В ее левом глазу прибавилась косина и остекленение.
   XX
   Касса взаимопомощи, друзья и, наконец, Серафима Григорьевна дали деньги для ремонта. Ожегановой ничего не оставалось, как убавить в мешке с овсянкой слезами омытые тысячи. Обещала же...
   Были куплены половые доски. Хорошие, сухие. Недоставало бревен для балок. Были бы бревна - можно нанимать плотников. Тоже нелегкая задача. Строительный сезон в разгаре.
   Кузьма Наумович Ключников не приходил просто так. Он являлся только по делу и только наверняка.
   Он пришел к Василию Петровичу вечером, после ужина. Пришел в габардиновом макинтоше и, в цвет ему, синем берете. При крагах и с тростью. Он заметно прихрамывал.
   Баранова заинтересовало это новое лицо, начиная с внешности. А внешность Ключа можно определить как помесь молодящегося стиляги с ловкачом валютных спекуляций. В нем можно было признать и поездного вора, прикинувшегося снабженцем.
   Кузьма Ключ, поздоровавшись с Василием, запросто отрекомендовался Аркадию Михайловичу героем тыла, инвалидом второй группы. Первое было наглядным враньем, второе - формальной правдой. Но какой правдой? Болтаясь по заводам, бегая от войны, Ключников в конце концов почувствовал, что отправки на фронт все равно не миновать, и тогда искусно поломал себе ногу на строительстве, обвинив в этом охрану труда, притупившую бдительность в боевое, военное время.
   Вылечившись, Кузька остался инвалидом, негодным для военной службы. Протолкавшись войну на стройках, добившись каким-то образом медали и трех грамот за "доблестный" труд, он вышел после войны на инвалидность. Сломанная нога сослужила ему и вторую "службу". Он получил "законное" право не работать. А это ему было нужнее всего. Для него открылись пути "свободной деятельности свободного предпринимателя". Так он аттестовал себя в надежных кругах.
   Кузьке Ключу не следовало бы отдавать столько строк. Но Кузька, хотя и не распространенное, все же существующее печальное явление в нашей жизни.
   Говорят: "Было бы болото, а черти найдутся". Это касается и Кузьмы. Не самому лишь себе обязан Ключников своим процветанием, но и болоту. А болото было.
   Известно, что всякий выстроенный личный дом увеличивает жилищный фонд страны. И застройщик уже не требует коммунального жилья. Этим и объясняется большая помощь индивидуальным застройщикам и материалами, и денежными ссудами. Но можно замутить и чистую воду. Не все застройщики руководствуются благородными намерениями - возвести жилье и этим помочь и себе, и своему государству. Иногда за жильем тянется и многое другое. К хорошему делу порой налипает клейкая, подчас и несмываемая грязь. Она-то и порождает дельцов, подобных Кузьке Ключникову. Подобные люди присасываются к каждому дачному, садовому городку, ко всякому поселку, где граждане строят своими силами свои жилища. Их распознаешь не сразу. Не все из них откровенно наглы и развязны, подобно Ключу. Некоторые жульничают хитрее, осторожнее, смиреннее, якобы нужды ради. Но суть та же.
   - Ну как, Петрович, - начал Ключ, - дымишь или только собираешься?
   - Дымлю, - ответил Киреев.
   - Я так и думал. Поэтому и зашел. Могу тебе уделить сорок минут. Еще трое ждут. Прямо хоть разорвись.
   Далее Ключ, не спрашивая Киреева, в чем его нужда, сказал:
   - Балки есть. Плотники будут. Процент за хлопоты старый. Хотя во нынешнему строительному размаху в требовалось бы его уполуторить. Трудно... Он как трудно...
   Как бы в доказательство сказанного, Кузька стал вытирать со лба пот своим синим беретом.
   - Подрядно, стало быть, не выйдет, - принялся оговаривать он условия найма. - Неизвестен объем работы. То ли менять венцы, то ли нет... Платить - поденно. Половина косой на рыло. Харчи твои. Дешевле - никак. Могу дать четыре первых топора. Больше никак. И этих снимаю с одного денежного объекта.
