Страница:
И тем не менее мысль об отъезде, постепенно укореняясь в их сознании,
наконец созрела. В середине сентября 1962 года, вернувшись после неудачно
проведенного отпуска, испорченного дождем и безденежьем, они приняли твердое
решение. В начале октября они прочитали в "Монд" объявление о найме учителей
для Туниса. Какое-то время они колебались. Случай представлялся не такой уж
идеальный -- ведь мечтали-то они об Индии, США или Мексике. Предложение было
не бог весть каким заманчивым, оно не сулило ни богатства, ни приключений.
Оно не очень им импонировало. Но в Тунисе у них были кое-какие друзья, с
которыми они когда-то вместе учились в школе или в университете, и потом там
все же тепло, там Средиземное море такое голубое, там их ждет новая жизнь,
новая работа, они начнут все сначала. Они решили предложить свои услуги. Их
приняли.
Настоящий отъезд подготавливается заранее. В данном случае этого не
было. Их отъезд походил на бегство. Две недели они носились из учреждения в
учреждение; нужно было доставать медицинские справки, паспорта, визы,
билеты, отправить багаж. Потом, за четыре дня до отъезда, они узнали, что
Сильвия, у которой были аттестаты лиценциата по двум специальностям,
получила назначение в технический коллеж городка Сфакс, находящегося в
двухстах семидесяти километрах от Туниса, а Жерома, который имел всего лишь
справку о прохождении предварительного курса, назначили в Махарес, еще на
тридцать пять километров дальше в глубь страны.
Это было очень неудачно. Они хотели отказаться. Ведь их ждут в Тунисе,
там для них подыскали квартиру, и только туда они хотели и рассчитывали
поехать. Но было уже слишком поздно. Они пересдали свою парижскую квартиру,
заказали билеты, устроили прощальный вечер. Ведь так давно они мечтали
уехать. К тому же Сфакс, самое название которого им было едва знакомо, ведь
это же конец света, пустыня, а им, с их любовью к необычным ситуациям,
нравилось думать, что они будут изолированы, отрезаны, удалены от всего
мира, как никогда прежде. Однако они решили, что должность учителя хотя и не
унизительна, но достаточно тяжела; и Жером добился расторжения своего
договора -- они рассудили, что одного жалованья Сильвии им хватит на двоих,
а он на месте подыщет себе какую-нибудь работу.
Итак, они уехали. Им устроили проводы на вокзале, а утром 23 октября
они с четырьмя чемоданами, книгами и походной кроватью отплыли из Марселя на
"Командан Крюбелье" в Тунис. Море было бурное, а завтрак -- очень плохой. У
них началась морская болезнь, они приняли порошки и долго спали. На
следующее утро на горизонте показался Тунис. Погода разгулялась. Они
улыбались друг другу. Увидели остров -- им сказали, что он называется План,
-- потом пошли большие пляжи, длинные и узкие, а за коммерческим портом
Ла-Гулетт, на озере, они увидели стаи перелетных птиц.
Они радовались, что уехали. Им казалось, что они вырвались из ада;
оставили позади переполненные вагоны метро, воробьиные ночи, зубную боль,
неуверенность. Они не могли толком разобраться в своих ощущениях. Вся их
жизнь была похожа на безостановочный танец по натянутой проволоке, которому
не видно было конца. А в результате -- неутоленная жажда иной жизни,
безудержные неосуществимые желания. Они чувствовали себя вымотанными. Они
уехали, чтобы похоронить себя, забыться, успокоиться.
Солнце сияло. Корабль медленно, бесшумно продвигался по узкому
фарватеру среди рифов. На дороге, которая проходила совсем близко от берега,
какие-то люди, стоя в открытых повозках, махали им руками. На небе
неподвижно застыли белые облачка. Становилось жарко. Поручни бортовой
решетки нагрелись. На верхней палубе, над ними, матросы убирали шезлонги,
скатывали просмоленную парусину, которой был прикрыт трюм. У сходней уже
выстраивалась очередь.
В Сфакс они попали только на следующий день, к двум часам пополудни,
после семичасового переезда по железной дороге. Их встретила гнетущая жара.
Напротив вокзала, маленького, бело-розового строеньица, тянулась, насколько
хватал глаз, длинная, серая от пыли улица с вереницей хилых пальм и рядами
новых домов. Через несколько минут после прихода поезда разъехались
немногочисленные машины и велосипеды, и город снова впал в полное
оцепенение.
Они оставили чемоданы в камере хранения. Пошли по улице, которая
называлась авеню Бургиба; пройдя метров триста, очутились перед рестораном,
где непрерывно жужжал огромный вращающийся вентилятор. На липких столах,
покрытых клеенками, роилось множество мух, плохо побритый официант разгонял
их, лениво помахивая салфеткой. За двести франков они съели салат из тунца и
эскалоп по-милански.
Потом отправились на поиски отеля, сняли там комнату и попросили
доставить им багаж. Они умылись, прилегли на минутку, потом переоделись и
снова вышли. Сильвия направилась в технический коллеж, Жером поджидал ее на
улице на скамейке. К четырем часам Сфакс начал медленно пробуждаться от
спячки. Появились сотни детей, потом женщины под чадрами, полицейские,
одетые в серый поплин, нищие, повозки, ослы, приодетые буржуа.
Сильвия вышла, держа в руках расписание своих занятий. Они еще
погуляли, выпили разливного пива, поели оливок и соленого миндаля. Газетчики
продавали позавчерашний номер "Фигаро". Вот они и прибыли.
На следующий день Сильвия познакомилась кое с кем из своих будущих
коллег. Они помогли ей найти квартиру. Там были три огромные комнаты с
высокими потолками, никак не обставленные; длинный коридор заканчивался
маленьким квадратным холлом, откуда пять дверей вели в три комнаты, ванную и
необъятной величины кухню. Два балкона выходили на рыболовный порт,
внутреннюю гавань южной стороны фарватера, которая несколько напоминала
Сен-Тропез, и на зловонную лагуну. Впервые пошли они в арабскую часть
города: купили там пружинный матрас, тюфяк из конского волоса, два плетеных
кресла, четыре веревочных табурета, два стола, толстую циновку из желтой
альфы в редких красных разводах.
Потом Сильвия приступила к занятиям. Постепенно они обживались. Прибыли
их сундуки, отправленные малой скоростью. Они распаковали книги, пластинки,
проигрыватель, безделушки. Из больших листов промокательной бумаги --
красной, серой, зеленой -- соорудили абажуры. Купили длинные, плохо
оструганные доски, бруски с дюжиной отверстий и закрыли добрую половину стен
полками. Всюду развесили репродукции, а на самом видном месте фотографии
всех своих друзей.
