Если принять во внимание, что одним из беседующих был всесильный правитель Испании и любимец короля, а другим — безвестный наемник, этот диалог нельзя было счесть банальным. Гуадальмедина и Кеведо внимали ему безмолвно. Оливарес церемонно раскланялся с обоими, но прежде всего обратился — причем с учтивостью, противоречившей его суровому, надменному и властному виду, — к Алатристе. Вежливость, столь непривычная для первого министра, была отмечена всеми.
— Удивительным умением, — повторил Оливарес.
Капитан, воздержавшись от комментария, неподвижно стоял со шляпой в руке у подножки кареты, умудряясь одновременно сохранять собственное достоинство и всем видом своим выражать почтительность. Министр, еще раз окинув его взглядом, повернулся к графу де Гуадальмедина:
— По поводу интересующего нас случая могу сообщить следующее: нет ни малейшей возможности сделать что-либо. Я благодарю вас за предоставленные сведения, но взамен предложить вам не могу ничего. В прерогативы Священного Трибунала не станет вмешиваться даже сам государь. — Он подчеркнул эти слова взмахом широченной ручищи, покрытой узловатыми венами. — Тем более что и я не решился бы по такому случаю обеспокоить его величество.
Альваро де ла Марка покосился на капитана, лицо которого оставалось совершенно бесстрастным, и вновь перевел взгляд на Оливареса:
— Неужели нет выхода?
— Нет. Ни выхода, ни щелки, ни лазейки. Мне жаль, что я не могу помочь вам. — В голосе министра появилась нотка снисходительного сочувствия. — Жаль еще и потому, что пуля, выпушенная в сеньора Алатристе, рикошетом должна задеть и меня. Однако делать нечего.
Граф де Гуадальмедина слегка поклонился: несмотря на дарованное испанским грандам право не снимать шляпу в присутствии самого короля, перед Оливаресом он стоял с непокрытой головой. Как человек светский и придворный, он отлично знал, что принцип «Рука руку моет, и обе — лицо» справедлив лишь до известной степени, ибо свой предел всему положен. Торжествуя в душе уже потому, что могущественнейший человек империи уделил ему хотя бы минуту, он все же решился спросить:
— Так что же, ваша светлость, мальчика сожгут? Оливарес расправил брюссельские кружева на обшлагах своего темно-зеленого колета, не украшенного вышивкой или драгоценными камнями, не расшитого золотом — в полном соответствии с эдиктом против роскоши, который сам же недавно подсунул на подпись королю, — и ответил невозмутимо:
— По всей видимости. И его, и эту девицу из Валенсии. И благодарите Бога, что заодно с ними инквизиторам больше некого отправить на костер.
— Сколько же времени нам отпущено?
— Да нисколько. По моим сведениям, трибунал подчищает последние огрехи, так что самое большее через две недели на Пласа-Майор состоится аутодафе. Можно считать, что Священный Трибунал сумел отыграть у меня очко. — Министр повернул свою крупную голову, сидевшую на толстой апоплексической шее, туго стянутой круглым накрахмаленным воротником-голильей. — Не простили мне инквизиторы генуэзских банкиров.
Меж остроконечной эспаньолкой и свирепыми усами мелькнула невеселая улыбка; поднялась и опустилась огромная рука — все это означало, что вопрос исчерпан, аудиенция окончена. И Гуадальмеди-на слегка склонил голову — ровно настолько, чтобы не выглядеть неучтивым, но и не нанести ущерба своей чести.
— Ваша светлость, мы бесконечно признательны вам за то, что вы так щедро уделили нам толику своего драгоценного времени… Мы перед вами в долгу.
— Я пришлю счет, дон Альваро. Моя светлость ничего не делает даром. — Оливарес повернулся к дону Франсиско, который все это время выступал в роли Каменного Гостя. — Что же касается вас, сеньор де Кеведо, надеюсь, это хоть отчасти улучшит наши с вами отношения. Мне бы совершенно не повредили два-три сонета, одобряющие мою политику во Фландрии, сонета, разумеется, анонимных, хотя никому и в голову не придет усомниться в том, кто их истинный автор… Да и стихотворение о том, что следует наполовину сократить номинальную стоимость вельона[20], было бы сейчас весьма кстати…
Дон Франсиско с беспокойством покосился на своих спутников. Только-только начав выкарабкиваться из долгой и мучительной опалы, он желал теперь вернуть себе утраченное положение при дворе и малость отдышаться от бесчисленных пинков и оплеух Фортуны. История с монастырем бенедиктинок произошла в самое неподходящее для поэта время, и тем больше ему чести, что, движимый чувством порядочности и давней дружбы, осмелился он рискнуть едва забрезжившей удачей. Кеведо ненавидели и боялись за необыкновенный поэтический дар и бритвенно-острый язык, и в последнее время дон Франсиско старался не дразнить гусей, то есть не злить сильных мира сего, а потому умудрялся как-то сочетать хвалы с привычной язвительной брюзгливостью, а надежды на лучшее — с обычной безнадежностью, столь свойственной его взгляду на мир. Попросту говоря, кому охота вновь оказаться в ссылке или в изгнании, и кто откажется от возможности хоть немного поправить расстроенные дела? И вот, дабы не потерять все окончательно, великий сатирик вынужден был приумолкнуть и угомониться. Вдобавок он, подобно многим другим, искренне верил, что Оливарес — именно тот лекарь, который суровыми, но действенными средствами возродит к жизни дряхлого и хворого испанского льва. Однако следует особо отметить — и опять же к чести Кеведо, — что именно в это относительно благополучное время сочинил он комедию «Как стать фаворитом», в которой будущему графу-герцогу досталось весьма крепко. И как ни старался Оливарес вкупе с другими сановниками привлечь поэта на свою сторону, шила в мешке не утаишь, а колется оно больно, и потому спустя несколько лет кончилась эта странная дружба: ходил слух, что якобы — из-за «мемориала под салфеткой», я же склоняюсь к тому мнению, что имелся иной, более основательный повод для смертельной вражды министра и поэта, для монаршего гнева и для заключения больного и старого дона Франсиско в монастырскую тюрьму Сан-Маркос-де-Леон[21]. Это произойдет позже, когда королевство наше окончательно превратится в чудище, ненасытно пожирающее подати, а взамен не дающее ничего, кроме политических провалов и военных катастроф; когда Каталония и Португалия взялись за оружие, а французы по своему обыкновению захотели урвать кусок пожирней; когда Испания погрузилась в пучину междоусобицы, позора и гибели. Но об этих смутных временах речь у нас будет впереди. Сейчас важно сообщить вам, что в тот вечер Кеведо ответил Оливаресу с суховатой, но безупречной учтивостью:
— Посоветуюсь с музами, ваша светлость. Будет сделано все возможное.
