Комаров вряд ли что кому уже скажет, потому как упокоен автоматной очередью девушкой в черном по фамилии Белова.
   В принципе было над чем работать, но не нам с Дашей, а системно, начиная с Загорья, и тем, кто был посвящен: что за детки, почему и как. Альбина Викентьевна Павлова обошла наши осторожные наводящие сущим молчанием, сославшись на «пятую поправку», сиречь обязательство о неразглашении. Подписка есть подписка, дело строгое: тут не усовестишь.
   А нас, в свете происшедшего, озаботила другая проблема, даже три: во-первых, как-то нас встретят теперь бывшие коллеги, а ноне – абсолютно независимые охоронцы безопасности другой страны. Во-вторых, не достанут ли деток уже в Бактрии ретивые охотники, и, в-третьих, как нам самим «экстрадироваться» из всей этой передряги грамотно и без потерь. То, что нас высадили «на подставу», – было ясно. Как и то, что «слив» был из Москвы или Загорья, но не с самого верхнего этажа и не со среднего даже: меня определили как «думного», Дашу вообще приняли за «канцелярскую кнопку», а никак не за «физика»[5], коим капитан Белова на самом деле являлась. Да и зарядили не профессионалов и даже не «обстрелянную молодежь», дембельнутую, скажем, из Карабаха или Абхазии, а «чисто спортсменов», бывавших в передрягах с «чисто пацанами», но не более. И о чем это нам говорит? О недостатке возможностей нападавшей стороны. И информационных, и иных.
 
   Ближе к утру, исходя из вышеизложенного, мы с Дашей обговорили линию поведения со встречающими, будущий отчет здешним и своим, да и все остальное, так сказать, на живую нитку… А там – как покатит. «Дорогие вы мои, планы выполнимые, рядом с ними мнимые – пунктиром…» Ибо… Претворение планов в жизнь нередко изничтожает саму жизнь начисто и без остатка.
   А встреча произошла буднично и серо. Капитан Саша Гнатюк оказался человеком строгим и серьезным. Перекинувшись парой фраз, нашли мы и общих знакомых по Кандагару, и даже вспомнили, что краем соприкасались в одной операции… И стало почти уютно. Наш рассказ о происшедшем искренне удивил Гнатюка; он тут же распорядился относительно пленных, вздохнул тяжко и резонно порешил:
   – Разместим детей, а там – видно будет.
   Пленных отправили в СИЗО, детей – в санаторий. Всем сестрам по серьгам. Признаться, до наших ночных приключений ни здешним безопасникам, ни местной милиции дела никакого особого не было; менты быстро идентифицировали стрельбу в поезде как разбойное нападение с целью ограбления пассажиров организованной преступной группой местного авторитета Владлена Комарова по прозвищу Туча, ну а поскольку он был уже в местах очень отдаленных, служивые мирно готовились закатать оставшемуся в живых Чепалко десяточку… Но не вышло: выяснилось, что в камере, сонный, навернулся он с верхней шконки, да неудачно: головой о цемент. Насмерть.
   Санитар Костя Косых, оклемавшись от происшедшего, ушел в полную несознанку – и выходило так, что нужно его выпускать по истечении трех суток; но он тоже не вышел; отравился чем-то, расхворался животом, попал «на больничку» и уже там, неловко оскользнувшись на свежевымытом полу, ударился затылком и – тоже помрэ.
   Мы с Беловой напряглись крепко, но все происшедшее нам разъяснил Саша Гнатюк: державший эти места авторитет Сергей Петрович Мамонов, по прозванию Мамон, сам был детдомовский, считал похищение детей и обиды сиротам гнусным «западло» и устроил показательный процесс переправки виновных в мир иной, чтоб и своим неповадно было, и подрастающие волчата крепко усвоили: что есть «понятия» и кто в доме хозяин. Капитан Гнатюк решил даже устроить нам через третьи лица встречу с Мамоном, как сам он сформулировал, «чтобы вопросов не возникало»; когда мы резонно усомнились в самой возможности такой встречи, Саша ответил просто:
   – Бактрия – маленький город. Очень. Да и для Мамона и вы и я не волки – солдаты.
   Сергей Петрович Мамонов был с нами по-деловому краток:
   – За детками здесь я присмотрю. Никто не обидит. У нас детей не обижают. Был один деятель, решил малолеток к радостям жизни приобщить… Теперь его приобщают. На всю катушку. – Закурил, добавил: – Вы там со своими разберитесь.
   Мы обещали постараться. А что еще мы могли пообещать? Расследовать «по полной»? Для себя мы с Дашей решили время от времени позванивать и в санаторий, и капитану, и по паре других телефонов.
   А вообще, поскольку было у нас, по согласованию с Москвой, на все про все «пять дней у моря», мы и использовали это время, общаясь с детишками. К нам особенно привязались Аня и Эжен: мы брали их с собой на море, и ребятишки резвились в волнах прибоя, как маленькие дельфины. Так прошло три дня. А к концу четвертого Аня простудилась, слегла с ангиной, и, когда мы зашли за детьми ранним утром, она лежала в постели с перемотанным горлом, и Альбина Викентьевна смотрела на нас с укоризной. Я смотался за фруктами и сладостями, а когда вернулся, Аня сказала, глядя на меня громадными синими глазами:
   – Жаль, что ты уезжаешь. И взять меня с собой не сможешь, я знаю. Потому что сам не знаешь, где будешь завтра. Ты не беспокойся, я выздоровлю. Это я просто от грусти расхворалась. Пройдет.
   Даша Белова в это время общалась с Павловой. Когда я вышел, она сидела на ступеньках санатория и курила, спаливая треть сигареты в одну затяжку.
   – Что-то случилось? – спросил я.
   – Альба злая, как мегера.
   – Чего?
   – Аня ее старухой обозвала. Та аж взвилась, нацелилась девчонке пощечину отвесить… Ну я и посмотрела на фрау Альбу. Добрым таким взглядом. Потом взяла под локоток и попросила отойти, потолковать.
   – И что она?
   – Чуть не обмочилась со страху. Ты же знаешь, я умею быть… страшноватой.
   – И она испугалась?
   – Запомнила. Не так мало. Потом затараторила, что это особые дети, и… «сами понимаете, для них мы все, взрослые, глубокие старцы, просто обидно, когда… да и с личной жизнью у нас, ученых…». Как будто у нас, «работников ножа и топора», все в шоколаде.
   – Просто несчастная она барышня, – сказал я серьезно.
   – Ага. Одинокая, – поддакнула в тон Даша. – Все мы – несчастные. Потому что вас, мужиков, еще терпеть надо, а без вас – вроде вообще не жизнь – не нужные никому…
   – Аминь. Альба сказала что-то по существу?
   – Молчала как рыба. А вообще… Головы бы им всем пооткрутить.
   – Кому?
   – Кое-что я из нее выудила. Тэк скээть, «чиста па дружбе» и – во избежание. – Даша прикурила новую сигарету. – Из детей гениев делали. Какими-то генетическими мутациями. Что получилось и что получится, никто не скажет. Ученые. Мне бы их на сутки, я бы их выучила. Или надолго, или – навсегда. Ладно, пойдем. Тошно.
   Когда мы вышли с территории санатория, Белова спросила:
   – Напиться нет желания, Дрон?
   – Нет.
   – А я напьюсь. Занавешу окна в номере и напьюсь. Втихую. Вглухую. В одиночестве. Как и положено бойцу насквозь невидимого фронта. Есть такая потребность.
   – А не боишься?..
   – Темноты? Сумерек? Призраков ночи? Я сама – тень, Дронов, чего мне бояться тех, которые…
   И она ушла. А мое настроение было смутным, и я пошел бродить по Бактрии. И – заблудился. Белым днем.