Это было печальное и неуютное жилище. Чересчур высокий потолок, стены,
окрашенные охрой, отваливавшейся большими кусками, полы, однообразно
выстланные тусклыми плитками; все это бесполезное пространство было чересчур
велико, чересчур голо. К этому невозможно было привыкнуть, Здесь надо было
жить впятером или вшестером, хорошей компанией, коротать время за едой,
выпивкой и беседой. Но они были одиноки, заброшены. Одну из комнат они
сделали гостиной, поставили туда походную кровать, положили на нее тюфячок и
накрыли пестрым покрывалом, на пол постелили толстую циновку, разбросали по
ней диванные подушки, на полках расставили тома "Плеяды", книги, журналы,
безделушки, пластинки, повесили четырех Тиснеев, большую морскую карту,
"Праздничное шествие на площади Карузель" -- все то, что из этого мира песка
и камня возвращало их обратно на улицу Катрфаж, к долго не облетавшему
дереву, к маленьким палисадничкам; в этой комнате еще чувствовался какой-то
уют -- растянувшись на циновке, поставив перед собой по крошечной чашечке
турецкого кофе, они слушали "Крейцерову сонату", "Эрцгерцога", "Девушку и
Смерть", и эта музыка, которая в огромной, почти пустой комнате, чуть ли не
зале, приобретала удивительный резонанс, преображала все вокруг, делала
комнату обжитой: она была гостем, дорогим другом, потерянным и чудом
обретенным вновь, она делила с ними пищу, рассказывала о Париже; холодным
ноябрьским вечером в этом чужом городе, где ничто им не принадлежало, где им
было не по себе, музыка уносила их назад, в прошлое, она возвращала им
забытые чувства товарищества и человеческой общности, как будто в этой
комнате с циновкой на полу, с двумя рядами книг на стене и проигрывателем,
на которые падал свет из-под цилиндрического абажура, возникала некая
заветная зона, не подвластная ни пространству, ни времени. Но вне этой
комнаты все было им чужим, они чувствовали себя изгнанниками: длинный
коридор, где шаги отдавались чересчур гулко, огромная неприветливая ледяная
спальня, вся обстановка которой состояла из слишком широкой и слишком
жесткой постели, пахнувшей соломой, шаткой лампы, поставленной на старый
ящик, служивший ночным столиком, плетеной корзины с бельем, табуретки, на
которую кучей была свалена одежда; третьей комнатой они не пользовались и
никогда туда не заходили. В их квартиру вела каменная лестница, начинавшаяся
в вестибюле, который часто заметало песком, дальше шла улица -- три
двухэтажных дома, сарай, где сушились губки, и пустырь. За пустырем
начинался город.
Потом отправились на поиски отеля, сняли там комнату и попросили
доставить им багаж. Они умылись, прилегли на минутку, потом переоделись и
снова вышли. Сильвия направилась в технический коллеж, Жером поджидал ее на
улице на скамейке. К четырем часам Сфакс начал медленно пробуждаться от
спячки. Появились сотни детей, потом женщины под чадрами, полицейские,
одетые в серый поплин, нищие, повозки, ослы, приодетые буржуа.
Сильвия вышла, держа в руках расписание своих занятий. Они еще
погуляли, выпили разливного пива, поели оливок и соленого миндаля. Газетчики
продавали позавчерашний номер "Фигаро". Вот они и прибыли.
На следующий день Сильвия познакомилась кое с кем из своих будущих
коллег. Они помогли ей найти квартиру. Там были три огромные комнаты с
высокими потолками, никак не обставленные; длинный коридор заканчивался
маленьким квадратным холлом, откуда пять дверей вели в три комнаты, ванную и
необъятной величины кухню. Два балкона выходили на рыболовный порт,
внутреннюю гавань южной стороны фарватера, которая несколько напоминала
Сен-Тропез, и на зловонную лагуну. Впервые пошли они в арабскую часть
города: купили там пружинный матрас, тюфяк из конского волоса, два плетеных
кресла, четыре веревочных табурета, два стола, толстую циновку из желтой
альфы в редких красных разводах.
Потом Сильвия приступила к занятиям. Постепенно они обживались. Прибыли
их сундуки, отправленные малой скоростью. Они распаковали книги, пластинки,
проигрыватель, безделушки. Из больших листов промокательной бумаги --
красной, серой, зеленой -- соорудили абажуры. Купили длинные, плохо
оструганные доски, бруски с дюжиной отверстий и закрыли добрую половину стен
полками. Всюду развесили репродукции, а на самом видном месте фотографии
всех своих друзей.
Это было печальное и неуютное жилище. Чересчур высокий потолок, стены,
окрашенные охрой, отваливавшейся большими кусками, полы, однообразно
выстланные тусклыми плитками; все это бесполезное пространство было чересчур
велико, чересчур голо. К этому невозможно было привыкнуть, Здесь надо было
жить впятером или вшестером, хорошей компанией, коротать время за едой,
выпивкой и беседой. Но они были одиноки, заброшены. Одну из комнат они
сделали гостиной, поставили туда походную кровать, положили на нее тюфячок и
накрыли пестрым покрывалом, на пол постелили толстую циновку, разбросали по
ней диванные подушки, на полках расставили тома "Плеяды", книги, журналы,
безделушки, пластинки, повесили четырех Тиснеев, большую морскую карту,
"Праздничное шествие на площади Карузель" -- все то, что из этого мира песка
и камня возвращало их обратно на улицу Катрфаж, к долго не облетавшему
дереву, к маленьким палисадничкам; в этой комнате еще чувствовался какой-то
уют -- растянувшись на циновке, поставив перед собой по крошечной чашечке
турецкого кофе, они слушали "Крейцерову сонату", "Эрцгерцога", "Девушку и
Смерть", и эта музыка, которая в огромной, почти пустой комнате, чуть ли не
зале, приобретала удивительный резонанс, преображала все вокруг, делала
комнату обжитой: она была гостем, дорогим другом, потерянным и чудом
обретенным вновь, она делила с ними пищу, рассказывала о Париже; холодным
ноябрьским вечером в этом чужом городе, где ничто им не принадлежало, где им
было не по себе, музыка уносила их назад, в прошлое, она возвращала им
забытые чувства товарищества и человеческой общности, как будто в этой
комнате с циновкой на полу, с двумя рядами книг на стене и проигрывателем,
на которые падал свет из-под цилиндрического абажура, возникала некая
заветная зона, не подвластная ни пространству, ни времени. Но вне этой
комнаты все было им чужим, они чувствовали себя изгнанниками: длинный
коридор, где шаги отдавались чересчур гулко, огромная неприветливая ледяная
спальня, вся обстановка которой состояла из слишком широкой и слишком
жесткой постели, пахнувшей соломой, шаткой лампы, поставленной на старый
ящик, служивший ночным столиком, плетеной корзины с бельем, табуретки, на
которую кучей была свалена одежда; третьей комнатой они не пользовались и
никогда туда не заходили. В их квартиру вела каменная лестница, начинавшаяся
в вестибюле, который часто заметало песком, дальше шла улица -- три
двухэтажных дома, сарай, где сушились губки, и пустырь. За пустырем
начинался город.