   Аркадий Михайлович слушал и не верил своим ушам. Перед ним был самый отпетый предприниматель, подрядчик, разговаривающий так, будто дело происходило не на советской земле.
   Василий сидел, опустив голову, что-то прикидывал, высчитывал, а потом тихо сказал:
   - Кузьма Наумович, может быть, по сорок рублей на человека в день... Ведь ты же и с них возьмешь тоже...
   На это Ключников заметил:
   - Василий Петрович, регламент на исходе. Нет - так нет. Я в обиде не буду. А что касается, если плотники мне на пол-литра дадут, это их добрая воля. Зачем тебе болеть об ихнем магарыче? У тебя еще восемь минут с секундами. Решай. Думай. Не тороплю. Но не забывай, какая я фирма. Брать умею, но выдаю по цене. Любая комиссия не найдет изъяна.
   - Сорок пять! - послышался умоляющий голос Киреева.
   В это время на крыльце появилась Серафима Григорьевна. Развязность Ключа сразу куда-то исчезла. Он побежал к ней навстречу и почтительно раскланялся:
   - Добрый вечер, Серафима Григорьевна...
   А она:
   - Здравствуй, Ключ. Слушала я вас, слушала через открытое окошко да и вышла свое слово вставить.
   - Как вам будет угодно... Вы человек понимающий, и вам ясно, что в такое время...
   - Ясно, - сказала Серафима. - Зятюшке только, доброй душе, не все ясно. Привык уступать, а я его трудовым денежкам цену знаю. Поторопился он сорок пять на день дать. Ну да ничего. Сказано - не подписано. Сорок, Кузя. Сорок, и ни рубля выше.
   - Как же так - сорок, если уже было сказано: сорок пять...
   - Я, Кузя, не часто свой голос утруждаю. Сорок! - повторила она властно и ушла.
   Ключников потоптался возле крыльца, где происходил разговор. Закурил. Посмотрел для отвода глаз на часы и сказал в открытое окно:
   - Только для вас, Серафима Григорьевна. - Потом обратился к Василию: Никак не могу противоречить женщине. Пускай будет сорок. Задаток не нужен. Верю.
   Ключ манерно распрощался. Повернулся на каблучках и натужно захромал к воротам, скрипя протезом и крагами.
   Баранов нервно курил, косясь то на уходящего Ключа, то на окно, где сидела торжествующая Серафима Григорьевна, провожающая Ключа улыбкой, полной презрения, как будто она имела право на такую улыбку.
   Баранов кипел от негодования.
   XXI
   Аркадий Михайлович оставался загадкой для Серафимы Григорьевны. С одной стороны, министр министром. И по одежде, и по уму. С другой стороны, мужик мужиком. Самые простые слова и ухватистые руки. Кем он собирается работать у них в городе, на какую работу его хотят определить - спросить было неудобно. Да и едва ли он сказал бы ей.
   Она уже заводила разговор на эту тему, но Баранов ответил, что тайны он не делает, но и опережать события не собирается. Частенько уезжая в город, он тоже не объявлял, где бывал и что делал.
   Серафима Григорьевна откровенно побаивалась его. И жена Василия Ангелина Николаевна - избегала разговоров с ним. Его карие, добрые и чуть насмешливые глаза спрашивали ее: "А как вы, Ангелина Николаевна, относитесь к своему мужу? Как вы относитесь к его детям?"
   Как она относится к его детям? На это ответить ей было довольно легко: никак. Ее отношение к ним состояло в том, что у нее не было с ними никаких отношений. Кроме коммунальных. Живут в одной квартире - и все. И она этого не скрывала.
   А вот как она относится к Василию?.. Ответить на этот вопрос, казалось, не так-то просто. Не так-то просто потому, что Ангелина и сама не знала, не выяснила за эти четыре года своего отношения к Василию.
