Писсарро горячо желал новой выставки, но те, кто мог бы в ней участвовать, выказали к ней не больше интереса, чем к нью-йоркской. Да и вообще тогда, в феврале 1886 года, трудно было рассчитывать, что в ближайшем будущем могут состояться какие-то выставки импрессионистов. Дюран-Рюэль был по-прежнему занят поисками денег.
   «Дюран-Рюэль затеял с нами опасную игру, – писал 16 февраля Писсарро. – Счастье его, что никто не ценит нашей живописи, в частности моей».
   Оставшись почти совсем без средств, Писсарро беспрестанно наведывался к торговцу картинами, вымаливал у него деньги. «Никакой возможности вырвать у него хотя бы су», – писал он 5 марта. Спустя три дня, в понедельник 8 марта, художник снова явился к Дюран-Рюэлю. На этот раз торговец картинами выдал ему триста франков: ему удалось наконец найти кредитора. В субботу, 13 марта, Дюран-Рюэль предполагал выехать в Соединенные Штаты.
 
* * *
 
   В январе Ренуара навестила Берта Моризо. Ее поразило мастерство рисунков, которые он достал из своих папок и развернул перед ней.
   «Не думаю, – записала художница в своем дневнике, – что возможно достичь большего в передаче формы. Два рисунка, на которых изображены входящие в море обнаженные женщины, очаровали меня не меньше рисунков Энгра. Ренуар говорит, что изображение обнаженной натуры – одна из необходимых форм в искусстве».
   Ренуар заканчивал «Больших купальщиц». Чтобы написать каждую из ундин, он сделал множество эскизов и набросков, варьировал позы девушек и в конечном счете сократил их число до пяти, стремясь ужать свою композицию, заключить ее в строгие границы. Внимание сосредоточено на трех главных фигурах, размещенных на первом плане: юная девушка, стоящая в воде, которая доходит ей до бедер, схвачена в момент, когда она готовится обрызгать водой двух своих подруг, оставшихся на берегу. Все в этой картине подчеркивает ее заданность: искусное распределение форм, жесткие, четкие, острые линии, их очерчивающие, пустой, словно бы «абстрактный», свет, их окутывающий. «Воздухом, который мы видим на картинах старых мастеров, невозможно дышать», – заявлял Дега. Здесь перед нами скудная гамма красок, однородная живописная материя, тщательно отделанная, отливающая густым, будто минеральным, блеском. Чувственность Ренуара хоть и проглядывает в этой картине, но умеряется строгим контролем. «Большие купальщицы» – это порождение ума, и только! «Живопись – это cosa mentale», – говорил Леонардо да Винчи.
   В начале 1886 года в Брюсселе состоялась выставка «Группы двадцати» – объединения художников с новаторскими устремлениями, созданного в Бельгии двумя годами раньше. В этой выставке наряду с Моне участвовал и Ренуар. Он хотел бы также вместе с Моне принять участие в пятой Международной выставке, которую предполагал устроить в своей галерее с 15 июня по 15 июля Жорж Пти. Мадам Шарпантье ходатайствовала за Ренуара; благодаря ее хлопотам ее портрет с детьми, некогда написанный Ренуаром, был вновь показан публике вместе с другими портретами, исполненными в «жесткой» манере. Сопоставление этих произведений, столь различных как по замыслу, так и по стилю, отражало глубокий перелом, совершившийся в искусстве Ренуара за каких-нибудь несколько лет.
   В свою очередь Писсарро, Дега, Берта Моризо стали участниками восьмой выставки импрессионистов, которая долгое время была под вопросом, но в конце концов все же состоялась. Выставка открылась 15 мая. Это была последняя выставка, носившая название выставки импрессионистов. В самом деле, подобные групповые выступления отныне стали уже невозможны. К тому же наибольший интерес на этой выставке представляли картины «дивизионистов», и в частности главная вещь Сёра – «Воскресная прогулка на Гранд-Жатт». Как само появление дивизионизма, так и участие в выставке Сёра и его последователей вызвали новые трения в группе импрессионистов. Бывшие товарищи Писсарро отныне стали его сторониться, он же раздраженно и презрительно называл их «импрессионистами-романтиками».
   Поистине необыкновенен этот 1886 год, ознаменовавший конец многих явлений и давший начало другим. И в смешении индивидуальных судеб уже проступала некая общая тенденция.