Восемь месяцев, прожитых в Сфаксе, были, несомненно, самыми
удивительными за всю их жизнь.
Порт и европейская часть Сфакса были уничтожены во время войны, и
теперь город состоял из тридцати улиц, скошенных вправо. Две считались
главными: авеню Бургиба -- от вокзала к Центральному рынку, возле которого
они жили, и авеню Хеди-Шакер, которая вела из порта в арабскую часть города.
Пересечение этих улиц образовывало центр города; там находилась мэрия, где в
двух залах первого этажа были выставлены кое-какие старинные глиняные
изделия, с полдюжины мозаик, статуя и надгробие Хеди-Шакера, убитого Красной
Рукой незадолго до объявления независимости, кафе "Тунис", посещаемое
арабами, и кафе "Режанс", посещаемое европейцами, небольшой цветник,
газетный киоск, табачный ларек.
Всю европейскую часть города можно было обойти за четверть часа или
около того. От их квартиры до технического коллежа было минуты три ходьбы,
до рынка -- две, до ресторана, где они питались, -- пять, до кафе "Режанс"
-- шесть, столько же и до банка, до муниципальной библиотеки и до шести из
семи кинематографов города. Почта, вокзал, а также стоянка машин для поездок
в Тунис и Габес находились самое большое в десяти минутах ходьбы, и это были
крайние точки города, которые вполне достаточно было знать, чтобы свободно
ориентироваться в Сфаксе.
Арабская часть города представляла собой живописную древнюю крепость с
коричневато-серыми стенами и воротами, которые заслуженно считались
прекрасными. Они часто ходили туда, собственно, они только там и гуляли, но
так как они были всего-навсего праздными гуляками, арабский город так и
оставался для них чужим.
Они не могли разобраться в самых простых вещах, видели перед собой лишь
лабиринт улиц; задрав голову, они восхищались то балконом из кованого
железа, то раскрашенной балкой, то чистыми линиями стрельчатого окна, нежной
игрой света и тени или удивительно узкой лесенкой; но все их прогулки были
бесцельны; они кружились в постоянном страхе заблудиться и быстро уставали.
В конце концов ничто не привлекало их особенно в этих жалких хибарках, почти
неотличимых друг от друга лавчонках, крытых базарах, в этом необъяснимом для
них чередовании пустынных улиц с улицами, кишащими толпой, которая
торопилась непонятно куда и зачем.
Ощущение чужеродности особенно усиливалось, становясь почти угнетающим,
в свободные послеобеденные часы и в безнадежно пустые воскресенья -- тогда
они пересекали арабский город из конца в конец и, миновав Баб-Джебли,
добирались до нескончаемых предместий Сфакса. На километры тянулись
крошечные садики, кактусовые изгороди, саманные дома, хибарки из толя и
картона; потом огромные лагуны, пустынные и гнилостные, а еще дальше, где-то
у горизонта, виднелись первые оливковые плантации. Они шагали часами;
проходили мимо казарм, пересекали пустыри, заболоченные низменности.
И когда они возвращались в европейский город, проходили мимо кино
"Хиллаль" или кино "Нур", усаживались в "Режансе" за столик, хлопали в
ладоши, чтобы подозвать официанта, заказывали кока-колу или бутылочку пива,
покупали последний номер "Монд", свистнув торговца, неизменно одетого в
длинную и грязную белую рубаху, покупали у него несколько пакетиков арахиса,
жареного миндаля, фисташек или семян сосны, они не без грусти понимали, что
тут они дома.
Они прохаживались под серыми от пыли пальмами; шли мимо неомавританских
фасадов на авеню Бургиба; бросали мельком взгляд на безобразные витрины:
жалкая мебель, люстры из кованого железа, теплые одеяла, ученические
тетради, выходные платья, дамская обувь, баллоны с бутаном -- это был их
мир, их подлинный мир. Домой они возвращались, еле волоча ноги; Жером
готовил кофе в чехословацких "стиляжках", Сильвия проверяла кипы тетрадей.
Вначале Жером пытался найти работу; он несколько раз ездил в Тунис, и
благодаря рекомендательным письмам, которыми запасся во Франции, а также с
помощью тунисских друзей ему удалось встретиться с людьми, работавшими в
области информации, радио, туризма, народного образования. Но все хлопоты
были напрасны; опросных анкет в Тунисе не проводили, не было и временных
заработков, а все не часто встречавшиеся синекуры были прочно заняты; да к
тому же у него не было настоящей специальности: он не инженер, не бухгалтер,
не чертежник, не врач. Ему снова предложили должность учителя или классного
надзирателя -- это ему совсем не улыбалось, и он очень быстро отложил всякое
попечение о работе. Жалованье Сильвии позволяло им жить скромно, а в Сфаксе
так жило большинство.
Сильвия выбивалась из сил, втолковывая согласно программе красоты стиля
Малерба и Расина ученикам, которые по возрасту были старше ее и не умели
писать. Жером бездельничал. Он строил различные планы: подготовиться к
экзаменам по социологии, привести в порядок свои мысли о кино, но ничего не
доводил до конца. Он болтался по улицам в своих ботинках от Уестона, бродил
по порту, шлялся по рынку. Заходил в музей, перекидывался словечком со
сторожем, разглядывал несколько минут древнюю амфору, надпись на надгробии,
мозаику, изображавшую Давида в львином рву или Амфитриту верхом на дельфине.
Наблюдал за игрой в теннис на корте, расположенном под крепостной стеной;
проходил из конца в конец арабский город, заходил на базары, ощупывал ткани,
взвешивал на руке медную утварь и седла. Покупал все газеты, решал
кроссворды, брал книги в библиотеке, писал друзьям довольно грустные письма,
которые часто оставались без ответа.
