшее. В общем, паузы бывают всякие. Вот, например, перед тем как начать читать, ты фотографировала белую кошку на могиле Виктора Гюго. А теперь представь, что после того, как ты прочитала стихотворение, мы оба помолчали. Будет ли это такая же пауза?
   – Будет ли, Бенжамен? Такая же ли? Это сложный вопрос!
   Она смеется, передразнивая меня. Затем берет под руку, и мы продолжаем нашу прогулку по залитому солнцем кладбищу Пер-Лашез. Как заметила Клара, почти все кошки на кладбище черные или белые. Бывают еще черно-белые, и все, других расцветок нет. Я же думаю о Жереми: десять дней назад ему пришили палец и послезавтра он возвращается домой. Думаю о Джулии, которая несколько ночей подряд прилежно поднимала мое моральное состояние. («Брось, Бенжамен, ничего ужасного в этом нет, дети – экспериментаторы по природе. Конечно, мороки от этого – дай Боже, но это вовсе не ужасно, и ты во всяком случае здесь ни при чем. Не бери в голову, милый, дай я тебя приласкаю, не вынуждай меня заниматься теорией…») О Джулии, запах которой защищает меня до сих пор. Думаю о старикашке Джимини, которого я с тех пор не видел и который, вероятно, ощущает на себе перекрестные взгляды двух полицейских. И еще я думаю о Кларе, которая завтра сдает выпускной экзамен по литературе и при этом ничего не понимает в сонете Луизы Лабе, о котором идет речь.
   – Ладно, давай вернемся к Луизе. Прочитай вторую строфу и старайся соблюдать размер, экзаменатор будет тебе за это чрезвычайно признателен.
 
 
Смеюсь и плачу, радуюсь беде,
Скорблю в часы блаженства и страдаю,
В единый миг цвету и увядаю.
Мое добро повсюду и нигде.
 
   – Клара, о чем здесь, по-твоему, говорится? Эти сейсмические толчки, короткие замыкания, внезапные перепады настроений – что это такое?
   – Впечатление, что ей как-то тревожно. И в то же время она очень уверена в себе.
   – Тревога и уверенность, да, ты почти права. Прочитай следующий стих – только один следующий.
 
 
Так путь Любви коварен и изменчив.
 
 
   – Любовь, Кларочка, это любовь приводит нас в такое состояние. Посмотри, например, на свою сестру.
   Тут она забегает вперед, внезапно останавливается посреди аллеи и щелкает меня.
   – Я на тебя смотрю! – И затем: – Кем она была, эта Луиза? Я имею в виду по сравнению с другими поэтами той эпохи – Ронсаром, Дю Белле и прочими?
   – Она была самой законченной фигурой Возрождения. С одной стороны – тончайшая поэзия, а с другой – самая грубая физическая энергия. Она владела шпагой и одевалась в мужское платье, чтобы выступать в турнирах. Она даже участвовала в осаде Перпиньяна и штурмовала стены крепости. А потом оттачивала как можно тоньше свое гусиное перо и писала вот такие штуки, которые дают сто очков вперед всей поэзии того времени.
   – А портреты ее есть? Она была красивая?
   – Ее прозвали Прекрасной Канатчицей.
   Так продолжалась наша прогулка; Клара фотографирует, я разбираю для нее замечательный сонет Луизы Лабе, она бросает на меня восхищенные взгляды, а я думаю, как Кассиди у Бинга Кросби, что если бы я был учителем, то любил бы эту профессию по разным неуважительным причинам, в том числе из-за моей неумеренной склонности быть предметом вот такого наивного восхищения.
   После могилы Виктора Гюго, снятой во всех ракурсах, наступает очередь усыпальницы Оскара Уайльда. Тео хочет иметь карточку большого формата для своей спальни. Клара обещала – Клара сделает.
 