   Эволюция импрессионизма была завершена. Отныне ничто уже не роднило произведения Сезанна и Моне, «Больших купальщиц» Ренуара и «Воскресную прогулку» Сёра, кроме общности происхождения. По странной случайности в это самое время Золя выпустил в свет очередную книгу из серии Ругон-Маккаров, посвященную живописи, – роман «Творчество». Этот роман, изданный в конце марта, окончательно показал, что писатель не понимает искусства импрессионистов. Появление книги повлекло за собой разрыв Золя с другом детства – Сезанном. Импрессионисты были потрясены. «Я весьма опасаюсь, – писал Моне автору романа, – как бы в момент нашего успеха враги не воспользовались Вашей книгой, чтобы нас разгромить!» [143]
   1886 год был двулик, как Янус, в нем столкнулись вчерашний и завтрашний день, отжившее увядало, нарождалось будущее. В июле уедет в Бретань Гоген, еще недавно участвовавший в выставке импрессионистов. Отсюда начнется его воистину великий творческий путь, который уведет его весьма далеко от импрессионистов и столь же далеко от Европы. И другой великий творческий путь в этом году обретет четкие очертания. В начале марта в Париж прибыл никому не известный голландец; каждый день, лихорадочно сверкая глазами, он спешил на улицу Лаваль, где неподалеку от мастерской Ренуара жил его брат. Этим человеком был Винсент Ван Гог.
   Рождалось будущее – уходило прошлое. А Дюран-Рюэль, кажется, наконец был близок к успеху. В июне импрессионисты получили из Америки ободряющие вести. 10 апреля была открыта сроком на один месяц выставка в «Америкэн арт гэллериз» на Мэдисон-сквер. Успех выставки был настолько велик, что 25 мая ее перенесли – еще на один месяц – в «Нэшнл академи ов дизайн» на 23-й улице. Это было своего рода «официальное признание». Американская пресса осыпала импрессионистов похвалами. Исключение составили одна-две недоброжелательные статьи. Так, например, критик газеты «Сан» от 11 апреля обрушился на «неуклюжие и уродливые творения Ренуара, этого выродившегося, опустившегося ученика такого здорового, честного и здравомыслящего художника, каким был Глейр» [144]. Напротив, газета «Нью-Йорк дейли трибюн» не побоялась бросить упрек торговцам картинами, покровительствующим академической живописи: «Мы позволим себе упрекнуть господ, чье дело снабжать картинами нью-йоркский рынок, за то, что они не знакомили публику с творчеством художников, представленных ныне в американских художественных галереях» [145].
   Распродажа картин, не приняв широких масштабов, все же оказалась удовлетворительной. Всего было продано картин на сумму 18 тысяч долларов, – сумму, которую таможня, как и следовало ожидать, сократила на одну треть. Финансовый успех выставки сулил многообещающие перспективы. Американская ассоциация искусств пригласила Дюран-Рюэля в ближайшем будущем вновь посетить Соединенные Штаты. Теперь он был почти уверен, что выиграет сражение, которое, бесспорно, чуть-чуть не проиграл.
   Вновь обосновавшись в июле в Ларош-Гюйоне, Ренуар с нетерпением дожидался возвращения «отца Дюрана». Подобно Писсарро, подобно Моне, он остро нуждался в деньгах.

III
АПЕЛЬСИНОВЫЕ ДЕРЕВЬЯ СИМИЕЗА

   Жизнь и смерть вечно противоборствуют в нас, и силы их примерно равны.
Альфонс Доде. Боль

 
   Дюран-Рюэль вернулся в Париж 18 июля, в тот же день к нему примчались Ренуар, Писсарро и Моне.
   Поездка Дюран-Рюэля в Соединенные Штаты породила самые фантастические слухи. Одни уверяли, будто торговец картинами привез из Нового Света целое состояние, другие – будто ему пришлось срочно покинуть Америку из-за каких-то неблаговидных сделок. Дюран-Рюэль опроверг все эти слухи. Он объяснил своим подопечным: прием, оказанный их произведениям за океаном, позволит ему поправить свои денежные дела. Нужно лишь наилучшим образом использовать этот успех. Дюран-Рюэль предполагал осенью вернуться в Нью-Йорк, устроить там вторую выставку.
   Художники были разочарованы. Они поняли: Дюран-Рюэль больше помышлял о будущем, нежели о настоящем. Он собирался вложить средства, которыми отныне располагал, в новые операции, вместо того чтобы удовлетворить потребность своих подопечных в деньгах. Художники были недовольны еще и тем, что Дюран-Рюэль связывал чрезмерные ожидания с распродажей их картин в Америке: они боялись, что их произведения исчезнут с парижского рынка.