Министр, явно довольный — раньше времени он радовался, — кивнул.
— Не сомневаюсь, — сказал он, самим тоном своим показывая, что иной возможности и не допускал. — Что же касается вашего прошения об уплате причитающихся вам четырех тысяч восьмисот реалов, то вы ведь знаете, каким черепашьим шагом движутся подобные дела… Но унывать не следует.
Наведайтесь ко мне на днях. Мы все обсудим не торопясь. И не забудьте стихи, о которых я просил…
Кеведо поклонился, снова не без некоторого смущения покосившись на своих спутников. По крайней мере, от Гуадальмедины он ждал ехидной гримасы или насмешливого замечания, однако граф слишком хорошо знал, как легко у вспыльчивого и задиристого дона Франсиско вылетает шпага из ножен, и благоразумно сделал вид, будто ничего не слышит. Оливарес повернулся к Диего Алатристе.
— Я сожалею, сеньор капитан, что ничем не могу помочь вам, — произнес он по-прежнему любезно, но на этот раз обозначив тоном всю безмерность расстояния, отделявшего одного собеседника от другого. — Признаюсь, что по некоей причине, впрочем, и вам, и мне известной, я питаю к вам какую-то загадочную слабость… Вот потому, ну и, разумеется, по просьбе нашего дорогого дона Альваро, я согласился на эту встречу. Знайте только, что чем больше власти у тебя в руках, тем осмотрительней должно применять ее.
Алатристе, держа в одной руке шляпу, другую опустил на эфес.
— При всем моем уважении к вам, ваша светлость, я все же полагаю, что довольно было бы одного вашего слова, чтобы спасти мальчика.
— Правильно полагаете. По крайней мере, подписанного мною приказа было бы достаточно. Но это не так легко, как кажется, ибо потребовало бы от меня кое в чем уступить, кое от чего отказаться. А для людей моего ремесла это опасно. По сравнению со всем тем, что Господь Бог и его величество король рассудили за благо вверить в мои руки, жизнь вашего юного друга весит слишком мало. Так что мне остается только пожелать вам удачи.
Он произнес это и показал взглядом, что решение его — окончательно, и более вопрос обсуждению не подлежит. Однако Алатристе выдержал этот взгляд.
— Ваша светлость. У меня нет ничего, кроме послужного списка, годного разве что на раскурку, и шпаги, которой я добываю себе пропитание. — Капитан говорил очень медленно и, казалось, обращается не к властелину полумира, а просто рассуждает вслух. — Человек я, в сущности, необразованный, говорить не мастер. Но дело идет о том, что инквизиция намерена послать на костер ни в чем не повинного мальчика, а его отец был мне другом, воевал и сложил голову за короля и за вас, ваша светлость. Весьма вероятно, что и я, и покойный Лопе Бальбоа, и его сын не много потянем на весах, упомянутых вами так кстати. Однако никому не дано знать, как повернется жизнь, какой она фортель выкинет, и не случится ли в один прекрасный день так, что три фута хорошей стали перевесят все бумаги, все печати, всех королевских секретарей, сколько ни есть их на свете… Помогите сыну одного из тех солдат, кто пал за вас в бою, и я ручаюсь своим честным словом: если этот день настанет — рассчитывайте на меня.
Ни дон Франсиско, ни граф де Гуадальмедина и никто в целом мире никогда не слышал, чтобы Диего Алатристе произнес подряд столько слов. А министр слушал его с непроницаемым видом, не шевелясь, и только искорки, посверкивавшие все ярче в его темных глазах, показывали, что слушает он очень внимательно. Капитан говорил почтительно, печально и с твердостью, которая выглядела бы неуместно суровой, если бы не умерялась спокойным выражением глаз и не была бы лишена хоть капли бравады или вызова. Он словно бы излагал министру непреложно ясную суть дела.
— Вы сможете рассчитывать на меня, — повторил он настойчиво.
Наступило более чем продолжительное молчание. Оливарес, уже собиравшийся захлопнуть дверцу кареты и тем самым показать, что свидание окончено, медлил. Могущественнейший человек Европы, способный одним росчерком пера послать через океан груженые золотом и серебром галеоны и двинуть армии с одного конца земли на другой, пристально глядел на безвестного ветерана фламандских кампаний. В дремучих зарослях усов обозначилось подобие улыбки.
— Черт возьми, — сказал министр.
И вновь стал вглядываться в Алатристе. Казалось, длилось это целую вечность. Потом, очень медленно вырвав листок из переплетенной в сафьян записной книжки, свинцовым карандашом написал на нем четыре слова: «Алькесар. Уэска. Зеленая книга». Несколько раз перечел написанное, словно никак не мог отрешиться от сомнений в правильности своего поступка, и наконец протянул листок Диего Алатристе.
— Даже не подозреваете, капитан, до какой степени вы правы, — негромко и задумчиво проговорил он, окинув взглядом шпагу, на эфесе которой твердо лежала левая рука Алатристе. — В самом деле, никому ничего не дано знать наперед.
VIII
— Удивительным умением, — повторил Оливарес.
Капитан, воздержавшись от комментария, неподвижно стоял со шляпой в руке у подножки кареты, умудряясь одновременно сохранять собственное достоинство и всем видом своим выражать почтительность. Министр, еще раз окинув его взглядом, повернулся к графу де Гуадальмедина:
— По поводу интересующего нас случая могу сообщить следующее: нет ни малейшей возможности сделать что-либо. Я благодарю вас за предоставленные сведения, но взамен предложить вам не могу ничего. В прерогативы Священного Трибунала не станет вмешиваться даже сам государь. — Он подчеркнул эти слова взмахом широченной ручищи, покрытой узловатыми венами. — Тем более что и я не решился бы по такому случаю обеспокоить его величество.
Альваро де ла Марка покосился на капитана, лицо которого оставалось совершенно бесстрастным, и вновь перевел взгляд на Оливареса:
— Неужели нет выхода?
— Нет. Ни выхода, ни щелки, ни лазейки. Мне жаль, что я не могу помочь вам. — В голосе министра появилась нотка снисходительного сочувствия. — Жаль еще и потому, что пуля, выпушенная в сеньора Алатристе, рикошетом должна задеть и меня. Однако делать нечего.
