Я даже думаю, что решение не дожидаться никакого суда, а застрелить Берию на месте, Москаленко мог принять и не по приказу недальновидного и непоследовательного Хрущева, а вполне самостоятельно, опираясь только на свой стратегический опыт и понимание опасности затеваемой ими акции (а точнее сказать - гибельности её возможного провала для всех, кто в ней участвовал). О том, что совершение тайных действий было ему не в новинку, красноречиво свидетельствует один из эпизодов уже упоминаемой нами выше Острогожско-Россошанской операции. Так, не сумев убедить командующего фронтом генерал-лейтенанта Ф. И. Голикова в нецелесообразности проведения активных разведок на участке расположения 40-й армии (где передний край вражеской обороны был тщательно изучен, структура каждой пехотной дивизии, её вооружение, боевой и численный состав выявлены, места расположения командных и наблюдательных пунктов, а также точки нахождения огневых позиций артиллерии и минометов разведаны, и даже фамилии командиров частей и соединений известны), К. С. Москаленко решил сделать вид, что подчиняется приказу, а на деле организовал все так, как считал нужным сам.
   "Поскольку наступление главных сил намечалось на 14 января, - пишет он в своих воспоминаниях, - значит разведку боем силами передовых батальонов нужно было провести 12-го. И вот, не посвящая командующего и штаб фронта в свои намерения, я распорядился - конечно, устно: к 12 января произвести смену войск на плацдарме, с тем чтобы дивизии первого эшелона заняли исходные районы для наступления; главным же силам быть готовыми в случае успешного продвижения передовых батальонов немедленно перейти в наступление.
   Решение несколько рискованное, согласен. Ведь противник мог случайно обнаружить появление у нас на переднем крае новых дивизий. Однако этот риск не шел ни в какое сравнение с серьезной угрозой, которая могла возникнуть, если бы мы, проведя разведку боем, предоставили затем врагу двое суток для организации отпора нашему наступлению..."
   Как видим, психологическая подоплека организации данной операции имеет абсолютно ту же логическую схему, что и акция в отношении Л. П. Берии. То есть: если возможные ответные действия противника таят в себе (пускай даже и теоретическую!) угрозу реальной гибели, то они должны быть исключены, даже если на это не имеется санкции сверху. Думаю, тут не одному мне понятно, что именно из этой логики исходил К. С. Москаленко, нажимая на курок своего пистолета в зале заседания ЦК КПСС 26 июня 1953 года. И это не было ни местью Берии за годы тотального страха, который не мог не переживать вместе со всеми советскими людьми и он, ни подвигом во имя народа. Он просто снимал этим "угрозу, которая могла возникнуть", если бы Берия оставался живым.
   (О том, что дедушка был способен принять абсолютно самостоятельное, не только ни с кем не согласованное, но и противоречащее приказу свыше решение, говорят и другие эпизоды из его весьма неординарной биографии. Так, по воспоминаниям Д. И. Ортенберга, ещё накануне войны, зная о сосредоточении фашистских войск у нашей границы, он, выступая как-то на партийно-комсомольском собрании, без обиняков рубанул с трибуны несанкционированную правду: "Будет война! Надо ждать нападения немцев если не сегодня, то завтра-послезавтра". А потом ждал, что ему за это всыплют в лучшем случае по командной или партийной линии, а то и вовсе арестуют как провокатора и сеятеля панических настроений.
   В другой раз, как пишет полковник Ф. Д. Давыдов, случилось так, что "во второй половине мая 1942 года противник силами 1-й танковой, 6-й и 17-й армий окружил и разгромил основную часть наших наступавших на Харьков войск Юго-Западного и Южного фронтов. Оказавшийся под угрозой окружения К. С. Москаленко, самостоятельно отвел свою 38-ю армию за реку Айдар, хотя это ему по тем временам и грозило тяжелой карой".
   А то был ещё и такой случай.