Занятия Сильвии определяли ритм их жизни. Неделя складывалась из
нескольких светлых дней: понедельника, потому что Сильвия была свободна по
утрам, а в кино менялась программа; среды, когда Сильвия была свободна в
послеобеденное время; пятницы, когда она была свободна весь день и снова
менялась кинопрограмма; все остальные дни были черными. Воскресенье было
днем нейтральным, приятным по утрам -- можно было поваляться в постели и
почитать только что прибывшие парижские журналы, -- невероятно долгим после
полудня и зловещим к вечеру, если только их не привлекал какой-нибудь фильм,
что было большой редкостью, ибо два выдающихся или хотя бы сносных фильма
обычно не давались подряд. Так протекали недели. Они следовали одна за
другой с удручающим однообразием: четыре недели складывались в месяц или
около того; месяцы были все, как один. Дни сначала укорачивались, потом
стали удлиняться. Зима была сырой, почти холодной. Жизнь уходила.
Они были абсолютно одиноки.
Сфакс был для них непроницаемым городом. Иной раз им казалось, что его
вообще невозможно постигнуть. Двери перед ними никогда не откроются. По
вечерам на улицах было полно народу. Густая толпа непрерывным потоком
сновала взад и вперед под аркадами авеню Хеди-Шакер, перед отелем "Мабрук",
перед Детуровским центром пропаганды, перед кино "Хиллаль", перед
кондитерской "Наслаждение"; все публичные места переполнены: кафе,
рестораны, кино; некоторые лица на какое-то мгновение могли показаться почти
дружественными. Но стоило лишь отдалиться -- пойти вдоль порта, вдоль
крепостной стены, -- как тебя охватывали пустота, смерть, -- неоглядная
занесенная песком площадь, обсаженная перед жалким собором карликовыми
пальмами, бульвар Пиквиль, окруженный пустырями и двухэтажными домиками;
улица Мангольт, улица Фезани, улица Абд эль-Кадер Згаль -- пустынные,
насквозь пропыленные, голые, темные и прямые. Ветер трепал рахитичные
низкорослые пальмы со вздутыми чешуйчатыми стволами, среди которых
возвышалось всего несколько рослых веерных пальм. Полчища кошек рыскали по
помойкам. Рыжая собака, поджав хвост, пробегала иногда вдоль стен.
Ни одной живой души: за вечно закрытыми дверями -- только голые
коридоры, каменные лестницы, слепые дворы. Улицы, срезанные под прямым
углом; железные шторы, низкие изгороди, площади, призрачные авеню. Они шли
молчаливые, растерянные, и иногда им казалось, что все это иллюзорно, что
Сфакс вообще не существует, не живет, не дышит. Они искали вокруг хоть
какие-то признаки жизни, но никто не откликался на их немой призыв. Ощущение
изолированности становилось болезненным. Этот мир не принял их, они не могли
раствориться в нем, он был им чужим, и так будет всегда. Как будто
существовало какое-то древнее заклятье, некое раз и навсегда заведенное
правило, которое делало их париями; им предоставлялось идти куда угодно, их
не беспокоили, с ними не заговаривали. Они оставались чужаками,
иностранцами. В порту итальянцы, мальтийцы, греки молчаливо смотрели, как
они проходят мимо; рослые владельцы оливковых плантаций с ног до головы в
белом, в очках с золотой оправой, не замечая их, медленно шествовали по
улице Бея в сопровождении своих управляющих.
С коллегами Сильвии у них установились отношения далекие и довольно
холодные. Штатные преподаватели-французы не слишком жаловали
законтрактовавшихся. А те, кого это не шокировало, не могли простить
Сильвии, что она на них нисколько не похожа; они бы хотели, чтобы она, жена
учителя и сама учительница, была образцом добродетельней провинциальной
обывательницы, обладала бы чувством собственного достоинства, выдержкой,
культурой. Ведь здесь они представляют Францию. Правда, в каком-то смысле
здесь были представлены две Франции: одна Франция преподавателей-новичков,
мечтавших как можно скорее скопить деньги на домик где-нибудь в Ангулеме,
Безье или Тарбе; другая -- Франция уклонившихся от воинской повинности или
освобожденных от нее, не получавших колониальной надбавки и считавших потому
хорошим тоном презирать всех остальных. Но эти последние не задерживались в
Сфаксе: одни вскоре получили помилование, другие уезжали пытать счастья в
Алжир или Гвинею. Но и те и другие не допускали мысли, что в кино можно
сидеть в первом ряду вместе с местной шантрапой или шляться по улицам в
опорках, растерзанным, небритым, как какой-нибудь бродяга. Правда, изредка с
ними менялись книгами, пластинками, спорили о чем-то в кафе "Режанс", но на
этом взаимоотношения кончались. Ни одного радушного приглашения, ни одного
живого, искреннего проявления дружбы -- все это не произрастало на почве
Сфакса. Люди съеживались, как улитки, прячась в свои чересчур большие дома.
Со всеми же прочими -- с французскими чиновниками из "Компани
Сфакс-Гафса" или из нефтяных компаний, с мусульманами, евреями, с осевшими
там французскими землевладельцами -- дело обстояло еще хуже: всякое общение
с ними было вообще невозможно. Случалось, что за целую неделю Жерому и
Сильвии не удавалось ни с кем словом перемолвиться.
Вскоре начало казаться, что жизнь замерла в них. Время почти не
двигалось. Ничто не связывало их с миром, одни лишь газеты, да и те уже
устаревшие, так что, читая их, они начинали думать, уж не самообман ли это,
не собственные ли их воспоминания о прошлой жизни. Они всегда жили в Сфаксе
и будут жить там вечно. Они больше не строили планов, ни к чему не
стремились; они ничего не ждали от жизни, даже отпуска, который им казался
таким невероятно далеким; они даже не мечтали вернуться во Францию.
Они не испытывали ни радости, ни печали, ни даже скуки, но случалось,
они начинали сомневаться в самом факте своего существования, да и правда --
существовали ли они на самом деле? Ответ на этот обескураживающий вопрос не
доставил бы им удовольствия; разве что где-то в глубине сознания брезжила не
совсем, впрочем, определенная уверенность в том, что подобная жизнь
целесообразна, соответствует их натурам и, как ни парадоксально, необходима
им: они находились в самом центре пустоты, обосновались на ничейной земле
прямых улиц, желтого песка, лагун, серых пальм -- в мире, которого они не
понимали и не старались понять, потому что в своей прежней жизни они вовсе
наконец созрела. В середине сентября 1962 года, вернувшись после неудачно
проведенного отпуска, испорченного дождем и безденежьем, они приняли твердое
решение. В начале октября они прочитали в "Монд" объявление о найме учителей
для Туниса. Какое-то время они колебались. Случай представлялся не такой уж
идеальный -- ведь мечтали-то они об Индии, США или Мексике. Предложение было
не бог весть каким заманчивым, оно не сулило ни богатства, ни приключений.