Граф де Гуадальмедина слегка поклонился: несмотря на дарованное испанским грандам право не снимать шляпу в присутствии самого короля, перед Оливаресом он стоял с непокрытой головой. Как человек светский и придворный, он отлично знал, что принцип «Рука руку моет, и обе — лицо» справедлив лишь до известной степени, ибо свой предел всему положен. Торжествуя в душе уже потому, что могущественнейший человек империи уделил ему хотя бы минуту, он все же решился спросить:
— Так что же, ваша светлость, мальчика сожгут? Оливарес расправил брюссельские кружева на обшлагах своего темно-зеленого колета, не украшенного вышивкой или драгоценными камнями, не расшитого золотом — в полном соответствии с эдиктом против роскоши, который сам же недавно подсунул на подпись королю, — и ответил невозмутимо:
— По всей видимости. И его, и эту девицу из Валенсии. И благодарите Бога, что заодно с ними инквизиторам больше некого отправить на костер.
— Сколько же времени нам отпущено?
— Да нисколько. По моим сведениям, трибунал подчищает последние огрехи, так что самое большее через две недели на Пласа-Майор состоится аутодафе. Можно считать, что Священный Трибунал сумел отыграть у меня очко. — Министр повернул свою крупную голову, сидевшую на толстой апоплексической шее, туго стянутой круглым накрахмаленным воротником-голильей. — Не простили мне инквизиторы генуэзских банкиров.
Меж остроконечной эспаньолкой и свирепыми усами мелькнула невеселая улыбка; поднялась и опустилась огромная рука — все это означало, что вопрос исчерпан, аудиенция окончена. И Гуадальмеди-на слегка склонил голову — ровно настолько, чтобы не выглядеть неучтивым, но и не нанести ущерба своей чести.
— Ваша светлость, мы бесконечно признательны вам за то, что вы так щедро уделили нам толику своего драгоценного времени… Мы перед вами в долгу.
— Я пришлю счет, дон Альваро. Моя светлость ничего не делает даром. — Оливарес повернулся к дону Франсиско, который все это время выступал в роли Каменного Гостя. — Что же касается вас, сеньор де Кеведо, надеюсь, это хоть отчасти улучшит наши с вами отношения. Мне бы совершенно не повредили два-три сонета, одобряющие мою политику во Фландрии, сонета, разумеется, анонимных, хотя никому и в голову не придет усомниться в том, кто их истинный автор… Да и стихотворение о том, что следует наполовину сократить номинальную стоимость вельона[20], было бы сейчас весьма кстати…
Дон Франсиско с беспокойством покосился на своих спутников. Только-только начав выкарабкиваться из долгой и мучительной опалы, он желал теперь вернуть себе утраченное положение при дворе и малость отдышаться от бесчисленных пинков и оплеух Фортуны. История с монастырем бенедиктинок произошла в самое неподходящее для поэта время, и тем больше ему чести, что, движимый чувством порядочности и давней дружбы, осмелился он рискнуть едва забрезжившей удачей. Кеведо ненавидели и боялись за необыкновенный поэтический дар и бритвенно-острый язык, и в последнее время дон Франсиско старался не дразнить гусей, то есть не злить сильных мира сего, а потому умудрялся как-то сочетать хвалы с привычной язвительной брюзгливостью, а надежды на лучшее — с обычной безнадежностью, столь свойственной его взгляду на мир. Попросту говоря, кому охота вновь оказаться в ссылке или в изгнании, и кто откажется от возможности хоть немного поправить расстроенные дела? И вот, дабы не потерять все окончательно, великий сатирик вынужден был приумолкнуть и угомониться. Вдобавок он, подобно многим другим, искренне верил, что Оливарес — именно тот лекарь, который суровыми, но действенными средствами возродит к жизни дряхлого и хворого испанского льва. Однако следует особо отметить — и опять же к чести Кеведо, — что именно в это относительно благополучное время сочинил он комедию «Как стать фаворитом», в которой будущему графу-герцогу досталось весьма крепко. И как ни старался Оливарес вкупе с другими сановниками привлечь поэта на свою сторону, шила в мешке не утаишь, а колется оно больно, и потому спустя несколько лет кончилась эта странная дружба: ходил слух, что якобы — из-за «мемориала под салфеткой», я же склоняюсь к тому мнению, что имелся иной, более основательный повод для смертельной вражды министра и поэта, для монаршего гнева и для заключения больного и старого дона Франсиско в монастырскую тюрьму Сан-Маркос-де-Леон[21]. Это произойдет позже, когда королевство наше окончательно превратится в чудище, ненасытно пожирающее подати, а взамен не дающее ничего, кроме политических провалов и военных катастроф; когда Каталония и Португалия взялись за оружие, а французы по своему обыкновению захотели урвать кусок пожирней; когда Испания погрузилась в пучину междоусобицы, позора и гибели. Но об этих смутных временах речь у нас будет впереди. Сейчас важно сообщить вам, что в тот вечер Кеведо ответил Оливаресу с суховатой, но безупречной учтивостью:
— Посоветуюсь с музами, ваша светлость. Будет сделано все возможное.
Министр, явно довольный — раньше времени он радовался, — кивнул.
— Не сомневаюсь, — сказал он, самим тоном своим показывая, что иной возможности и не допускал. — Что же касается вашего прошения об уплате причитающихся вам четырех тысяч восьмисот реалов, то вы ведь знаете, каким черепашьим шагом движутся подобные дела… Но унывать не следует.
Наведайтесь ко мне на днях. Мы все обсудим не торопясь. И не забудьте стихи, о которых я просил…
Кеведо поклонился, снова не без некоторого смущения покосившись на своих спутников. По крайней мере, от Гуадальмедины он ждал ехидной гримасы или насмешливого замечания, однако граф слишком хорошо знал, как легко у вспыльчивого и задиристого дона Франсиско вылетает шпага из ножен, и благоразумно сделал вид, будто ничего не слышит. Оливарес повернулся к Диего Алатристе.
— Я сожалею, сеньор капитан, что ничем не могу помочь вам, — произнес он по-прежнему любезно, но на этот раз обозначив тоном всю безмерность расстояния, отделявшего одного собеседника от другого. — Признаюсь, что по некоей причине, впрочем, и вам, и мне известной, я питаю к вам какую-то загадочную слабость… Вот потому, ну и, разумеется, по просьбе нашего дорогого дона Альваро, я согласился на эту встречу. Знайте только, что чем больше власти у тебя в руках, тем осмотрительней должно применять ее.
Алатристе, держа в одной руке шляпу, другую опустил на эфес.
— При всем моем уважении к вам, ваша светлость, я все же полагаю, что довольно было бы одного вашего слова, чтобы спасти мальчика.