   С одной стороны, она познала с ним первые радости любви и бывала счастлива до крайнего накала свечения. Временами ей казалось, что она в самом деле светится, горя изнутри. Ангелина и мысли не допускала, что все это мог ей принести кто-то иной, кроме Василия.
   С другой стороны, она отказывалась стать матерью и все еще что-то проверяла. Чего-то не хватало в ее чувствах к мужу. Может быть, и очень небольшого, но очень нужного, того, что было в ее чувствах к Якову Радостину. Чего-то не хватало с того памятного дня, когда она согласилась выйти за Василия замуж. Может быть, мать поторопила цветение ее любви, которая теперь не дает завязи полноценного чувства.
   Когда Яков Радостин всего лишь подходил к ней, у нее замирало сердце.
   Может быть, в отношениях между нею и Яшей Радостиным, рассуждала сама с собой Ангелина, "электрического" было больше, чем настоящего и разумного...
   Может быть.
   А что настоящее и разумное?.. Никто не знает, никто не скажет, даже она сама, какой была бы ее любовь с этим парнем, если б она была.
   В любви с Василием началом всегда был он, а она - как бы эхом, отзывающимся тем громче, чем сильнее начало, породившее его. А Яков и она оба были неначавшимся началом и взаимно ответным эхом, которому не суждено было прозвучать.
   Может быть, в этом и есть мудрость и сила любви, а может быть, это всего лишь молния, ослепительно вспыхивающая в ночи.
   Радостин мог стать только молнией. А разве жизнь - это только сверкание, а не то, что есть теперь? Такое ровное, благополучное, надежное. Домовой грибок - это несчастный случай, который забудется через месяц. Уже Кузька доставил балки. Василий взял отпуск. Не минует и двух недель, как все пойдет своим чередом. Уедет и Баранов вместе со своими пытливыми глазами. А его глазам, как, впрочем, и самой Ангелине, хочется знать: нет ли в ее отношениях к мужу корыстный примесей?
   А эти примеси, кажется, есть. Иногда даже кажется, что примесей значительно больше, чем всего остального, и ей становится стыдно перед людьми, перед собой. Тогда она, ища успокоения, становится необыкновенно ласковой и внимательной к мужу. Опустясь перед ним на колени, снимает его рабочие сапоги. Приносит в тазу теплую воду, сама моет и вытирает его ноги, отстоявшие у печи нелегкую плавку. У нее тогда просыпаются нежные чувства и к Лиде. Она делает ей подарки, упрекает мать за придирчивость к падчерице. И это на время успокаивает Ангелину. Она не кажется себе "арендованной" и пошедшей на сговор со своими чувствами, убеждается в искренней преданности своего сердца Василию, единственному, первому и неповторимому.
   Такими чувствами она жила и в эти дни, но старуха Панфиловна сегодня шепнула ей, что вернулся Яшка Радостин. При шляпе. В узконосых чибриках. В дорогом кремовом "спинжаке", а на "спинжаке" две колодки. Одна - целинная медаль, вторая - "Знак Почета". Вот тебе и на!
   Сердце Ангелины застучало... Застучало так, что захотелось вырвать его, растоптать, размельчить и скормить свиньям.
   Но этого можно хотеть только в порыве самобичевания, а сделать нельзя. Сделать нельзя, но справиться с сердцем необходимо.
   Вечером Кузька Ключ привел плотников. Завтра начинается вырубка полов. Суета строительства отвлечет Ангелину. Она снова войдет в свое русло жизни, хотя она из него и не выходила. И, вообще-то говоря, ничего особенного не случилось и, надо думать, не случится.
   XXII
   Ломка полов началась стремительно. В шесть топоров. Четыре плотника, Василий и Баранов. Уже артель. А после обеда прибыли нежданные резервы. Еще четверо: сталевары Афанасий Юдин и Веснин, первый подручный Василия Петровича Андрей Ласточкин и Ваня - сын.