   Дюран-Рюэль со своей стороны тоже был не совсем доволен. Он не одобрял эволюции, которую претерпело творчество его подопечных за последнее время. Дивизионизм Писсарро не вызывал у него восторга. «Фантастические эффекты» [146], которые теперь искал Клод Моне, также были ему не по душе. Что же касается «жесткой» манеры Ренуара, то, по свидетельству Писсарро, она ему совсем, «ну просто совсем» не нравилась.
   Сколько поводов для разногласий, для трений между этими одаренными людьми, избравшими каждый свой особый путь! Создавшиеся условия также мало способствовали укреплению шатких отношений, связывающих торговца картинами с художниками. Против Дюран-Рюэля сейчас замышлялось еще больше происков, чем когда бы то ни было ранее, не только во Франции, но и в Соединенных Штатах. Американские торговцы были раздражены успехом Дюран-Рюэля и импрессионистов. Вначале, убежденные в неизбежном провале француза, они ни в чем ему не препятствовали. Впоследствии, однако, они насторожились. Один из самых влиятельных среди них – некто Кнедлер, «нью-йоркский Гупиль, враг Дюрана», как называл его Писсарро, – обратился к Леграну, пытаясь заполучить холсты импрессионистов. «Пусть Дюран держится, как может, – комментировал этот факт Писсарро. – Не можем же мы влачить свои дни в нищете. Мы будем вынуждены с ним порвать». Именно это хотел сделать Моне, у которого Жорж Пти купил ряд картин по высоким ценам. Писсарро без обиняков писал сыну Люсьену: «Если нас не спасет Дюран, значит, за дело возьмется кто-то другой, раз это дело выгодное».
   «Но отчего же они медлят? – нетерпеливо восклицал Писсарро. – Как! Такое выгодное дело, и ни у кого нет тысячефранкового билета, чтобы приобрести с полдюжины картин… Странно!» Впрочем, Писсарро догадывался о причине – торговцы картинами все еще сомневались : а вдруг Дюран-Рюэль заблуждается, столь высоко оценивая искусство импрессионистов? «Они прощупывают почву. Похоже, они боятся, что их проведут. Но все равно – что-то носится в воздухе».
   Ренуар не доискивался до всех этих причин. Ему бы только прокормить свое маленькое семейство да чтобы хватило на холсты и краски, все прочее мало его заботило. К тому же Дюран-Рюэль был с ним щедрее, чем с Писсарро, что объяснялось просто: в Соединенных Штатах ему не удалось продать ни одной картины Писсарро, зато у него купили несколько работ Ренуара.
   Уладив свои дела, художник решил провести август и сентябрь в Бретани, неподалеку от Динара. В «тихом, прелестном уголке» Сен-Бриака он снял дом. «Все здесь крошечное, – писал он Моне, – крошечные бухточки с красивыми песчаными пляжами, крошечные скалы, но море великолепно. Мне всегда кажется, будто я смотрю панораму в каком-нибудь музее военно-морского флота».
   Ренуар звал друга в Сен-Бриак. Но у Моне были другие планы. Он хотел помериться силами с дикой природой Бель-Иль-ан-Мера, и главное – он хотел быть один [147].
   Дюран-Рюэль должен был покинуть Европу 2 октября. Ренуар работал с усердием, торопясь завершить картины, заказанные ему торговцем. Он говорил, что «очень доволен». «Я уверен теперь, что могу писать лучше, чем в прошлом», – сообщал он Дюран-Рюэлю.
   Вернувшись в Париж, он с удивлением узнал, что торговец отложил поездку, хотя еще раньше отправил в Нью-Йорк картины, предназначенные для выставки. Двое старших сыновей Дюран-Рюэля, Жозеф и Шарль – одному было двадцать четыре, другому двадцать один год, – выехали в Америку, чтобы получить эти картины и развесить их в галерее на Мэдисон-сквер. Однако картины задержала таможня: учтя прошлый опыт, американские торговцы на этот раз приняли меры.
   Обратившись с протестом в Вашингтон и заручившись поддержкой политических деятелей, они потребовали, чтобы правительство отменило льготы Американской ассоциации искусств, которыми в прошлый раз воспользовался Дюран-Рюэль. Они добились своего: картины, отправленные Дюран-Рюэлем в Америку, отныне должны были облагаться крупной пошлиной. Американская ассоциация искусств со своей стороны приняла ответные меры, но результатов пока видно не было, и поэтому пришлось отложить выставку на неопределенный срок.