— Правильно полагаете. По крайней мере, подписанного мною приказа было бы достаточно. Но это не так легко, как кажется, ибо потребовало бы от меня кое в чем уступить, кое от чего отказаться. А для людей моего ремесла это опасно. По сравнению со всем тем, что Господь Бог и его величество король рассудили за благо вверить в мои руки, жизнь вашего юного друга весит слишком мало. Так что мне остается только пожелать вам удачи.
Он произнес это и показал взглядом, что решение его — окончательно, и более вопрос обсуждению не подлежит. Однако Алатристе выдержал этот взгляд.
— Ваша светлость. У меня нет ничего, кроме послужного списка, годного разве что на раскурку, и шпаги, которой я добываю себе пропитание. — Капитан говорил очень медленно и, казалось, обращается не к властелину полумира, а просто рассуждает вслух. — Человек я, в сущности, необразованный, говорить не мастер. Но дело идет о том, что инквизиция намерена послать на костер ни в чем не повинного мальчика, а его отец был мне другом, воевал и сложил голову за короля и за вас, ваша светлость. Весьма вероятно, что и я, и покойный Лопе Бальбоа, и его сын не много потянем на весах, упомянутых вами так кстати. Однако никому не дано знать, как повернется жизнь, какой она фортель выкинет, и не случится ли в один прекрасный день так, что три фута хорошей стали перевесят все бумаги, все печати, всех королевских секретарей, сколько ни есть их на свете… Помогите сыну одного из тех солдат, кто пал за вас в бою, и я ручаюсь своим честным словом: если этот день настанет — рассчитывайте на меня.
Ни дон Франсиско, ни граф де Гуадальмедина и никто в целом мире никогда не слышал, чтобы Диего Алатристе произнес подряд столько слов. А министр слушал его с непроницаемым видом, не шевелясь, и только искорки, посверкивавшие все ярче в его темных глазах, показывали, что слушает он очень внимательно. Капитан говорил почтительно, печально и с твердостью, которая выглядела бы неуместно суровой, если бы не умерялась спокойным выражением глаз и не была бы лишена хоть капли бравады или вызова. Он словно бы излагал министру непреложно ясную суть дела.
— Вы сможете рассчитывать на меня, — повторил он настойчиво.
Наступило более чем продолжительное молчание. Оливарес, уже собиравшийся захлопнуть дверцу кареты и тем самым показать, что свидание окончено, медлил. Могущественнейший человек Европы, способный одним росчерком пера послать через океан груженые золотом и серебром галеоны и двинуть армии с одного конца земли на другой, пристально глядел на безвестного ветерана фламандских кампаний. В дремучих зарослях усов обозначилось подобие улыбки.
— Черт возьми, — сказал министр.
И вновь стал вглядываться в Алатристе. Казалось, длилось это целую вечность. Потом, очень медленно вырвав листок из переплетенной в сафьян записной книжки, свинцовым карандашом написал на нем четыре слова: «Алькесар. Уэска. Зеленая книга». Несколько раз перечел написанное, словно никак не мог отрешиться от сомнений в правильности своего поступка, и наконец протянул листок Диего Алатристе.
— Даже не подозреваете, капитан, до какой степени вы правы, — негромко и задумчиво проговорил он, окинув взглядом шпагу, на эфесе которой твердо лежала левая рука Алатристе. — В самом деле, никому ничего не дано знать наперед.
VIII
Ночной гость
На колокольне церкви Святого Иеронима пробило два в тот самый миг, когда Диего Алатристе медленно повернул ключ. И тревога сменилась облегчением — замок, заблаговременно смазанный маслом, с тихим щелчком открылся. Капитан толкнул дверь, и та бесшумно распахнулась во тьму. «Auro clausa patent», сказал бы преподобный Перес: «от запора золото избавит», скаламбурил бы дон Франсиско, давно постигший силу его и уверявший, что «дивной мощью наделен дон Дублон». И никому не было дела до того, что золото принадлежало графу де Гуадальмедина, а не ему, капитану Алатристе, никого не интересовало его название, происхождение и запах. Золото помогло сделать слепки ключей и получить план этого дома, благодаря золоту сегодня будет кое-кому преподнесен неприятный сюрприз.
С Кеведо они простились часа два назад: он проводил поэта до улицы Постас и посмотрел ему вслед, когда тот в дорожном платье, при шпаге, с пистолетами в седельных кобурах, с вьюком у задней луки, сунув за ленту шляпы клочок бумаги с четырьмя словами, нацарапанными давеча Оливаресом, с места бросил в галоп своего доброго коня. Граф де Гуадальмедина, одобривший предприятие Кеведо, к затее капитана отнесся совсем иначе, считая, что лучше было бы выждать. Но Алатристе ждать не мог и томиться в бездействии — тем более. Не мог и не стал. Он обнажил кинжал и, держа его в левой руке, пересек внутренний дворик, стараясь в темноте не наткнуться на что-нибудь и не перебудить слуг. Хотя по крайней мере один из них — тот, кто накануне вручил ключи и план дома доверенному лицу Альваро де ла Марка, — будет нем, глух и слеп, но прочая челядь насчитывает не менее полудюжины и может принять близко к сердцу внезапное пробуждение посреди ночи. Во избежание всяких неожиданностей капитан принял обычные для людей его ремесла предосторожности — оделся в темное, плащ и шляпу оставил дома, за пояс заткнул вычищенный, смазанный и заряженный пистолет и, помимо кинжала со шпагой, прихватил старый нагрудник из буйволовой кожи, верой и правдой много раз служивший ему в том Мадриде, который сам Алатристе часто считал городом вредным для здоровья. Что же касается сапог, то сапоги были оставлены в каморке Хуана Вигоня, а вместо них капитан по такому случаю извлек из старых запасов наследие еще более лихих времен — легкие башмаки на веревочной подошве, помогавшие с бесшумной стремительностью тени красться меж фашин и траншей и резать еретиков, засевших на голландских бастионах. Да уж, вдосталь поплясал он на этих балах, где пощады не проси и не давай.
Безмолвный дом был погружен во тьму. Капитан наткнулся на закраину колодца, ощупью обогнул его и наконец нашел заветную дверь. Второй ключ справился со своей задачей превосходно, и Алатристе оказался перед довольно широкой лестницей. Затаив дыхание, возблагодарив небеса за то, что ступени оказались каменными, а не деревянными, и не скрипели, двинулся вверх. Поднявшись, остановился под защитой громоздкого шкафа, чтобы сообразить, куда идти. Сделал еще несколько шагов, помедлив перед входом в коридор, отсчитал вторую дверь по правой стороне и вошел с кинжалом в руке, придерживая шпагу, чтоб не задела, не дай бог, о стул или стол. У окна, в полутьме, еле-еле озаряемой тусклым масляным ночником, он увидел Луиса де Алькесара — тот спал сном праведника и похрапывал. И Диего Алатристе не удержался и усмехнулся про себя — его могущественный враг, личный секретарь короля боялся спать без света.