   - Пришли посубботничать, повечерничать, какую там никакую чуткость выразить! - выпалил скороговоркой Юдин и представился Баранову: - Будем знакомы!
   А Веснин Юдину в масть:
   - Ломать - не строить, и металлург за плотника сойдет. Я со своей снастью, - предъявил он лом.
   - И я, - в том же веселом тоне продолжал Андрей Ласточкин. - Без подручного нигде не сподручно. Главное - покрикивать будет на кого и найдется кому сказать высокоградусное словцо. Приказывай...
   С треском, с визгом больших гвоздей, когда-то вбитых, казалось, намертво, отдирались толстые, шестисантиметровые половые доски. С ними не церемонились. Не на перестил снимались они, а на выброс.
   Подковырнув ломом одну пластину ряда черного пола, остальные вымахивали с руки. Многие из них были здоровехоньки. Но коли такая заразная хворь, выбрасывалось и относилось в дальний угол участка все подряд, чтобы сжечь вместе с губительной губкой.
   Кто ломает, кто вырубает, кто таскает... Перекрытия не стало так быстро, что и не верилось.
   Снова появился старый техник Мирон Иванович Чачиков. Обследуя нижние венцы, он нашел их вполне здоровыми, посоветовал лишь для профилактики перед промазкой "адской смесью" на всякий случай состругнуть рубанком или хотя бы соскоблить топором верхний слой бревен.
   Черт оказался не так страшен, как он виделся.
   Чачиков тоже посоветовал снять на штык, а лучше на два штыка землю подпола, затем полить ее жидкой смесью глиняного раствора с антисептиками, и если возможности позволят, то нанести пальца на четыре толщиной покрытие из тощего бетона.
   Желая показать, как это сделать, Чачиков взял лопатку и повел Василия с Барановым в обнаженный теперь подпол. Повел их в ту часть дома, где был зарыт Серафимой Григорьевной злополучный горшок. Когда старый техник хотел приступить к показательной копке, он увидел один, а потом другой клочок сторублевки.
   - Как это понимать? - спросил Чачиков, нагибаясь и поднимая клочки. Обгрызены кем-то... Или, может быть, истлели? - ни к кому не обращаясь, говорил он, рассматривая клочки. - У этого оба номера целы. Значит, можно обменять в банке.
   Баранов посмотрел на Василия, но Василий не хотел верить тому, что читал в глазах товарища.
   - Наверно, обронили пьяные плотники, когда строили дом, - сказал он не очень убежденно, а сказав, увидел еще клочок сторублевки и наступил на него сапогом.
   Заметив это, Аркадий Михайлович сказал:
   - Да, конечно, обронили плотники. Не иначе.
   Тут он, как и Василий, обнаружил еще один обрывок сторублевки и так же, как Василий, наступил на него, а затем обратился к Чачикову:
   - Нас, кажется, зовут к столу. Пошли, пока не остыло. Я так голоден сегодня... И так хочется выпить...
   - И мне, - присоединился Василий.
   Чачиков передал Василию найденные клочки сторублевок:
   - Коли в твоем доме нашлись, значит, это твои деньги.
   Дальнейшего хода улика не получила. Да и не могла получить. Однако забыть о ней Василий не мог.
   В саду ждал ужин. Плотников уже накормили, и они ушли отдыхать в шатровую палатку, сооруженную из половиков.
   Первый подручный Ласточкин раскупоривал принесенное им и купленное Серафимой Григорьевной. Юдин и Веснин любовались суетней карпов, вырывающих друг у друга брошенные им куски хлеба. В каждом настоящем мужчине не перестает жить мальчишка. И в самом деле - это зрелище! Вода кипит. Карпы выскакивают, стараясь своим телом утопить еще не намокшие куски.
   Надставили стол другим, принесенным из дому. Баранов сходил за Копейкиным. И тот пришел, довольнешенек. Старику было любо посидеть в такой большой мужской компании. А кроме того, у него была давняя тайная задумка рассказать одну быль-небыль, как бы невзначай, "к слову доведясь" и "промежду прочим", на самом деле "по существу текущего момента и в точку".