   Дюран-Рюэль знал: какие бы помехи ему ни чинили, в конце концов победит он. Но после стольких усилий, в минуту, когда он близок к цели, разве не грустно, не горько все это переживать? Дружба? Его отношения с Моне день ото дня становились все хуже. Художник из Живерни решительно заявил ему: он хочет свободно распоряжаться половиной своих картин и получать плату наличными. К исходу декабря их разрыв был, по существу, свершившимся фактом. А каково современное состояние импрессионизма, за который теперь, как и прежде, бился Дюран? Бывшие друзья по кафе Гербуа, претерпев творческую эволюцию, проповедовали теперь взаимоисключающие друг друга художественные доктрины, став поистине братьями-врагами. «С той и с другой стороны, – как вскоре заметит голландец Ван Гог, – стараются укусить друг друга за нос с усердием, достойным лучшего применения».
   Но такова жизнь. Она подобна воздушным замкам из облаков: проносясь по небу, облака то сцепляются, то вновь расходятся в разные стороны. Увиденные с Сириуса, человеческие толпы выглядели бы не иначе как колонии бесконечно малых существ, которые открываются нам под микроскопом: каждое из этих существ вслепую движется то туда, то сюда, побуждаемое тропизмами. Тропизмы людей с их желаниями, грубыми или возвышенными, с их страстями, волнениями, предрассудками просто чуть сложнее, вот и все.
   За исключением Моне, к которому Ренуар питал братскую привязанность, он больше не поддерживал отношений ни с кем из своих бывших соратников. Он откровенно «дулся» на Писсарро. Зато он сблизился с Бертой Моризо, которая часто приглашала его на свои обеды по четвергам. С конца 1883 года она жила со своим мужем – Эженом Мане – на первом этаже дома, построенного ими на улице Вильжюст, 40 [148].
   Подобно большинству посетителей дома Берты Моризо, Ренуар был во власти необычного, гордого обаяния этой печальной женщины, чья «отстраняющая холодность» [149]скрывала – это угадывалось без труда – величайшую ранимость, пылкость, целый потаенный мир страстей. Ей было в ту пору сорок шесть лет. Седина уже тронула ее волосы, те самые волосы, чью темную, пышную массу некогда с таким пылом писал Эдуар Мане. Она не походила на женщину, удовлетворенную жизнью. Уж слишком много грусти было во взгляде ее зеленоватых глаз. В мастерской, как и в других комнатах своей квартиры, Берта Моризо развесила картины Эдуара Мане: портрет родителей художника, «Мальчик с вишнями», «Дама с веером», «Белье». Картины воскрешали память о покойном, о тех днях, когда, лет восемнадцать-девятнадцать тому назад, молодая Берта Моризо, приходила к человеку, впоследствии ставшему ее шурином… «Никогда еще я не видела столь выразительного лица… – говорила она о нем. – Это обворожительный человек. И он мне очень нравился». Ева Гонзалес, дочь известного писателя, брала у Мане уроки живописи… «Мане читает мне мораль и вечно ставит мне в пример эту самую мадемуазель Гонзалес» [150].
   Возможно, Берта Моризо и не стала бы устанавливать этот ритуал обедов по четвергам, не будь ее муж столь слаб здоровьем. Гости развлекали Эжена, жившего чуть ли не затворником. Ренуар встречал у Берты Моризо Дега, Закари Астрюка, Эмиля Оливье, адвоката Жюля де Жуи, двоюродного брата Эжена, иногда Клода Моне и почти всегда – Стефана Малларме, дарившего автора «Олимпии» своей восторженной дружбой. Начиная с 1885 года поэт стал преподавать в коллеже Роллена. Его стихи, равно как и проза, своей изощренностью часто ставили в тупик гостей супругов Мане. «Хоть бы раз в жизни вы написали так, словно это предназначено для вашей кухарки!» – однажды сказала ему Берта Моризо, после того как он прочитал собравшимся свои непонятные строки. «Но я не стал бы писать по-другому для моей кухарки! » – возразил удивленный Малларме.
   Ренуар признавался, что неправомочен судить о поэтическом даре Малларме, но восхищался Малларме-человеком, собеседником с изысканной речью, прекрасно поставленной, выразительной дикцией. Своими суждениями он сразу же приковывал к себе внимание. С удовлетворением слушал Ренуар рассказ Малларме об одном эпизоде из его преподавательской практики. Среди его учеников был темнокожий юноша. «Я часто вызываю его к доске, – говорил Малларме, – писать мелом разные слова. Вы не можете себе представить, как я наслаждаюсь этим зрелищем: черный выражает себя через белое».