   В конце января 1943 года, 40-я армия, которой на тот момент командовал Москаленко, выдержав мощный контрудар врага, смогла удержаться на южном фасе Курской дуги. Отсюда после отражения июльского наступления она начала победоносное продвижение к Днепру. По замыслу фронтовой операции 40-я армия должна была действовать на второстепенном направлении фронта, прикрывая с севера главную ударную группировку. Но Кирилл Семенович, говорит Ф. Д. Давыдов, исходя из складывающейся ситуации, сумел сделать второстепенное направление основным, и командование фронта, видя эти успехи, вынуждено было усилить 40-ю армию вначале одним, а затем и вторым танковым корпусом, несколькими стрелковыми дивизиями и артиллерией...
   И вообще, как пишут многие знавшие Москаленко по совместной службе, на фронте было хорошо известно всем о его личном бесстрашии и способности к немедленным активным действиям. Сам Сталин называл его за это "генаралом наступления".)
   ...В силу загруженности учебой (а также из-за обрушившейся на меня пестроты столичной жизни), во время пребывания в институте мое увлечение литературой отодвинулось на второй план. Я даже в институтской стенгазете не участвовал, хотя и сочинял время от времени потешавшие друзей припевки про однокурсников: "Железный Феликс есть у нас - такой же пидор, как и Стас, а Гена Чобанян - хитрее всех армян", - ну и в таком же духе про всю институтскую общагу (которая, кстати сказать, имела официальное название "Дом Горняка").
   Опять возвратился к стихам я уже только в Донбассе, куда вернулся три года спустя, вылетев из института за "академическую неуспеваемость", заключавшуюся в несдаче зачетов по физкультуре, на которую я не ходил целых два курса, но что обнаружилось только под конец третьего. Собственно, в начале первого курса я было попробовал заниматься спортом, как остальные, но, пробежав пару кроссов, всколыхнул себе под пробитым батиным молотком черепом такую боль, что перестал и думать о подобных опытах. Показав преподавателю военный билет, где вследствие этой травмы мне была вписана четкая запись: "в мирное время не годен, в военное годен к нестроевой" и стояла соответствующая статья, я с полным правом перестал посещать уроки физподготовки и использовал это время для других, более важных дел - пил пиво в прилегающем к институту Парке культуры и отдыха имени А. М. Горького или готовился к каким-нибудь семинарам и коллоквиумам в какой-нибудь из пустующих аудиторий. И вдруг под конец третьего курса выплыло, что у меня нет ни одного зачета по физре! И началось та-ако-о-ое-е...
   Я тыкал всем в нос свой военный билет, лепетал что-то про сотрясение мозга, но никто меня не хотел и слышать. Я говорил, что не могу пробежать и ста метров, чтобы потом не страдать от головных болей, а мне говорили, что надо сдать все пропущенные нормативы и отработать все кроссы за прошедшие два года, от одной мысли о чем у меня сразу же темнело в глазах.
   Само собой, что встал вопрос о моем отчислении.
   - Да что ты, в конце концов, телишься? - не выдержал, глядя на все это, один мой шебутной институтский приятель, которому я как-то проговорился о своем родстве с Москаленко. - Немедленно езжай к своему деду и расскажи обо всем случившемся.
   - И чем он тут сможет помочь? - возразил я с сомнением в голосе. - Наш институт ведь не военный...
   - Ну, ты даешь! - аж задохнулся друг от моего невежества. - Да ведь он же у тебя - маршал! Член ЦК КПСС! Депутат Верховного Совета! Да стоит ему только позвонить сюда, и наш поручик (так мы называли между собой ректора Горного института Владимира Ржевского) будет стоять навытяжку и отвечать: "Так точно! Будет сделано! Слушаюсь!.." Звони немедленно, если не хочешь вылететь!..
   Но я - не позвонил.
   Я помнил рассказ о том, как в свое время к нему приезжала одна из его племянниц (папина двоюродная сестра Светлана Кириченко), попросившая помочь ей поступить в МГУ.
   - Вот тебе моя дача, - сказал на это Кирилл Семенович, - вот машина. Живи тут, готовься к экзаменам, гуляй по Москве... Но никуда звонить и ни о чем никого просить я не буду. Поступать ты должна сама.
   Пожив два дня на маршальской даче, племянница оценила перспективу и, не будучи дурой, срочно возвратилась к себе домой в Днепропетровск и поступила там в Индустриальный институт, который не только с успехом закончила, но и осталась после окончания в нем работать. На одно поколение позже примерно с такой же целью к Москаленко приезжал и мой двоюродный брат Сашка Каравай, рассчитывавший на его содействие при поступлении в какую-то из особо элитных мореходок. Но результат был тот же - живи, ешь, пользуйся всем, что тебе необходимо для дела, но поступай самостоятельно.