   Тары-бары-растабары. Настроение у всех хорошее. Не так часто собираются они все вместе. Весел и Василий. Ему не надо менять нижние венцы, вывешивать дом, искать домкраты, бояться за перекос стен.
   Копейкин в свои семьдесят два мог выпить много, но пил он всегда и особенно сегодня в норму. Он то и дело ввертывал шутки, прибаутки, загадки, ища зацепки к началу задуманного им пересказа были-небыли, которая именно сегодня, как никогда, попадет в хорошие уши, а попав, не выдуется из них.
   Подвыпив, Мирон Иванович Чачиков, изображая протодьякона, пропел:
   - Здравие, благолепие и благополучие дому сему, и славному хозяину Василию Петровичу, и домочадцам его многая лета...
   Василий, отвечая поклоном, сказал:
   - А все-таки, братцы, тяжело быть хозяином. Вот уже четыре года, как я никуда не выезжал, нигде не отдыхал...
   - Это уж так, - послышался голос Копейкина. - Коли ты попал в колдовские тенета старой ведьмы, так тебе в них и сидеть до скончания века!
   Василий Петрович не понял, к чему такой разговор.
   - Это в какие такие тенета, какой такой старой ведьмы?
   Прохор Кузьмич тут же отозвался:
   - Сказ-пересказ, верный ватерпас, про эту старую ведьму бытует. Большой правды эта небыль. Былее ее и сама быль не придумает. Чех мне один ее рассказывал.
   - Какой чех? Ты же, Прохор Кузьмич, дальше завода, понимаешь, лет двадцать нигде не был!
   - Оно так, Васенька, только к нам-то со всего света разные люди ездят! И приезжал как-то один премудрый чех. Очень башковитым человеком себя показал. По-русски этот чех лучше нас с тобой может. Он, видишь ли ты, еще в ту германскую попал в плен. Осел. Женился на русской. Дети пошли. Младшенькую-то за нашего парня со Стародоменного замуж выдал. Вот и приезжал внука проведать. Внука повидал, да и меня встретил. Внук-то его и мне дальняя родня. По Марфе Егоровне. Встретились мы с ним и, как полагается, залили по двести пятьдесят граммов "зверобоя" и принялись друг перед другом слова разные метать. Я - про уральские колдовские случаи, а он - в международном масштабе и с идейно-политическим прицелом. С дальним. Не на два-три года, а, можно сказать, с проглядом в светлые времена...
   - Хватит, Прохор Кузьмич, присказывать, ты сказку начинай, - попросил Чачиков.
   - А будете ли слушать? - спросил Копейкин. - Сказка хоть и не столь долгая, а в половину уха ее не понять.
   - Будем слушать в полное ухо. Поймем, - пообещал Василий и предложил выпить перед сказкой.
   Выпили. Крякнули. Закусили зеленым луком с солью. И Копейкин обратился ко всем:
   - Теперь слушайте. Только чур-чур - не перебивать.
   Пересев со стула на ящик, стоявший неподалеку, расправив черно-пеструю бороденку, затем утерев ладонью серые усы, Прохор Кузьмич принялся рассказывать сказку.
   XXIII
   - Вскорости или вдолгости после того, как получеловек, по прозванию педикантроп, в сознательном труде себя человеком обнаружил, началась пещерная, первобытная жизнь. Пускай ни рубанков, фуганков, станков, доменных печей тогда еще не напридумали, а жили сообща, в большой дружбе жили.
   И эта большая дружба, когда один за всех и все за одного, была неписаным законом всех законов и статьей всех статей. Что добудут на охоте, то и съедят. Что соорудят, тем и пользуются. И не было между ними никакого дележа и никакой зависти. Топор ли каменный, стрела ли, копье ли считалось нашим. И труд у них был общим - кто что может, тот то и делает. Никому не приходило в голову друг дружку попрекать: я, мол, мамонтиху прикончил, мне и есть из нее печенку, а тебе - мослы обгладывать.