Алькесар, еще не вполне проснувшись, решил, что ему снится кошмар, но когда хотел перевернуться на другой бок, болезненное прикосновение кинжала воспрепятствовало его намерению и объяснило ему, что это не сон, а не менее кошмарная явь. В ужасе он вскинулся на кровати, вытаращив глаза и разинув рот, чтобы крикнуть, однако железная рука Алатристе бесцеремонно этот рот зажала.
— Одно слово, — сказал капитан, — и вы покойник.
Алькесар в ужасе вращал глазами, топорщил усы. Совсем близко от себя в слабом свете ночника видел он орлиный профиль Алатристе и длинный остро отточенный клинок.
— У слуг есть оружие?
Секретарь мотнул головой. Дыхание его увлажняло ладонь капитана.
— Вы знаете, кто я?
Испуганно замигали глаза, и через мгновение последовал утвердительный кивок. Алатристе отнял ладонь, но Алькесар не издал ни звука. С широко открытым ртом, застывшим в судороге ужаса, он глядел на тень, нависающую над ним, как на призрака. Капитан вплотную подвел острие к его горлу и чуть нажал.
— Что вы намереваетесь сделать с мальчиком? Скошенные на кинжал глаза Алькесара готовы были вылезти из орбит. Ночной колпак свалился с головы, открывая взгляду жиденькие всклокоченные пряди седоватых волос, еще больше подчеркивавших заурядность его круглого лица с крупным носом и редкой, узкой, коротко подстриженной бородкой.
— Не понимаю, о чем вы, — хрипло и слабо выговорил он.
Лицо его было искажено яростью, оказавшейся даже сильнее страха. Алатристе кольнул посильнее, и секретарь застонал.
— В таком случае — молитесь. Сейчас я убью вас.
В ответ снова раздался стон боли и ужаса. Алькесар замер, опасаясь даже моргнуть. От его ночной сорочки и простыни исходил едкий запах пота, пробивающего человека в минуты лютой ненависти и смертельного страха.
— Это не в моей власти, — произнес он наконец. — Инквизиция…
— Не надо морочить мне голову инквизицией. Падре Эмилио Боканегра и вы — этого достаточно.
Алькесар очень медленно поднял руку, продолжая коситься на приставленный к горлу клинок.
— Хорошо… — прошептал он. — Я попытаюсь… Быть может, удастся что-нибудь придумать…
Да, он был сильно напуган и согласен на все. Но не вызывало сомнений, что при свете дня, когда острие кинжала уберут от его кадыка, королевский секретарь может повести себя совсем иначе. Может и поведет. Однако Алатристе выбирать не приходилось.
— Учтите, — сказал он, наклонясь к Алькесару почти вплотную. — Если с мальчиком что-нибудь случится, я приду опять — так же, как пришел сегодня. Приду — и убью вас, как собаку, зарежу во сне.
— Повторяю — инквизиция…
Затрещало масло в ночнике, и на мгновение слабый свет его отразился в капитановых глазах отблеском адского пламени.
— Во сне, — повторил он, и ощутил под рукой, которой придавливал Алькесара к кровати, дрожь его тела. — Богом клянусь.
Взгляд королевского секретаря показывал, что можно было бы обойтись и без клятвы — в том, что капитан сдержит свое обещание, сомневаться не приходилось. Однако он заметил мелькнувшее в глазах Алькесара облегчение при мысли о том, что хоть нынешнюю ночь удастся пережить. А в мире этого негодяя ночь была ночью, а день — днем. И днем можно будет все начать заново, разыграв очередную шахматную партию. Капитан вдруг с полной отчетливостью осознал всю бесполезность своих усилий — секретарь его величества вновь ощутит себя всемогущим, едва лишь кинжал будет убран от его горла. Уверенность в том, что все напрасно: хоть наизнанку вывернись, не миновать мне костра, — вселила в душу Алатристе холодную и неистовую ярость отчаяния. Он заколебался, и Алькесар со свойственной ему проницательностью в тревоге почуял, что стоит за этим колебанием. А капитан, в свою очередь, мгновенно прочел его мысли, словно они перетекли к нему по клинку бискайца, прижатого к пульсирующей на шее жилке.
— Если вы сейчас убьете меня, — медленно произнес Алькесар, — вашему Иньиго уже ничего не поможет.
«Истинная правда, — сообразил капитан. — И если оставлю в живых — тоже». Он чуть отстранился, позволив себе на кратчайший миг погрузиться в размышления о том, не прирезать ли Алькесара прямо сейчас, избавив мир хоть от одной ядовитой гадины. Но вспомнил обо мне — и придержал клинок. Оглянулся по сторонам, будто ища выход из создавшегося положения, и тут задел локтем стоявший на прикроватном столике кувшин с водой. Кувшин грянул об пол с грохотом ружейного выстрела, а когда Алатристе, так и не поборов до конца сомнений, стал вновь придвигать кинжал к горлу врага, в дверях появился свет. И, вскинув глаза, капитан увидел заспанную и изумленную Анхелику де Алькесар в ночной сорочке и с огарком свечи в руке.
С этого мгновения события развивались с чрезвычайной стремительностью. Девочка закричала, и не страх, а ненависть звенела в этом жутком, пронзительном, нескончаемо-долгом вопле, подобном тому, что издает соколиха, кружа над выпавшими из гнезда птенцами. От него мороз прошел по коже капитана. А когда Алатристе начал пятиться от кровати, по-прежнему держа в руке кинжал и решительно не представляя себе, что, дьявол бы всех их подрал, с ним теперь делать, Анхелика уже пулей влетела в спальню и преградила ему дорогу, как маленькая разъяренная фурия — если, конечно, фурии закручивают на ночь волосы в папильотки, — а белая шелковая ее рубашка казалась в полумраке саваном, в которых, говорят, любят являться к нам привидения. Полагаю, она была чудо как хороша, хотя капитану в ту минуту меньше всего дела было до ее красоты, ибо девочка бросилась на него, схватила за руку, державшую кинжал, и впилась в нее зубами — вцепилась, как свирепая охотничья собачка золотисто-пепельной масти, и, когда ошеломленный капитан, пытаясь высвободиться, поднял руку, повисла на ней в воздухе, все крепче стискивая челюсти. В этот миг и дядюшка, избавленный от непосредственной близости бискайца, с неожиданным проворством соскочил с кровати — босиком, разумеется, и в ночной сорочке — бросился к шкафу за короткой шпагой, оглашая воздух воплями: «Убивают! На помощь! Сюда, ко мне!» и прочая. И уже очень скоро спящий дом ожил, наполнился стуком, грохотом, громкими голосами. Сущий начался пандемониум.