   Берта Моризо станет участницей Международной выставки, проводимой в галерее Жоржа Пти с 7 по 30 мая 1887 года. Ренуар выставит там своих «Больших купальщиц». На той же выставке будут представлены картины Моне, а также Писсарро и Сислея.
   В то время как художники заканчивают свои работы для Международной выставки, Дюран-Рюэль в марте выезжает в Соединенные Штаты. Американские власти наконец согласились на компромисс: картины, предназначенные для выставки на Мэдисон-сквер, освобождаются от пошлины, но продажа их будет запрещена. Все картины подлежат возвращению во Францию; те же, которые понравятся американским любителям, должны быть вторично присланы в Соединенные Штаты и вручены покупателям лишь после уплаты ими обычной пошлины. Решение это было чрезвычайно сложным, неудобным. Прибавилась еще и другая помеха. Ввиду прежних обязательств Американской ассоциации искусств выставку импрессионистов можно было открыть лишь в конце мая. Эта отсрочка ставила под угрозу коммерческий успех выставки. К тому же в начале месяца по желанию Дюран-Рюэля картины импрессионистов продавались на публичном аукционе в Нью-Йорке, но разошлись там по невысоким ценам. «Аукциона как такового, – писала „Нью-Йорк тайме“, – тогда просто не было» [151]. Но Дюран-Рюэль со свойственным ему упорством продолжал завоевывать американский рынок.
   На какое-то время эта деятельность отвлекла его внимание от парижского рынка. «Ваш магазин, покинутый хозяином, имеет мрачный вид, и мне было грустно смотреть на эти унылые картины, уныло развешанные вдоль стен», – вскоре написал ему Ренуар. Дюран-Рюэль, несомненно, сознавал опасность подобного исчезновения с парижской сцены. Так или иначе, монополия, о которой он мечтал, отныне стала недостижимой. Но может, в конечном счете это к лучшему для него и для его подопечных художников? Ход событий вынудил его исправить тактическую ошибку, которую он в силу своего темперамента не мог не совершить. Отказываясь, хотя и поневоле, от этой монополии, он тем самым ослаблял накал конкурентной борьбы. Теперь, когда другим торговцам картинами дана возможность интересоваться живописью, которую он защищал, они перестанут бороться против нее и, напротив, помогут ей утвердиться.
   Международная выставка, устроенная Жоржем Пти, как будто подтверждала справедливость этих соображений. Импрессионисты встретили на ней самый что ни на есть ободряющий прием. Много споров вызвали «Большие купальщицы»; Писсарро, например, открыто критиковал эту картину. Однако это не помешало успеху Ренуара. Еще более явным был успех Моне.
   Этот успех несколько смущал художников, стоило им вспомнить про Дюран-Рюэля. Ренуар вскоре как бы вскользь сообщил о нем торговцу картинами: «Трудно самому понять, что происходит. Кажется, я сделал какой-то шаг, маленький шаг в завоевании симпатий публики… И то хорошо».
   Ренуар жалел, что Дюран-Рюэля нет в Париже, смутно опасаясь, что его отсутствие приведет к непоправимым потерям. «Боюсь, как бы Вы с Вашей Америкой не выпустили из рук синицу, погнавшись за журавлем в небе. Однако я не намерен давать Вам советы, которых Вы, кстати сказать, все равно не послушаетесь. У Вас есть свой план – следуйте же ему до конца. Но покидать Париж лишь для того, чтобы столкнуться в другом месте с теми же трудностями, представляется мне неосмотрительным».
   Такого же мнения придерживался и Моне. «Я убежден, – писал он Дюран-Рюэлю, – что Вам лучше бы было остаться здесь, где к Вам должен прийти заслуженный успех». Моне настолько был в этом убежден, что подписал контракт с братом Ван Гога, Тео, возглавлявшим один из филиалов влиятельной фирмы Гупиля на бульваре Монпарнас.
 
* * *
 
   В письме Ренуара к Дюран-Рюэлю сквозила печаль. Разумеется, всякое впечатление, бесконечно разрастаясь, долго отзывается в душе сверхчувствительных натур, обязанных этой чрезмерности своей необычностью. Однако контраст между «мрачным» магазином Дюран-Рюэля и роскошной картинной галереей Жоржа Пти не произвел бы такого сильного впечатления на Ренуара, если бы сам он вновь не ощущал мучительной неуверенности в своем мастерстве.