   Поэтому я и не позвонил. Я ведь как раз и дожидался все это время момента, чтобы встретиться с ним не беспомощным просителем, а хотя бы чуть-чуть на равных! Как же я мог прийти к нему на первую встречу в качестве - неудачника?
   Ну выгонят, так выгонят, решил я. На следующий год приеду с хорошей характеристикой и восстановлюсь. И уж тогда сразу же отыщу его и представлюсь...
   И, увидев на доске объявлений приказ о своем отчислении из института, я со спокойной душой собрал свои небогатые манатки и отправился в Донбасс.
   Но ни через год, ни через два я в этот институт уже не вернулся. Сначала закружился в делах, друзьях и любовях, потом опять пошли косяками стихи, и диплом горного инженера начал казаться ненужным и даже обременяющим - зачем она мне, если, не пройдет и двух-трех лет, как я стану знаменитым поэтом?
   Меня снова начала широко публиковать районная газета "Маяк", стихи зазвучали по областному радио, и в Красноармейском райкоме комсола мне было предложено стать комсоргом одного из ведущих угледобывающих предприятий района - шахты "Родинская", на которую я устроился работать по возвращении из Москвы. Надо сказать, что занять должность шахтного комсорга - это по тем временам была очень неплохое начало карьеры. Ведь помимо райкомовского оклада, руководителя шахтной молодежи обычно оформляли ещё каким-нибудь слесарем на самый лучший на шахте участок, и таким образом ему шел и подземный стаж, и весьма существенный шахтерский заработок. Ну и, само собой, к этому добавлялся авторитет в коллективе, близость к шахтному руководству и вытекающие из этого льготы, а также появляющиеся связи в партийных организациях района и даже области. Дорога комсорга, пролегающая через съезды ВЛКСМ и участие в загранпоездках по обмену опытом, неукоснительно выводила его в будущем прямиком в кабинеты райкома, а при некотором старании и благоприятных сопутствующих обстоятельствах - и обкома партии.
   Но я - отказался. Для меня как-то всегда было мучительным оказываться в ситуации, при которой моя индивидуальная свобода выбора попадала в зависимость от чьей-то чужой воли (может быть, именно поэтому Господь и избавил меня от службы в армии, где голос личного "я" военнослужащих самым жестким образом ограничивается необходимостью беспрекословного подчинения приказам командования да прихотям "дедов"). Все сильнее наполняющий мою душу ветер поэзии звал меня куда-то в неведомые дали; границы шахтерского городка становились мне тесными, я задыхался от обступающей со всех сторон однообразной прозы шахтерских будней и чувствовал, что наступит такой момент, когда мне захочется все бросить и, прыгнув в первый же проходящий мимо меня поезд, махнуть куда-нибудь на просторы Сибири или же, наоборот, на многолюдные бульвары столицы... Но вот тут-то как раз и даст себя знать моя принадлежность к касте комсомольско-партийной номенклатуры - мне тут же скажут: "Ку-уда? Дезертировать с идеологического фронта? Партии ты нужен именно здесь, так что сиди на своей шахте и не рыпайся!.." Я ведь помню, как бабушка Доня рассказывала о попытке Кирилла Семеновича изменить маршрут своего следования и по дороге в Крым, куда он первоначально направился на отдых, заехать на несколько дней в Гришино и повидаться с друзьями своей боевой молодости и родственниками. Но едва только маршальский вагон отцепили на станции Красноармейск, как Москаленко тут же вручили телеграмма с грифом "Правительственная", в которой ему строжайше предписывалось ограничить пребывание в этом городе проведением летучего митинга на вокзальной площади, после которого сразу же отбыть в направлении утвержденного ранее маршрута. Выйдя на перрон своего родного города, Кирилл Семенович увидел уже приготовленную для него трибуну и толпу встречающего народа во главе с руководителями райкома и горкома партии. Поднявшись на подмостки, он окинул взглядом лица собравшихся на площади, стараясь отыскать хотя бы кого-нибудь из знакомых. Но тут были в большинстве только случайно оказавшиеся поблизости люди. Пока кто-то из увидевших маршала гришинцев доковылял до села да сообщил об этом бабусе, да пока она (не забыв покормить перед уходом кур) собралась да дошла из села до станции, там уже заканчивали разбирать трибуну...