Алатристе удалось наконец высвободиться, с такой силой рванув руку, что Анхелика отлетела и покатилась по полу. Сделано это было как нельзя более вовремя, поскольку Луис де Алькесар устремился на него со шпагой, так что будь секретарь самую малость посноровистей, а капитан — медлительней, тут бы его бурной жизни и пришел конец. Но он успел уклониться от еще нескольких выпадов, которыми Алькесар гонял его по всей комнате, и, обнажив оружие, заставил противника отступить. Алатристе двинулся было к дверям, и тут девочка с боевым, леденящим кровь кличем вновь кинулась на него, не обращая внимания на шпагу, — капитан не решался пустить ее в ход и в самый последний миг поднял острием вверх, а не то насадил бы на нее Анхелику, как цыпленка на вертел. Он глазом не успел моргнуть, как она зубами и ногтями вцепилась ему в руку, и опять капитан принялся мотать Анхелику по всей спальне, безуспешно силясь стряхнуть и одновременно парируя удары Алькесара, который, нимало не беспокоясь о том, как бы не задеть племянницу, атаковал его очень рьяно. Дело грозило затянуться до бесконечности, но вот Алатристе удалось отшвырнуть девочку подальше и отбить выпад секретаря так, что тот отлетел назад, со страшным грохотом обрушив на пол умывальную лохань, ночной горшок и еще какую-то утварь. Капитан выбрался в коридор — как раз, чтобы нос к носу столкнуться с тремя-четырьмя вооруженными слугами, гуськом поднимавшимися по лестнице. Вот какое дело вышло — скверное дело. До того скверное, что капитану пришлось достать пистолет и выстрелить в упор, отчего наступающие, сшибая друг друга, кубарем покатились по лестнице, образовав у подножия живописную группу, именуемую в просторечии «куча мала», где невозможно было понять, где чьи ноги, руки, шпаги, деревянные щиты и удавки. Прежде чем челядь успела перестроиться для новой атаки, Алатристе метнулся назад в комнату, задвинул засов и кинулся было к окну, уклонясь по дороге от двух яростных ударов Алькесара. Но тут — Бог троицу любит — снова, как пьявка, впилась ему в руку проклятая девчонка со свирепостью, в которой трудно было бы заподозрить двенадцатилетнее дитя. Волоча ее за собой, капитан все же добрался до окна, распахнул его одним толчком, взмахом шпаги распорол на Алькесаре сорочку, отчего тот неуклюже отлетел к кровати, — и, занося ногу над карнизом, встряхнул рукой, тщась избавиться от Анхелики. Синие глаза ее горели, мелкие белоснежные зубы — дон Луис де Гонгора, без сомнения и не спрашивая мнения дона Франсиско де Кеведо, уподобил бы их россыпи жемчужин меж рдеющих роз — сверкали нечеловеческой ненавистью, но тут Алатристе, уто-мясь от всего этого, ухватил девчонку за локоны, оторвал от своей несчастной руки и послал этот визжащий от ярости мяч через всю комнату прямо к дяде, так что оба они повалились на кровать, отчего у той подломились задние ножки.
Тогда капитан вылез в окно, спустился в патио, выскочил на улицу и припустил бегом, не останавливаясь, пока не уверился в том, что оставил весь этот кошмар далеко позади.
Прячась во тьме, выбирая самые малолюдные и плохо освещенные улицы — от Кава-Баха до Кава-Альта, через Посада-де-ла-Вилья и мимо закрытых ставнями окон аптекаря Фадрике-Кривого, а затем — на Пуэрта-Серрада, где в этот поздний час не было ни души — возвращался он в игорное заведение Хуана Вигоня.
Он старался ни о чем не думать, но мысли его одолевали. Капитан с полной уверенностью сознавал, что совершил глупость, усугубившую и без того плачевное положение дел. Ледяная ярость стучала в висках в такт ударам сердца, и он с наслаждением отхлестал бы самого себя по щекам, чтобы дать выход безнадежности и гневу. Капитан, обретая мало-помалу спокойствие, подумал, что именно желание хоть что-то сделать, а не сидеть сиднем в ожидании, пока за тебя все решат, выгнало его нынче ночью из каморки Хуана, где он метался из угла в угол, как волк в клетке, и, как волка, отправило охотиться неведомо на кого. Томиться взаперти было невыносимо: сколько бы ни было ему отпущено, а все же в том трудном мире, где каждый день рискуешь головой, куда проще жить, зная, что ни от кого ничего ждать не следует, что полагаться можно исключительно на самого себя и собственные силы, и что у тебя одно право и одна обязанность — сохранить жизнь и по возможности не дать попортить себе шкуру. Диего Алатрис-те-и-Тенорио, послужив и в пехоте, и на королевских галерах в Неаполе, за долгие годы научился избегать всяких чувств, от которых нельзя было бы избавиться с помощью шпаги. И вот вам, пожалуйста, — еще вчера, казалось бы, капитан даже не подозревал о существовании этого мальчугана, а теперь он в один миг переменил все это и заставил его почувствовать, что как бы ни был ты крут и стоек, и у тебя найдется своя ахиллесова пята, свое уязвимое место.
С Кеведо они простились часа два назад: он проводил поэта до улицы Постас и посмотрел ему вслед, когда тот в дорожном платье, при шпаге, с пистолетами в седельных кобурах, с вьюком у задней луки, сунув за ленту шляпы клочок бумаги с четырьмя словами, нацарапанными давеча Оливаресом, с места бросил в галоп своего доброго коня. Граф де Гуадальмедина, одобривший предприятие Кеведо, к затее капитана отнесся совсем иначе, считая, что лучше было бы выждать. Но Алатристе ждать не мог и томиться в бездействии — тем более. Не мог и не стал. Он обнажил кинжал и, держа его в левой руке, пересек внутренний дворик, стараясь в темноте не наткнуться на что-нибудь и не перебудить слуг. Хотя по крайней мере один из них — тот, кто накануне вручил ключи и план дома доверенному лицу Альваро де ла Марка, — будет нем, глух и слеп, но прочая челядь насчитывает не менее полудюжины и может принять близко к сердцу внезапное пробуждение посреди ночи. Во избежание всяких неожиданностей капитан принял обычные для людей его ремесла предосторожности — оделся в темное, плащ и шляпу оставил дома, за пояс заткнул вычищенный, смазанный и заряженный пистолет и, помимо кинжала со шпагой, прихватил старый нагрудник из буйволовой кожи, верой и правдой много раз служивший ему в том Мадриде, который сам Алатристе часто считал городом вредным для здоровья. Что же касается сапог, то сапоги были оставлены в каморке Хуана Вигоня, а вместо них капитан по такому случаю извлек из старых запасов наследие еще более лихих времен — легкие башмаки на веревочной подошве, помогавшие с бесшумной стремительностью тени красться меж фашин и траншей и резать еретиков, засевших на голландских бастионах. Да уж, вдосталь поплясал он на этих балах, где пощады не проси и не давай.