   Не было этого. Для всех мамонтов били. Для всех плоды собирали. Для всех пещеры приютом были. Каждому солнышко равноправно светило.
   Выдумал человек к этому времени бога или нет, твердо сказать не могу. И чех мне этого не сказывал. Но то, что человек чертовщиной и лешачиной всякой, чистью и нечистью леса да болота заселять начал, это уж точно. Точно и по Марксу, и по Энгельсу, и по Владимиру Ильичу. Огонь даже за тайную колдовскую силу почитался. Это я самолично читал.
   Словом, зародились на земле добрые силы и злые. Чисть и нечисть. С этого все и началось. С этого самого и стал свободный человек рабом темных сил, порожденных им в темноте своей и в страхе неведения своего.
   Точно так до последнего словечка и сказывал мне про это головастый чех.
   И зародилась в те стародавние времена одна ведьма. Трудно сказать, какой она зародилась, писаной красотой или хитроумной прихохоткой, только она была ведьмее всех ведьм. Захотелось ей не только людей, но и всю чистую и нечистую силу под себя подмять, а самой владычицей всех-перевсех владык стать. И самого бога, который, мне думается, в те годы еще не оформленным Священным писанием в невыясненных ходил. И ни Буддой, ни Саваофом, ни всяким другим Аллахом пока еще не назывался. А жил как бы безымянно и предположительно, впредь до выяснения. Ну да не о нем сказ-пересказ, а о ведьме.
   И задумала эта ведьма расколоть, раздробить людей, а потом поодиночке полонить каждого.
   И подбросила она незнаемое в первобытности слово - "мое!".
   "Мое!"
   Как это было - никто не знает. То ли полюбовника околдовала... То ли старому старейшине такой микроб в голову положила... И чех не мог сказать. Тут надо "не тяп-ляп - и корапь", а понимать вглубь.
   И к чему сначала пристало это слово "мое", тоже не скажу. К палке ли, которая оказалась сподручнее. К топору ли - по рукам. К собаке ли, что позалаистее. Врать не буду. Только это "мое", как сорняк в жите, так пошло в рост, что никакая сила его выполоть не могла.
   И все узнали, что на свете есть не только "наше", но и "мое".
   Моим стал топор. Моей стала пещера. Моим стал поделенный кусок мяса. А потом моим стал и огороженный мною клин земли. В десять - двадцать соток или в сто десятин - не в этом суть. А суть в том, что и всеобщая мать-земля, мать всего живого, стала пластаться, делиться, размежевываться, разгораживаться, по семьям, по родам, по племенам. По Сириям, Египтам, Иудеям, Вавилониям... А потом фараоны и кесари - кровавые слесари - друг к дружке отмычки начали подбирать, мечами размахивать, кровь проливать, братьев своих в полон брать. И каждый: "Мое!", "Мое!", "Мое!"
   И так-то все замоёкали - хоть караул кричи. А ведьме только того и надо. Она людям новые распри нашептывает. К захватам зовет, к промеждоусобиям. Зависть распаляет. Кривду за правду выдает. Краже учит. Убийство преподает и тому подобное зло.
   К той поре от ведьмы сильные отпрыски пошли. Под стать ей ведьминское отродье подрастало. Сердитые имена им мать-ведьма дала. Жадность. Подлость. Кража. Кривда. Нажива. Клевета и тому подобное. Всех не перечтешь по памяти. Да и надо ли? Каждый может ведьминской родне список составить. От нее это все исчадье началось. Она намоёкала все зло на земле, все гадости.
   А годы, как и положено, шли, копили века... Счет перевалил за тысячи лет, а слово "мое" росло да росло и переросло все слова, а с ними росла власть ведьмы и ее отродья. Сильно состарилась она, а смерть ее не брала, потому что живучее слово "мое" оберегало старую ведьму от всех напастей.