Оно не очень им импонировало. Но в Тунисе у них были кое-какие друзья, с
которыми они когда-то вместе учились в школе или в университете, и потом там
все же тепло, там Средиземное море такое голубое, там их ждет новая жизнь,
новая работа, они начнут все сначала. Они решили предложить свои услуги. Их
приняли.
Настоящий отъезд подготавливается заранее. В данном случае этого не
было. Их отъезд походил на бегство. Две недели они носились из учреждения в
учреждение; нужно было доставать медицинские справки, паспорта, визы,
билеты, отправить багаж. Потом, за четыре дня до отъезда, они узнали, что
Сильвия, у которой были аттестаты лиценциата по двум специальностям,
получила назначение в технический коллеж городка Сфакс, находящегося в
двухстах семидесяти километрах от Туниса, а Жерома, который имел всего лишь
справку о прохождении предварительного курса, назначили в Махарес, еще на
тридцать пять километров дальше в глубь страны.
Это было очень неудачно. Они хотели отказаться. Ведь их ждут в Тунисе,
там для них подыскали квартиру, и только туда они хотели и рассчитывали
поехать. Но было уже слишком поздно. Они пересдали свою парижскую квартиру,
заказали билеты, устроили прощальный вечер. Ведь так давно они мечтали
уехать. К тому же Сфакс, самое название которого им было едва знакомо, ведь
это же конец света, пустыня, а им, с их любовью к необычным ситуациям,
нравилось думать, что они будут изолированы, отрезаны, удалены от всего
мира, как никогда прежде. Однако они решили, что должность учителя хотя и не
унизительна, но достаточно тяжела; и Жером добился расторжения своего
договора -- они рассудили, что одного жалованья Сильвии им хватит на двоих,
а он на месте подыщет себе какую-нибудь работу.
Итак, они уехали. Им устроили проводы на вокзале, а утром 23 октября
они с четырьмя чемоданами, книгами и походной кроватью отплыли из Марселя на
"Командан Крюбелье" в Тунис. Море было бурное, а завтрак -- очень плохой. У
них началась морская болезнь, они приняли порошки и долго спали. На
следующее утро на горизонте показался Тунис. Погода разгулялась. Они
улыбались друг другу. Увидели остров -- им сказали, что он называется План,
-- потом пошли большие пляжи, длинные и узкие, а за коммерческим портом
Ла-Гулетт, на озере, они увидели стаи перелетных птиц.
Они радовались, что уехали. Им казалось, что они вырвались из ада;
оставили позади переполненные вагоны метро, воробьиные ночи, зубную боль,
неуверенность. Они не могли толком разобраться в своих ощущениях. Вся их
жизнь была похожа на безостановочный танец по натянутой проволоке, которому
не видно было конца. А в результате -- неутоленная жажда иной жизни,
безудержные неосуществимые желания. Они чувствовали себя вымотанными. Они
уехали, чтобы похоронить себя, забыться, успокоиться.
Солнце сияло. Корабль медленно, бесшумно продвигался по узкому
фарватеру среди рифов. На дороге, которая проходила совсем близко от берега,
какие-то люди, стоя в открытых повозках, махали им руками. На небе
неподвижно застыли белые облачка. Становилось жарко. Поручни бортовой
решетки нагрелись. На верхней палубе, над ними, матросы убирали шезлонги,
скатывали просмоленную парусину, которой был прикрыт трюм. У сходней уже
выстраивалась очередь.
В Сфакс они попали только на следующий день, к двум часам пополудни,
после семичасового переезда по железной дороге. Их встретила гнетущая жара.
Напротив вокзала, маленького, бело-розового строеньица, тянулась, насколько
хватал глаз, длинная, серая от пыли улица с вереницей хилых пальм и рядами
новых домов. Через несколько минут после прихода поезда разъехались
немногочисленные машины и велосипеды, и город снова впал в полное
оцепенение.
Они оставили чемоданы в камере хранения. Пошли по улице, которая
называлась авеню Бургиба; пройдя метров триста, очутились перед рестораном,
где непрерывно жужжал огромный вращающийся вентилятор. На липких столах,
покрытых клеенками, роилось множество мух, плохо побритый официант разгонял
их, лениво помахивая салфеткой. За двести франков они съели салат из тунца и
эскалоп по-милански.
Потом отправились на поиски отеля, сняли там комнату и попросили
доставить им багаж. Они умылись, прилегли на минутку, потом переоделись и
снова вышли. Сильвия направилась в технический коллеж, Жером поджидал ее на
улице на скамейке. К четырем часам Сфакс начал медленно пробуждаться от
спячки. Появились сотни детей, потом женщины под чадрами, полицейские,
одетые в серый поплин, нищие, повозки, ослы, приодетые буржуа.
Сильвия вышла, держа в руках расписание своих занятий. Они еще
погуляли, выпили разливного пива, поели оливок и соленого миндаля. Газетчики
продавали позавчерашний номер "Фигаро". Вот они и прибыли.
На следующий день Сильвия познакомилась кое с кем из своих будущих
коллег. Они помогли ей найти квартиру. Там были три огромные комнаты с
высокими потолками, никак не обставленные; длинный коридор заканчивался
маленьким квадратным холлом, откуда пять дверей вели в три комнаты, ванную и
необъятной величины кухню. Два балкона выходили на рыболовный порт,
внутреннюю гавань южной стороны фарватера, которая несколько напоминала
Сен-Тропез, и на зловонную лагуну. Впервые пошли они в арабскую часть
города: купили там пружинный матрас, тюфяк из конского волоса, два плетеных
кресла, четыре веревочных табурета, два стола, толстую циновку из желтой
альфы в редких красных разводах.
Потом Сильвия приступила к занятиям. Постепенно они обживались. Прибыли
их сундуки, отправленные малой скоростью. Они распаковали книги, пластинки,
проигрыватель, безделушки. Из больших листов промокательной бумаги --
красной, серой, зеленой -- соорудили абажуры. Купили длинные, плохо
оструганные доски, бруски с дюжиной отверстий и закрыли добрую половину стен
полками. Всюду развесили репродукции, а на самом видном месте фотографии
всех своих друзей.