   После того как Оскар Уайльд занял подобающее ему место на пленке, прогулке приходит конец: надо идти в школу за Малышом. Последняя картинка по дороге обратно: три или четыре старухи бормочут какие-то заклинания на могиле Аллена Кардека. (На добро какой соседки положили они глаз?) Клара собралась уже их увековечить, но одна из них оборачивается и машет нам когтистой рукой: катитесь, мол, отсюда, ребята. И шипит как кошка.
   В эту самую секунду в Магазине взрывается четвертая бомба.
   Четвертая бомба.
   В мой выходной день!
   Бомба самая что ни на есть кустарная: заряд ружейного пороха в футляре от сверла + маленький газовый баллон (для переносной плиты) + … и т. д., оборудованная системой подрыва на расстоянии, сделанной из коробки дистанционного управления от телевизора.
   Совсем маленькая бомба.
   Она изрешетила осколками керамики торговца санитарным оборудованием, немца по происхождению, который спокойно писал в туалете шведской выставки на седьмом этаже (в самом деле, роскошные туалеты, очень белые, очень прочные – дверь осталась на месте—и так плотно закрывающиеся, что никто не услышал взрыва – легкий хлопок, и все). Который, значит, писал в туалете.
   Любуясь старыми фотографиями, которые он прилепил к стенкам кабины!
   «К несчастью», этот оказался отцом семейства. Многочисленного. И четырежды дедом.
   Может быть даже, он собирал марки.
   И несмотря на все свои достоинства, изрешечен белоснежной керамикой. А также осколками железа. И крупной дробью.
   И голый.
   Голый?
   Голый, с головы до пят. В чем мать родила, понимаете?
   Его бомба, что ли, раздела? Нет, сам разделся еще до взрыва.
   – Но что нас чрезвычайно интересует, господин Малоссен, это что делала ваша сестра Тереза перед этим замечательным скандинавским туалетом? Она стояла там как статуя до тех пор, пока не взломали дверь и не нашли труп. Вот что мы очень хотели бы знать.
   Я тоже.

32

   – Но я же тебя предупредила, Бен!
   Она стоит, непреклонная как судьба, в окружении трех полицейских, у которых такой вид, как будто они собираются подать в отставку. Вокруг нас суетится, как улей, Главное управление уголовной полиции – если, конечно, допустить, что пчелы стучат на машинках и курят сигарету за сигаретой среди пустых банок из-под пива.
   Короче, моя Тереза стоит в этом занюханном кабинете, слишком длинная для своего возраста, с торчащими во все стороны локтями и коленками, и оттого, что я вижу ее в этом месте, в табачном дыму, среди всех этих самцов, на меня накатывает внезапный приступ родственной любви.
   – О чем ты меня предупредила, маленькая?
   Двойник Бака-Бакена сожрал бы ее живьем, если бы не боялся сломать зубы. Другой же мечтает, наверно, воссоединиться с ромовой бабой. Оба выглядят совершенно прибитыми. Третьего я не знаю. Это молоденький блондинчик, который чуть не плачет:
   – За час мы ничего другого из нее не вытянули!
   Действительно, все время, пока меня не было, она повторяла одно: «Я буду разговаривать только с моим братом Бенжаменом. Я его предупреждала».
   – Предупреждала о чем, чтоб тебе было неладно? – орал на нее блондин. – Ты у меня расколешься, сука!
   Он и в самом деле совсем еще мальчишка.
   За неимением лучшего, им пришлось ждать появления Карегга с подозреваемым номер один, то есть мной. И вот я стою теперь перед Терезой, по-братски улыбаясь ей, в то время как другие менты проводят у нас обыск, переворачивают все вверх дном в бывшей лавке и в моей комнате, с такой яростью стремясь найти (что найти?), что, кажется, готовы разрезать Джулиуса пополам, чтобы поискать внутри.
   – О чем ты меня предупреждала, Тереза?
   Она вздрагивает и смотрит на меня так, как будто только что проснулась.
   – Я ж тебе написала: двадцать восьмого, третьего, одиннадцатого или седьмого, с очень большой долей вероятности, что двадцать восьмого.