   Пять или шесть лет назад начался кризис, заставивший его пересмотреть свое искусство. В какой-то миг ему показалось, что его усилия достигли цели. Но потом в его сердце закралось сомнение. Оттого-то он не мог по-настоящему радоваться победе. Критика его картин, показанных на Международной выставке, волновала его куда больше похвал. Гравер Бракмон не одобрял его новой манеры. Закари Астрюк считал, что она знаменует собой «шаг назад». Некий журналист назвал его последние произведения «упрощенными» и решительно заявил, что художник вступил «на ошибочный путь» [152]. Неужели это правда? – спрашивал себя Ренуар. Он уже давно задавал себе этот вопрос; незадолго до выставки он уничтожил все холсты, которые написал минувшим летом. «Ошибочный путь?» Он должен был признать очевидное: некоторые из его картин, написанных с той же силой, с той же жесткостью, как и «Большие купальщицы», не удались. «Купальщиц» спасал их сюжет: обнаженная натура, – сюжет, более пригодный для решения в линейной манере… И если он написал в той же «жесткой» манере прекрасный портрет Сюзанны Валадон – «Коса», – то, обращаясь к жанровым мотивам, впадал в банальность. Картина, написанная им в том же, 1887 году – «Девушки, играющие в волан» [153], – произвела почти такое же впечатление, как произведения официальных живописцев.
   Странная картина! В ней выразилось смятение художника: он выписал своих девушек, занятых игрой в волан, с величайшей дотошностью, но в пейзаже, служившем фоном для этой сцены, избрал совершенно иную манеру – легкую и гибкую. Поступи он иначе, он впал бы в несносный маньеризм. Но чтобы избежать этой опасности, он оторвал все персонажи от фона, нарушив равновесие в своей картине.
   «Когда тебе случается уронить на землю двадцатифранковую монету, по крайней мере хоть знаешь, что ищешь. Я же теперь все ищу и ищу, но сам не знаю что», – констатировал Ренуар. Он был растерян. Начатый им эксперимент завел его в тупик. Как ему теперь вернуться назад, как поправить дело?
   Берта Моризо и ее муж заказали ему портрет своей восьмилетней дочки Жюли. Ренуар изобразил девочку сидящей с котенком на коленях. Картина свидетельствовала о начале нового этапа в творчестве художника, о том, что конец кризиса близок. Художник ослабил здесь жесткость своей фактуры. Он позволил себе больше свободы, дал волю своей кисти, доверился чутью. Изображая лицо девочки, он выказал, как раньше, серьезную заботу о линии, но прежняя сухость исчезла.
   Ренуар был растерян. Последовательные его превращения ошеломляли всех, кто внимательно следил за его творческой эволюцией, а их противоречивые суждения никак не возвращали ему веры в себя.
   «Сколько испорчено краски!» – восклицали люди при виде портрета Жюли Мане. Дега смерил картину безжалостным взглядом. «Ренуар так увлекся круглыми лицами, что стал писать вместо них цветочные горшки! » – пробормотал он.
   Среди тех, кто особенно горячо восхищался картиной Ренуара «Большие купальщицы», был молодой человек 24 лет, поляк но происхождению, Теодор де Визева. Друг Малларме, Визева принадлежал к числу тех интеллигентов, коих в великом множестве породило то время – период символизма (манифест Мореаса был опубликован в 1886 году), когда любые странности или чудачества благосклонно принимались собратьями по искусству. У Визева была голова треугольной формы, раскосые глаза; гладкие прямые волосы круглой челкой закрывали лоб. Он походил на китайского мандарина, но, судя по всему, не только не старался скрыть, а даже подчеркивал это сходство. Жизнь его отличалась монашеской размеренностью, но распорядок дня был несколько необычен: Визева просыпался в полдень. Этот высокообразованный писатель, в совершенстве изучивший зарубежные литературы, обладал необыкновенным даром импровизации: все, что он публиковал, он диктовал секретарше. В музыке он был страстным поклонником Вагнера, в поэзии – Малларме, а в живописи начиная с 1886 года объявил себя решительным противником дивизионизма, слишком холодного, на его взгляд. «Большие купальщицы» потрясли его. «Я не могу забыть, – скажет он впоследствии, – то необыкновенное волнение, которое охватило меня при виде этой картины, столь нежной и в то же время столь могучей, чарующей смеси точного видения и мечтательной музыки».