Это было печальное и неуютное жилище. Чересчур высокий потолок, стены,
окрашенные охрой, отваливавшейся большими кусками, полы, однообразно
выстланные тусклыми плитками; все это бесполезное пространство было чересчур
велико, чересчур голо. К этому невозможно было привыкнуть, Здесь надо было
жить впятером или вшестером, хорошей компанией, коротать время за едой,
выпивкой и беседой. Но они были одиноки, заброшены. Одну из комнат они
сделали гостиной, поставили туда походную кровать, положили на нее тюфячок и
накрыли пестрым покрывалом, на пол постелили толстую циновку, разбросали по
ней диванные подушки, на полках расставили тома "Плеяды", книги, журналы,
безделушки, пластинки, повесили четырех Тиснеев, большую морскую карту,
"Праздничное шествие на площади Карузель" -- все то, что из этого мира песка
и камня возвращало их обратно на улицу Катрфаж, к долго не облетавшему
дереву, к маленьким палисадничкам; в этой комнате еще чувствовался какой-то
уют -- растянувшись на циновке, поставив перед собой по крошечной чашечке
турецкого кофе, они слушали "Крейцерову сонату", "Эрцгерцога", "Девушку и
Смерть", и эта музыка, которая в огромной, почти пустой комнате, чуть ли не
зале, приобретала удивительный резонанс, преображала все вокруг, делала
комнату обжитой: она была гостем, дорогим другом, потерянным и чудом
обретенным вновь, она делила с ними пищу, рассказывала о Париже; холодным
ноябрьским вечером в этом чужом городе, где ничто им не принадлежало, где им
было не по себе, музыка уносила их назад, в прошлое, она возвращала им
забытые чувства товарищества и человеческой общности, как будто в этой
комнате с циновкой на полу, с двумя рядами книг на стене и проигрывателем,
на которые падал свет из-под цилиндрического абажура, возникала некая
заветная зона, не подвластная ни пространству, ни времени. Но вне этой
комнаты все было им чужим, они чувствовали себя изгнанниками: длинный
коридор, где шаги отдавались чересчур гулко, огромная неприветливая ледяная
спальня, вся обстановка которой состояла из слишком широкой и слишком
жесткой постели, пахнувшей соломой, шаткой лампы, поставленной на старый
ящик, служивший ночным столиком, плетеной корзины с бельем, табуретки, на
которую кучей была свалена одежда; третьей комнатой они не пользовались и
никогда туда не заходили. В их квартиру вела каменная лестница, начинавшаяся
в вестибюле, который часто заметало песком, дальше шла улица -- три
двухэтажных дома, сарай, где сушились губки, и пустырь. За пустырем
начинался город.
Потом отправились на поиски отеля, сняли там комнату и попросили
доставить им багаж. Они умылись, прилегли на минутку, потом переоделись и
снова вышли. Сильвия направилась в технический коллеж, Жером поджидал ее на
улице на скамейке. К четырем часам Сфакс начал медленно пробуждаться от
спячки. Появились сотни детей, потом женщины под чадрами, полицейские,
одетые в серый поплин, нищие, повозки, ослы, приодетые буржуа.
Сильвия вышла, держа в руках расписание своих занятий. Они еще
погуляли, выпили разливного пива, поели оливок и соленого миндаля. Газетчики
продавали позавчерашний номер "Фигаро". Вот они и прибыли.
На следующий день Сильвия познакомилась кое с кем из своих будущих
коллег. Они помогли ей найти квартиру. Там были три огромные комнаты с
высокими потолками, никак не обставленные; длинный коридор заканчивался
маленьким квадратным холлом, откуда пять дверей вели в три комнаты, ванную и
необъятной величины кухню. Два балкона выходили на рыболовный порт,
внутреннюю гавань южной стороны фарватера, которая несколько напоминала
Сен-Тропез, и на зловонную лагуну. Впервые пошли они в арабскую часть
города: купили там пружинный матрас, тюфяк из конского волоса, два плетеных
кресла, четыре веревочных табурета, два стола, толстую циновку из желтой
альфы в редких красных разводах.
Потом Сильвия приступила к занятиям. Постепенно они обживались. Прибыли
их сундуки, отправленные малой скоростью. Они распаковали книги, пластинки,
проигрыватель, безделушки. Из больших листов промокательной бумаги --
красной, серой, зеленой -- соорудили абажуры. Купили длинные, плохо
оструганные доски, бруски с дюжиной отверстий и закрыли добрую половину стен
полками. Всюду развесили репродукции, а на самом видном месте фотографии
всех своих друзей.
Это было печальное и неуютное жилище. Чересчур высокий потолок, стены,
окрашенные охрой, отваливавшейся большими кусками, полы, однообразно
выстланные тусклыми плитками; все это бесполезное пространство было чересчур
велико, чересчур голо. К этому невозможно было привыкнуть, Здесь надо было
жить впятером или вшестером, хорошей компанией, коротать время за едой,
выпивкой и беседой. Но они были одиноки, заброшены. Одну из комнат они
сделали гостиной, поставили туда походную кровать, положили на нее тюфячок и
накрыли пестрым покрывалом, на пол постелили толстую циновку, разбросали по
ней диванные подушки, на полках расставили тома "Плеяды", книги, журналы,
безделушки, пластинки, повесили четырех Тиснеев, большую морскую карту,
"Праздничное шествие на площади Карузель" -- все то, что из этого мира песка
и камня возвращало их обратно на улицу Катрфаж, к долго не облетавшему
дереву, к маленьким палисадничкам; в этой комнате еще чувствовался какой-то
уют -- растянувшись на циновке, поставив перед собой по крошечной чашечке
турецкого кофе, они слушали "Крейцерову сонату", "Эрцгерцога", "Девушку и
Смерть", и эта музыка, которая в огромной, почти пустой комнате, чуть ли не
зале, приобретала удивительный резонанс, преображала все вокруг, делала
комнату обжитой: она была гостем, дорогим другом, потерянным и чудом
обретенным вновь, она делила с ними пищу, рассказывала о Париже; холодным
ноябрьским вечером в этом чужом городе, где ничто им не принадлежало, где им
было не по себе, музыка уносила их назад, в прошлое, она возвращала им
забытые чувства товарищества и человеческой общности, как будто в этой
комнате с циновкой на полу, с двумя рядами книг на стене и проигрывателем,
на которые падал свет из-под цилиндрического абажура, возникала некая
заветная зона, не подвластная ни пространству, ни времени. Но вне этой
комнаты все было им чужим, они чувствовали себя изгнанниками: длинный
коридор, где шаги отдавались чересчур гулко, огромная неприветливая ледяная
спальня, вся обстановка которой состояла из слишком широкой и слишком
жесткой постели, пахнувшей соломой, шаткой лампы, поставленной на старый
ящик, служивший ночным столиком, плетеной корзины с бельем, табуретки, на
которую кучей была свалена одежда; третьей комнатой они не пользовались и
никогда туда не заходили. В их квартиру вела каменная лестница, начинавшаяся
в вестибюле, который часто заметало песком, дальше шла улица -- три
двухэтажных дома, сарай, где сушились губки, и пустырь. За пустырем
начинался город.