   Я же хотел ехать туда, куда меня в данный момент влекло мое сердце, а не правительственные или райкомовские телеграммы. Поэтому, проработав около трех лет на шахте, я, наплевав на предостережения искренне переживающих за меня (но абсолютно не понимающих моих устремлений) друзей и близких, подал заявление об уходе и маханул сначала в Забайкалье, где три сезона подряд пролазил с геологами по долинам рек Нерчи и Олёкмы в поисках урана и золота, потом переехал на озеро Селигер, где пару лет водил пьяных туристов к истоку Волги, а после этого...
   Впрочем, путь мой был весьма извилист и долог, и единственно, где я не успел побывать, так это - за границей, хотя меня три раза и включали в состав делегации Читинского обкома комсомола (здесь тоже хотели видеть меня в числе номенклатурных работников и даже продляли мне решением бюро обкома комсомольский возраст!) для поездки во Вьетнам. Но я тогда совмещал должности старшего техника-геолога и завхоза геолого-съемочной партии и вынужден был летом ходить в маршруты, а зимой заниматься завозом продуктов и снаряжения на базу, так что ни одной из этих возможностей я так и не воспользовался. Хотя, надо признаться, первая связь с заграницей у меня завязалась ещё в шестом классе, правда, не с Вьетнамом, а с Чехословакией. Тогда, зимой 1967 года, у меня вдруг началась переписка со сверстником из Чехословацкого города Острава - Индрой Клечалом, адрес которого дала мне моя одноклассница Валька Мамонова, давно уже переписывавшаяся с чешской школьницей. Помню, от него приходили необычные длинные конверты с красивыми марками и несравнимые с нашими по красоте и яркости фотооткрытки, а однажды (кажется, перед Новым 1968 годом) почтальонка принесла извещение, по которому мы получили на почте две белые бандерольки с иностранными штемпелями (почему-то, правда, обе разорванные с торцов), в которых он прислал мне диковинные для тогдашней России шоколадные машинки в цветной фольге, непривычные для нас круглые вафельки, какие-то другие угощения, а также теплые белые шерстяные носки (видимо, из убеждения, что Россия - это некая сплошная Сибирь с трескучими морозами и сугробами). Во вложенном в один из пакетов письме он поздравлял меня с наступающим праздником и очень-очень-очень просил прислать ему в ответ какую-то непонятную мне "тельную резинку". Перебрав в уме все возможные варианты этого предмета (школьный ластик? мочалка? резинка для трусов? презерватив?), я так и остался в неведении относительно того, чего жаждал получить от меня мой чехословацкий друг (и, кстати сказать, не докумекался до этого и сегодня). И хотя мы с мамой и отправили ему в ответ посылку с какими-то нашими российскими сладостями, переписка вскорости все равно заглохла и поступление нестандартных конвертов с красивыми заграничными марками прекратилось. Я, грешным делом, решил тогда, что это произошло именно из-за того, что Индрих обиделся на меня за так и не присланную "тельную резинку", и только много лет спустя сообразил, что это было связано с назревавшими тогда событиями "Пражской весны", о приближении которых родители Индры наверняка уже догадывались и, боясь, что приходящие из СССР письма могут послужить в будущем причиной каких-нибудь неприятностей для их семьи, запретили ему переписку.
   Но жизнь была бы скучна и неинтересна, если бы не была пронизана некими тайными знаками, намекающими нам, что ничего в этом мире не случается просто так, и все имеет свою, как сейчас стало модным говорить, кармическую подоплеку. И, открыв много лет спустя историю Великой Отечественной войны, я с неким непонятным мне волнением прочитал в ней, что весной 1945 года именно мой дедушка К. С. Москаленко освобождал от немцев родину моего "друга по переписке" Индриха Клечала - город Остраву.
   При этом (как, впрочем, и почти всегда) Кирилл Семенович не смог обойтись без очередной из своих неординарных выходок.