Безмолвный дом был погружен во тьму. Капитан наткнулся на закраину колодца, ощупью обогнул его и наконец нашел заветную дверь. Второй ключ справился со своей задачей превосходно, и Алатристе оказался перед довольно широкой лестницей. Затаив дыхание, возблагодарив небеса за то, что ступени оказались каменными, а не деревянными, и не скрипели, двинулся вверх. Поднявшись, остановился под защитой громоздкого шкафа, чтобы сообразить, куда идти. Сделал еще несколько шагов, помедлив перед входом в коридор, отсчитал вторую дверь по правой стороне и вошел с кинжалом в руке, придерживая шпагу, чтоб не задела, не дай бог, о стул или стол. У окна, в полутьме, еле-еле озаряемой тусклым масляным ночником, он увидел Луиса де Алькесара — тот спал сном праведника и похрапывал. И Диего Алатристе не удержался и усмехнулся про себя — его могущественный враг, личный секретарь короля боялся спать без света.
Алькесар, еще не вполне проснувшись, решил, что ему снится кошмар, но когда хотел перевернуться на другой бок, болезненное прикосновение кинжала воспрепятствовало его намерению и объяснило ему, что это не сон, а не менее кошмарная явь. В ужасе он вскинулся на кровати, вытаращив глаза и разинув рот, чтобы крикнуть, однако железная рука Алатристе бесцеремонно этот рот зажала.
— Одно слово, — сказал капитан, — и вы покойник.
Алькесар в ужасе вращал глазами, топорщил усы. Совсем близко от себя в слабом свете ночника видел он орлиный профиль Алатристе и длинный остро отточенный клинок.
— У слуг есть оружие?
Секретарь мотнул головой. Дыхание его увлажняло ладонь капитана.
— Вы знаете, кто я?
Испуганно замигали глаза, и через мгновение последовал утвердительный кивок. Алатристе отнял ладонь, но Алькесар не издал ни звука. С широко открытым ртом, застывшим в судороге ужаса, он глядел на тень, нависающую над ним, как на призрака. Капитан вплотную подвел острие к его горлу и чуть нажал.
— Что вы намереваетесь сделать с мальчиком? Скошенные на кинжал глаза Алькесара готовы были вылезти из орбит. Ночной колпак свалился с головы, открывая взгляду жиденькие всклокоченные пряди седоватых волос, еще больше подчеркивавших заурядность его круглого лица с крупным носом и редкой, узкой, коротко подстриженной бородкой.
— Не понимаю, о чем вы, — хрипло и слабо выговорил он.
Лицо его было искажено яростью, оказавшейся даже сильнее страха. Алатристе кольнул посильнее, и секретарь застонал.
— В таком случае — молитесь. Сейчас я убью вас.
В ответ снова раздался стон боли и ужаса. Алькесар замер, опасаясь даже моргнуть. От его ночной сорочки и простыни исходил едкий запах пота, пробивающего человека в минуты лютой ненависти и смертельного страха.
— Это не в моей власти, — произнес он наконец. — Инквизиция…
— Не надо морочить мне голову инквизицией. Падре Эмилио Боканегра и вы — этого достаточно.
Алькесар очень медленно поднял руку, продолжая коситься на приставленный к горлу клинок.
— Хорошо… — прошептал он. — Я попытаюсь… Быть может, удастся что-нибудь придумать…
Да, он был сильно напуган и согласен на все. Но не вызывало сомнений, что при свете дня, когда острие кинжала уберут от его кадыка, королевский секретарь может повести себя совсем иначе. Может и поведет. Однако Алатристе выбирать не приходилось.
— Учтите, — сказал он, наклонясь к Алькесару почти вплотную. — Если с мальчиком что-нибудь случится, я приду опять — так же, как пришел сегодня. Приду — и убью вас, как собаку, зарежу во сне.
— Повторяю — инквизиция…
Затрещало масло в ночнике, и на мгновение слабый свет его отразился в капитановых глазах отблеском адского пламени.
— Во сне, — повторил он, и ощутил под рукой, которой придавливал Алькесара к кровати, дрожь его тела. — Богом клянусь.
Взгляд королевского секретаря показывал, что можно было бы обойтись и без клятвы — в том, что капитан сдержит свое обещание, сомневаться не приходилось. Однако он заметил мелькнувшее в глазах Алькесара облегчение при мысли о том, что хоть нынешнюю ночь удастся пережить. А в мире этого негодяя ночь была ночью, а день — днем. И днем можно будет все начать заново, разыграв очередную шахматную партию. Капитан вдруг с полной отчетливостью осознал всю бесполезность своих усилий — секретарь его величества вновь ощутит себя всемогущим, едва лишь кинжал будет убран от его горла. Уверенность в том, что все напрасно: хоть наизнанку вывернись, не миновать мне костра, — вселила в душу Алатристе холодную и неистовую ярость отчаяния. Он заколебался, и Алькесар со свойственной ему проницательностью в тревоге почуял, что стоит за этим колебанием. А капитан, в свою очередь, мгновенно прочел его мысли, словно они перетекли к нему по клинку бискайца, прижатого к пульсирующей на шее жилке.
— Если вы сейчас убьете меня, — медленно произнес Алькесар, — вашему Иньиго уже ничего не поможет.
«Истинная правда, — сообразил капитан. — И если оставлю в живых — тоже». Он чуть отстранился, позволив себе на кратчайший миг погрузиться в размышления о том, не прирезать ли Алькесара прямо сейчас, избавив мир хоть от одной ядовитой гадины. Но вспомнил обо мне — и придержал клинок. Оглянулся по сторонам, будто ища выход из создавшегося положения, и тут задел локтем стоявший на прикроватном столике кувшин с водой. Кувшин грянул об пол с грохотом ружейного выстрела, а когда Алатристе, так и не поборов до конца сомнений, стал вновь придвигать кинжал к горлу врага, в дверях появился свет. И, вскинув глаза, капитан увидел заспанную и изумленную Анхелику де Алькесар в ночной сорочке и с огарком свечи в руке.