Восемь месяцев, прожитых в Сфаксе, были, несомненно, самыми
удивительными за всю их жизнь.
Порт и европейская часть Сфакса были уничтожены во время войны, и
теперь город состоял из тридцати улиц, скошенных вправо. Две считались
главными: авеню Бургиба -- от вокзала к Центральному рынку, возле которого
они жили, и авеню Хеди-Шакер, которая вела из порта в арабскую часть города.
Пересечение этих улиц образовывало центр города; там находилась мэрия, где в
двух залах первого этажа были выставлены кое-какие старинные глиняные
изделия, с полдюжины мозаик, статуя и надгробие Хеди-Шакера, убитого Красной
Рукой незадолго до объявления независимости, кафе "Тунис", посещаемое
арабами, и кафе "Режанс", посещаемое европейцами, небольшой цветник,
газетный киоск, табачный ларек.
Всю европейскую часть города можно было обойти за четверть часа или
около того. От их квартиры до технического коллежа было минуты три ходьбы,
до рынка -- две, до ресторана, где они питались, -- пять, до кафе "Режанс"
-- шесть, столько же и до банка, до муниципальной библиотеки и до шести из
семи кинематографов города. Почта, вокзал, а также стоянка машин для поездок
в Тунис и Габес находились самое большое в десяти минутах ходьбы, и это были
крайние точки города, которые вполне достаточно было знать, чтобы свободно
ориентироваться в Сфаксе.
Арабская часть города представляла собой живописную древнюю крепость с
коричневато-серыми стенами и воротами, которые заслуженно считались
прекрасными. Они часто ходили туда, собственно, они только там и гуляли, но
так как они были всего-навсего праздными гуляками, арабский город так и
оставался для них чужим.
Они не могли разобраться в самых простых вещах, видели перед собой лишь
лабиринт улиц; задрав голову, они восхищались то балконом из кованого
железа, то раскрашенной балкой, то чистыми линиями стрельчатого окна, нежной
игрой света и тени или удивительно узкой лесенкой; но все их прогулки были
бесцельны; они кружились в постоянном страхе заблудиться и быстро уставали.
В конце концов ничто не привлекало их особенно в этих жалких хибарках, почти
неотличимых друг от друга лавчонках, крытых базарах, в этом необъяснимом для
них чередовании пустынных улиц с улицами, кишащими толпой, которая
торопилась непонятно куда и зачем.
Ощущение чужеродности особенно усиливалось, становясь почти угнетающим,
в свободные послеобеденные часы и в безнадежно пустые воскресенья -- тогда
они пересекали арабский город из конца в конец и, миновав Баб-Джебли,
добирались до нескончаемых предместий Сфакса. На километры тянулись
крошечные садики, кактусовые изгороди, саманные дома, хибарки из толя и
картона; потом огромные лагуны, пустынные и гнилостные, а еще дальше, где-то
у горизонта, виднелись первые оливковые плантации. Они шагали часами;
проходили мимо казарм, пересекали пустыри, заболоченные низменности.
И когда они возвращались в европейский город, проходили мимо кино
"Хиллаль" или кино "Нур", усаживались в "Режансе" за столик, хлопали в
ладоши, чтобы подозвать официанта, заказывали кока-колу или бутылочку пива,
покупали последний номер "Монд", свистнув торговца, неизменно одетого в
длинную и грязную белую рубаху, покупали у него несколько пакетиков арахиса,
жареного миндаля, фисташек или семян сосны, они не без грусти понимали, что
тут они дома.
Они прохаживались под серыми от пыли пальмами; шли мимо неомавританских
фасадов на авеню Бургиба; бросали мельком взгляд на безобразные витрины:
жалкая мебель, люстры из кованого железа, теплые одеяла, ученические
тетради, выходные платья, дамская обувь, баллоны с бутаном -- это был их
мир, их подлинный мир. Домой они возвращались, еле волоча ноги; Жером
готовил кофе в чехословацких "стиляжках", Сильвия проверяла кипы тетрадей.
Вначале Жером пытался найти работу; он несколько раз ездил в Тунис, и
благодаря рекомендательным письмам, которыми запасся во Франции, а также с
помощью тунисских друзей ему удалось встретиться с людьми, работавшими в
области информации, радио, туризма, народного образования. Но все хлопоты
были напрасны; опросных анкет в Тунисе не проводили, не было и временных
заработков, а все не часто встречавшиеся синекуры были прочно заняты; да к
тому же у него не было настоящей специальности: он не инженер, не бухгалтер,
не чертежник, не врач. Ему снова предложили должность учителя или классного
надзирателя -- это ему совсем не улыбалось, и он очень быстро отложил всякое
попечение о работе. Жалованье Сильвии позволяло им жить скромно, а в Сфаксе
так жило большинство.
Сильвия выбивалась из сил, втолковывая согласно программе красоты стиля
Малерба и Расина ученикам, которые по возрасту были старше ее и не умели
писать. Жером бездельничал. Он строил различные планы: подготовиться к
экзаменам по социологии, привести в порядок свои мысли о кино, но ничего не
доводил до конца. Он болтался по улицам в своих ботинках от Уестона, бродил
по порту, шлялся по рынку. Заходил в музей, перекидывался словечком со
сторожем, разглядывал несколько минут древнюю амфору, надпись на надгробии,
мозаику, изображавшую Давида в львином рву или Амфитриту верхом на дельфине.
Наблюдал за игрой в теннис на корте, расположенном под крепостной стеной;
проходил из конца в конец арабский город, заходил на базары, ощупывал ткани,
взвешивал на руке медную утварь и седла. Покупал все газеты, решал
кроссворды, брал книги в библиотеке, писал друзьям довольно грустные письма,
которые часто оставались без ответа.