   Вот как об этом пишет в "Военно-историческом журнале" Ф. Д. Давыдов:
   "10 марта 1945 года 38-я армия начала наступление на Моравска-Остраву. Шел густой снег, бушевала метель. Накануне К. С. Москаленко предложил командующему войсками 4-го Украинского фронта генералу И. Е. Петрову отложить наступление. Но тот, сославшись на сроки, утвержденные Ставкой, не согласился. Однако Кирилл Семенович все-таки добился переноса срока наступления. Произвел перегруппировку, дождался хорошей погоды - и армия освободила не только Моравску-Остраву, но и расположенный в 80 километрах южнее г. Олоумец. До Праги оставалось 250 км.
   5 мая там началось народное восстание. Гитлеровцы бросили на его подавление крупные силы войск. На помощь восставшим двинулись советские танковые и общевойсковые армии. К. С. Москаленко сформировал подвижную группу, основу которой составляли три танковые бригады, стрелковая дивизия на автомашинах, и приказал ей прорваться к Праге. Но отправив группу, не усидел Кирилл Семенович на своем командном пункте. На следующий день догнал её и возглавил наступление. Решительно обходил даже крупные вражеские силы, смело выдвигал вперед артиллерию, пробивая путь танкам и мотопехоте. 9 мая подвижная группа вступила в Прагу с востока и встретилась с танковыми войсками 1-го Украинского фронта, наступавшими с северо-запада..."
   В 1969 году, через год после подавления советскими танками попытки буржуазного переворота в ЧССР, в Праге вспомнят о дедушкиной роли в освобождении Остравы от фашистских захватчиков и присвоят ему звание Героя Чехословацкой Социалистической Республики. До более поздних времен, когда вчерашних героев-освободителей начнут яростно переименовывать в "оккупантов" и "захватчиков", он, к своему счастью, не доживет. Господь освободил его от этого незаслуженного позора, и 2 февраля 1985 года, на самом пороге перевернувшей всю российскую историю перестройки, он скончался, не успев увидеть, что тот строй, на утверждению которого он отдал практически чуть ли не все годы из своей долгой 83-летней жизни, в одночасье прекратил свое существование. Это большинство из нас, остающихся жить до сегодня, открыв однажды глаза вроде бы на той же самой кровати, на которой вчера ложились спать, вдруг обнаружит себя проснувшимися уже совершенно в другом мире. И, оглядевшись по сторонам, увидит, что в этом мире не стало очень многих жизненно важных для нас вещей. Как напишет несколько лет спустя, проводя поэтическую ревизию этой эпохи, поэт Евгений Артюхов:
   Нет дома, где родился,
   нет школы, где учился,
   нет роты, где служил,
   страны, в которой жил...
   Впрочем, когда вся эта каша ещё только заваривалась, грядущие обновления казались такими желанными и многообещающими, что мы с отчимом целыми днями бегали с одного митинга на другой, крича там в адрес райкомовского и исполкомовского руководства крики "Долой!" и голосуя за резолюции, требующие их немедленной отставки.
   - Ой, дывысь, сынок, доминитуетэсь вы отам на свою голову! - горестно вздыхала мама, предчувствуя своим "необразованным" материнским сердцем приближаемую нами катастрофу. - Позакрывають граныци между рэспубликамы, я потом нэ сможу до тэбэ й в гости сйиздыть, на внучат подывыцця...
   - Да ну что ты! - уверял я, недоумевая, как же это она не понимает всей благотворности намечающихся перемен. - Мы же только хотим самостоятельности республик в решении своих собственных экономических вопросов! Чтобы распоряжаться национальным доходом республики, не выпрашивая каждую заработанную самими же копейку у Москвы!..
   Летом 1991 года мне неожиданно предложили должность заведующего отделом писем в одной из районных газет Тверской области, предоставив при этом однокомнатную квартиру, и я, без малейших колебаний, выписался из своего родного дома и, перебравшись в красующийся над только набирающей здесь свои воды Волгой маленький городок Старицу, словно в омут, ринулся в новую для себя деятельность. Это как раз было время августовского путча и первой обороны Белого дома - опухший с похмелья Янаев вяло уговаривал всех сохранять верность партии, проститутки лезли с цветами на застывшие без дела на московских улицах танки, а ещё не обрюзгший от пьянства и презрения к своему народу Ельцин красиво выступал с бэтээра в окружении Руцкого и Коржакова. Через несколько дней напряженно зависшего противостояния, подогреваемого слухами о готовящейся к штурму "Альфе", у путчистов закончилась водка и они покаянно полетели в Крым к генсеку. В Москву вернулся обосравшийся от страха Горбачев и начал что-то уныло говорить о "верности социалистическому выбору", но его политическая песенка была уже спета, и история России переходила в руки Бориса Николаевича.