С этого мгновения события развивались с чрезвычайной стремительностью. Девочка закричала, и не страх, а ненависть звенела в этом жутком, пронзительном, нескончаемо-долгом вопле, подобном тому, что издает соколиха, кружа над выпавшими из гнезда птенцами. От него мороз прошел по коже капитана. А когда Алатристе начал пятиться от кровати, по-прежнему держа в руке кинжал и решительно не представляя себе, что, дьявол бы всех их подрал, с ним теперь делать, Анхелика уже пулей влетела в спальню и преградила ему дорогу, как маленькая разъяренная фурия — если, конечно, фурии закручивают на ночь волосы в папильотки, — а белая шелковая ее рубашка казалась в полумраке саваном, в которых, говорят, любят являться к нам привидения. Полагаю, она была чудо как хороша, хотя капитану в ту минуту меньше всего дела было до ее красоты, ибо девочка бросилась на него, схватила за руку, державшую кинжал, и впилась в нее зубами — вцепилась, как свирепая охотничья собачка золотисто-пепельной масти, и, когда ошеломленный капитан, пытаясь высвободиться, поднял руку, повисла на ней в воздухе, все крепче стискивая челюсти. В этот миг и дядюшка, избавленный от непосредственной близости бискайца, с неожиданным проворством соскочил с кровати — босиком, разумеется, и в ночной сорочке — бросился к шкафу за короткой шпагой, оглашая воздух воплями: «Убивают! На помощь! Сюда, ко мне!» и прочая. И уже очень скоро спящий дом ожил, наполнился стуком, грохотом, громкими голосами. Сущий начался пандемониум.
Алатристе удалось наконец высвободиться, с такой силой рванув руку, что Анхелика отлетела и покатилась по полу. Сделано это было как нельзя более вовремя, поскольку Луис де Алькесар устремился на него со шпагой, так что будь секретарь самую малость посноровистей, а капитан — медлительней, тут бы его бурной жизни и пришел конец. Но он успел уклониться от еще нескольких выпадов, которыми Алькесар гонял его по всей комнате, и, обнажив оружие, заставил противника отступить. Алатристе двинулся было к дверям, и тут девочка с боевым, леденящим кровь кличем вновь кинулась на него, не обращая внимания на шпагу, — капитан не решался пустить ее в ход и в самый последний миг поднял острием вверх, а не то насадил бы на нее Анхелику, как цыпленка на вертел. Он глазом не успел моргнуть, как она зубами и ногтями вцепилась ему в руку, и опять капитан принялся мотать Анхелику по всей спальне, безуспешно силясь стряхнуть и одновременно парируя удары Алькесара, который, нимало не беспокоясь о том, как бы не задеть племянницу, атаковал его очень рьяно. Дело грозило затянуться до бесконечности, но вот Алатристе удалось отшвырнуть девочку подальше и отбить выпад секретаря так, что тот отлетел назад, со страшным грохотом обрушив на пол умывальную лохань, ночной горшок и еще какую-то утварь. Капитан выбрался в коридор — как раз, чтобы нос к носу столкнуться с тремя-четырьмя вооруженными слугами, гуськом поднимавшимися по лестнице. Вот какое дело вышло — скверное дело. До того скверное, что капитану пришлось достать пистолет и выстрелить в упор, отчего наступающие, сшибая друг друга, кубарем покатились по лестнице, образовав у подножия живописную группу, именуемую в просторечии «куча мала», где невозможно было понять, где чьи ноги, руки, шпаги, деревянные щиты и удавки. Прежде чем челядь успела перестроиться для новой атаки, Алатристе метнулся назад в комнату, задвинул засов и кинулся было к окну, уклонясь по дороге от двух яростных ударов Алькесара. Но тут — Бог троицу любит — снова, как пьявка, впилась ему в руку проклятая девчонка со свирепостью, в которой трудно было бы заподозрить двенадцатилетнее дитя. Волоча ее за собой, капитан все же добрался до окна, распахнул его одним толчком, взмахом шпаги распорол на Алькесаре сорочку, отчего тот неуклюже отлетел к кровати, — и, занося ногу над карнизом, встряхнул рукой, тщась избавиться от Анхелики. Синие глаза ее горели, мелкие белоснежные зубы — дон Луис де Гонгора, без сомнения и не спрашивая мнения дона Франсиско де Кеведо, уподобил бы их россыпи жемчужин меж рдеющих роз — сверкали нечеловеческой ненавистью, но тут Алатристе, уто-мясь от всего этого, ухватил девчонку за локоны, оторвал от своей несчастной руки и послал этот визжащий от ярости мяч через всю комнату прямо к дяде, так что оба они повалились на кровать, отчего у той подломились задние ножки.
Тогда капитан вылез в окно, спустился в патио, выскочил на улицу и припустил бегом, не останавливаясь, пока не уверился в том, что оставил весь этот кошмар далеко позади.
Прячась во тьме, выбирая самые малолюдные и плохо освещенные улицы — от Кава-Баха до Кава-Альта, через Посада-де-ла-Вилья и мимо закрытых ставнями окон аптекаря Фадрике-Кривого, а затем — на Пуэрта-Серрада, где в этот поздний час не было ни души — возвращался он в игорное заведение Хуана Вигоня.
Он старался ни о чем не думать, но мысли его одолевали. Капитан с полной уверенностью сознавал, что совершил глупость, усугубившую и без того плачевное положение дел. Ледяная ярость стучала в висках в такт ударам сердца, и он с наслаждением отхлестал бы самого себя по щекам, чтобы дать выход безнадежности и гневу. Капитан, обретая мало-помалу спокойствие, подумал, что именно желание хоть что-то сделать, а не сидеть сиднем в ожидании, пока за тебя все решат, выгнало его нынче ночью из каморки Хуана, где он метался из угла в угол, как волк в клетке, и, как волка, отправило охотиться неведомо на кого. Томиться взаперти было невыносимо: сколько бы ни было ему отпущено, а все же в том трудном мире, где каждый день рискуешь головой, куда проще жить, зная, что ни от кого ничего ждать не следует, что полагаться можно исключительно на самого себя и собственные силы, и что у тебя одно право и одна обязанность — сохранить жизнь и по возможности не дать попортить себе шкуру. Диего Алатрис-те-и-Тенорио, послужив и в пехоте, и на королевских галерах в Неаполе, за долгие годы научился избегать всяких чувств, от которых нельзя было бы избавиться с помощью шпаги. И вот вам, пожалуйста, — еще вчера, казалось бы, капитан даже не подозревал о существовании этого мальчугана, а теперь он в один миг переменил все это и заставил его почувствовать, что как бы ни был ты крут и стоек, и у тебя найдется своя ахиллесова пята, свое уязвимое место.