Занятия Сильвии определяли ритм их жизни. Неделя складывалась из
нескольких светлых дней: понедельника, потому что Сильвия была свободна по
утрам, а в кино менялась программа; среды, когда Сильвия была свободна в
послеобеденное время; пятницы, когда она была свободна весь день и снова
менялась кинопрограмма; все остальные дни были черными. Воскресенье было
днем нейтральным, приятным по утрам -- можно было поваляться в постели и
почитать только что прибывшие парижские журналы, -- невероятно долгим после
полудня и зловещим к вечеру, если только их не привлекал какой-нибудь фильм,
что было большой редкостью, ибо два выдающихся или хотя бы сносных фильма
обычно не давались подряд. Так протекали недели. Они следовали одна за
другой с удручающим однообразием: четыре недели складывались в месяц или
около того; месяцы были все, как один. Дни сначала укорачивались, потом
стали удлиняться. Зима была сырой, почти холодной. Жизнь уходила.
Они были абсолютно одиноки.
Сфакс был для них непроницаемым городом. Иной раз им казалось, что его
вообще невозможно постигнуть. Двери перед ними никогда не откроются. По
вечерам на улицах было полно народу. Густая толпа непрерывным потоком
сновала взад и вперед под аркадами авеню Хеди-Шакер, перед отелем "Мабрук",
перед Детуровским центром пропаганды, перед кино "Хиллаль", перед
кондитерской "Наслаждение"; все публичные места переполнены: кафе,
рестораны, кино; некоторые лица на какое-то мгновение могли показаться почти
дружественными. Но стоило лишь отдалиться -- пойти вдоль порта, вдоль
крепостной стены, -- как тебя охватывали пустота, смерть, -- неоглядная
занесенная песком площадь, обсаженная перед жалким собором карликовыми
пальмами, бульвар Пиквиль, окруженный пустырями и двухэтажными домиками;
улица Мангольт, улица Фезани, улица Абд эль-Кадер Згаль -- пустынные,
насквозь пропыленные, голые, темные и прямые. Ветер трепал рахитичные
низкорослые пальмы со вздутыми чешуйчатыми стволами, среди которых
возвышалось всего несколько рослых веерных пальм. Полчища кошек рыскали по
помойкам. Рыжая собака, поджав хвост, пробегала иногда вдоль стен.
Ни одной живой души: за вечно закрытыми дверями -- только голые
коридоры, каменные лестницы, слепые дворы. Улицы, срезанные под прямым
углом; железные шторы, низкие изгороди, площади, призрачные авеню. Они шли
молчаливые, растерянные, и иногда им казалось, что все это иллюзорно, что
Сфакс вообще не существует, не живет, не дышит. Они искали вокруг хоть
какие-то признаки жизни, но никто не откликался на их немой призыв. Ощущение
изолированности становилось болезненным. Этот мир не принял их, они не могли
раствориться в нем, он был им чужим, и так будет всегда. Как будто
существовало какое-то древнее заклятье, некое раз и навсегда заведенное
правило, которое делало их париями; им предоставлялось идти куда угодно, их
не беспокоили, с ними не заговаривали. Они оставались чужаками,
иностранцами. В порту итальянцы, мальтийцы, греки молчаливо смотрели, как
они проходят мимо; рослые владельцы оливковых плантаций с ног до головы в
белом, в очках с золотой оправой, не замечая их, медленно шествовали по
улице Бея в сопровождении своих управляющих.
С коллегами Сильвии у них установились отношения далекие и довольно
холодные. Штатные преподаватели-французы не слишком жаловали
законтрактовавшихся. А те, кого это не шокировало, не могли простить
Сильвии, что она на них нисколько не похожа; они бы хотели, чтобы она, жена
учителя и сама учительница, была образцом добродетельней провинциальной
обывательницы, обладала бы чувством собственного достоинства, выдержкой,
культурой. Ведь здесь они представляют Францию. Правда, в каком-то смысле
здесь были представлены две Франции: одна Франция преподавателей-новичков,
мечтавших как можно скорее скопить деньги на домик где-нибудь в Ангулеме,
Безье или Тарбе; другая -- Франция уклонившихся от воинской повинности или
освобожденных от нее, не получавших колониальной надбавки и считавших потому
хорошим тоном презирать всех остальных. Но эти последние не задерживались в
Сфаксе: одни вскоре получили помилование, другие уезжали пытать счастья в
Алжир или Гвинею. Но и те и другие не допускали мысли, что в кино можно
сидеть в первом ряду вместе с местной шантрапой или шляться по улицам в
опорках, растерзанным, небритым, как какой-нибудь бродяга. Правда, изредка с
ними менялись книгами, пластинками, спорили о чем-то в кафе "Режанс", но на
этом взаимоотношения кончались. Ни одного радушного приглашения, ни одного
живого, искреннего проявления дружбы -- все это не произрастало на почве
Сфакса. Люди съеживались, как улитки, прячась в свои чересчур большие дома.
Со всеми же прочими -- с французскими чиновниками из "Компани
Сфакс-Гафса" или из нефтяных компаний, с мусульманами, евреями, с осевшими
там французскими землевладельцами -- дело обстояло еще хуже: всякое общение
с ними было вообще невозможно. Случалось, что за целую неделю Жерому и
Сильвии не удавалось ни с кем словом перемолвиться.
Вскоре начало казаться, что жизнь замерла в них. Время почти не
двигалось. Ничто не связывало их с миром, одни лишь газеты, да и те уже
устаревшие, так что, читая их, они начинали думать, уж не самообман ли это,
не собственные ли их воспоминания о прошлой жизни. Они всегда жили в Сфаксе
и будут жить там вечно. Они больше не строили планов, ни к чему не
стремились; они ничего не ждали от жизни, даже отпуска, который им казался
таким невероятно далеким; они даже не мечтали вернуться во Францию.
Они не испытывали ни радости, ни печали, ни даже скуки, но случалось,
они начинали сомневаться в самом факте своего существования, да и правда --
существовали ли они на самом деле? Ответ на этот обескураживающий вопрос не
доставил бы им удовольствия; разве что где-то в глубине сознания брезжила не
совсем, впрочем, определенная уверенность в том, что подобная жизнь
целесообразна, соответствует их натурам и, как ни парадоксально, необходима
им: они находились в самом центре пустоты, обосновались на ничейной земле
прямых улиц, желтого песка, лагун, серых пальм -- в мире, которого они не
понимали и не старались понять, потому что в своей прежней жизни они вовсе