   Я тогда всей душой жаждал политических перемен, верил словам "свобода" и "демократия", а потому, анализируя в одной из своих статей происходящие в эти дни в городке события, ничтоже сумняшеся обозвал "серым кардиналом" второго секретаря Старицкого райкома КПСС Наталью Федулину, которая, оценив ситуациии, приказала тогда сорвать с доски объявлений листовки местного демократического движения, информирующие население о ходе московского путча. Поначалу меня было потащили в суд за оскорбление чести и достоинства, но события в стране менялись с такой стремительностью, что вчера ещё правящая партия оказалась вдруг почти что вне закона, и чтобы не усложнять и без того тяжелое положение бывших работников райкома, дело закрыли. На какое-то время я стяжал себе славу "отчаянного борца за демократию", этакого местного Андрея Сахарова, но об использовании этой ситуацию для своей выгоды не подумал. В депутаты местной думы я на волне своего "геройства" не полез, на место главы районной администрации выдвигаться не стал, и власть в районе тихо заняли те же самые люди, кто сидел в руководящих креслах и до путча. И с таким же успехом, как они провалили только что построение социализма, они начали проваливать идею построения нового, ещё не понятого ими строя.
   Впрочем, довольно скоро я успел увидеть, что ничего хорошего из начавшихся реформ получиться не может, и отошел от политики (хотя и не перестал критиковать районное начальство за его полное равнодушие к тому, что оно делает). Помимо своей прямой работы, я организовал при газете районную литературную студию, и раз в месяц выпускал литературную страницу "Окно", в которой печатал стихи и рассказы местных авторов со своим предисловием. Иногда я проводил так называемые выездные семинары в каких-нибудь особо отдаленных селах - сначала несколько часов работал с рукописями начинающих литераторов, а затем проводил в местном клубе литературный вечер с их участием, о котором впоследствии помещал подробный отчет в газете.
   Так я однажды приехал в большое село Родня, напомнившее мне своим названием оказавшийся ныне на территории чужого государства (Боже, как права была в своих опасениях мама!) мой родной город Родинское. Когда-то Родня была городом Родин, мимо которого с верховьев Волги везли на судах товары в Тверь и другие города Поволжья. На берегу, возле причала с останавливающимися "дубками", шумела базарная площадь, кипела торговля, рядом звенел колоколами похожий на уменьшенную копию московского храма Христа Спасителя собор. Сегодня же все было в запустении - судоходство по обмелевшей реке давно прекратилось, храм опустел и разрушился, город обезлюдел и превратился в вымирающее село.
   Но и здесь нашлось начинающих поэтов разного возраста, которые пригласили меня приехать и оценить их стихи. И надо признаться, что некоторые из них были вполне на уровне, сказывалось благотворное воздействие окружающей природы. Я после этой поездки и сам потом написал стихотворение, которое впоследствии опубликовал в газете под названием "Глубинка":
   Здесь был когда-то древний городок
   меж хлебным полем, речкою и бором.
   На том краю - шумел работой ток,
   а здесь - шумел базар перед собором.
   "Где твёрдость веры, там и жизнь тверда",
   держась за эти правила простые,
   мимо причала двигались суда,
   и шел товар по ярмаркам России...
   Куда всё делось? Где медовый звон
   колоколов на звоннице соборной?
   Селом стал город. И объял всех сон:
   ни храма нет, ни клуба, ни уборной.
   Лишь тихо дремлет над рекою лес
   да, накренясь, стоят кресты в бурьяне.
   Да раз в году заезжий "мерседес"
   промчит, дивясь окрестной глухомани.
   И снова - тишь. Да солнце. Да река.
   Да счет кукушки, что вдали кукует.
   Да у ворот - два русских мужика