   Слово "мое" породило законы, служащие ему, а потом оформило и бога, оберегающего его. Ну а про царей-королей, ханов-богдыханов нечего и говорить. Все они стали служками-прислужками старой ведьмы... окосевшей с годами на левый глаз. Она их короновала и раскороновывала или убивала по своему ненасытному велению, как мух.
   Поделив белый свет на царства-государства, великие и малые княжества-сутяжества, она подсказала хитроумные знамена, на которых писались высокие слова, но всякий зрячий и честный человек читал на них одно лишь слово: "Мое!" Во славу его складывали головы несчетные миллионы людей. В честь его возводились храмы. Запугивались. Томились в темницах. Попадали в кабалу. Продавались в рабство. Работали на износ. И по сей день эта старая ведьма управляет через свое колдовское слово "мое" половиной мира, половиной белых и черных людей...
   Только у нас ей после семнадцатого года тягу пришлось дать. Почвы не стало. Аминь подошел... Конечно, случается, и на нашей земле, пускает ростки старая ведьма, но уже скрытно. То садом-виноградом околдовывает, то белой свинкой завораживает или козой замоёкает... Пускай это все не былые времена, а всего лишь одна икота, однако и тем не менее, к слову доведясь, скажу...
   Да нет, не буду досказывать... Не буду я к этой старой сказке новый хвост пришивать. И так, что к чему, ясно, если в два глаза глядеть, в оба уха слушать...
   XXIV
   - К чему ты рассказывал эту сказку, Прохор Кузьмич? - спросил Василий, нарушая общее молчание.
   Копейкин обвел взглядом сидящих за столом и ответил, хитря:
   - Просто так. Спьяна, наверно. Сегодня она как-то плохо сказывалась. Серафимы Григорьевны постеснялся.
   Прохор Кузьмич кивнул в сторону березы.
   У березы стояла Ожеганова. Мужчины ее заметили только сейчас.
   - Вы-то, мамаша, как тут оказались? - удивился Василий.
   - Еще бутылочку принесла, да перебивать Кузьмича не захотела, к тому же заслушалась. На доброе здоровье, Прохор Кузьмич, - поклонившись, поставила она перед ним бутылку. - Пей. Может, еще что расскажешь веселенькое, домовой гриб.
   И она исчезла в кустах, словно растаяла. Словно ее и не было.
   Василию стало не по себе.
   - Не надо было, Прохор Кузьмич, понимаешь, приписывать ведьме косину на левый глаз...
   Вместо Копейкина ответил Баранов:
   - Кто какой эту ведьму видит, тот так ее и рисует. Мне лично эта сказка понравилась. К месту сказана. Кое-кого и сегодня держит на привязи эта старая ведьма. Ну да мы об этом как-нибудь еще поговорим.
   "Умен же Копейкин! - подумал Баранов. - Чеха он для большего веса приплел, а сказку-то сам выдумал". И вслух добавил:
   - Давайте по последней за сказку...
   Василий отказался, Чачиков тоже. Копейкин, молча раскланявшись, побрел к своему домику. Он сделал свое дело. Теперь кто как хочет, так пусть и понимает. А уж Василий-то понял сказку, и она не пройдет для него даром, произведет хоть какую-то работу в его голове.
   Кое-что намотали на ус оба сталевара и первый подручный Ласточкин. Они, распростившись с хозяевами, шумно обсуждали за воротами рассказанное Копейкиным.
   Серафиме Григорьевне в этот вечер стало понятно, что против нее не один Баранов и что страшная потеря тридцати тысяч, съеденных мышами, не самое тяжкое из того, что может ее ожидать.
   Ухо теперь надо держать особенно остро.
   Василию и Баранову постелили во дворе, под сосной. Ночь была теплая. Воздух чистый. Луна большая, полная. Она почему-то сегодня косила и, кажется, подмигивала одним глазом.
   Не приснилась бы только проклятая ведьма! Василий Петрович был очень податлив на сны. Они у него как кинохроника. Сегодня - в жизни, а завтра на экране.