Глава 13

   Какие бы ни были все минувшие ночи, а августовское утро, сияющее золотом выжженной травы и напоенное запахом близкого моря, начисто стирало воспоминание о них как о чем-то мнимом, вымышленном, книжном, а если и происходившем, то в какой-то другой, далекой отсюда реальности.
   Все ушедшее – мнимо. Но оно присутствует в нашей жизни всем несбывшимся в ней и заставляет нас замирать порою горько и мятежно… И все несвершенное обступает явью, и хочется забросить свою жизнь на макушку самого большого дерева в подлунном мире и уйти – к мерному рокоту прибоя, к дыханию океана, к тишине глубин, туда, где нет суеты, где покой бесконечен и ты можешь почувствовать себя тем, что ты есть, – пылинкой мироздания, вмещающей в себя всю вселенную, – без гордыни, без самомнения, без желания достижения, и вокруг – только солнце, вода, песок и то, что делает пространство беспредельным, а жизнь – вечной.
   Так думал я и шел себе вдоль побережья, пока не забрел в старый город. Было пусто и безлюдно. Похожие друг на друга проулки, дворы, густо занавешенные листвой пыльных деревьев, и мне уже казалось, что бреду я этими бесконечными вереницами улиц по кругу и выхода нет… Я знал – где-то невдалеке море и залитая солнцем набережная, но выйти не мог. И спросить было не у кого. Казалось, я шел так не один год и даже не один век.
   Колодцы переулков были залиты солнечным светом, но и свет этот тонул в грязных выщербленных стенах, в серой штукатурке домов давно минувшего и ни для кого теперь уже не важного века… Наконец, я увидел двоих, одетых в какое-то тряпье, грязное, истертое, покрытое бурыми пятнами, похожими на запекшуюся кровь… И лица этих двоих были одутловатыми, отекшими, тусклые выцветшие взгляды их были пусты, и я понял – ничего они мне не скажут и не посоветуют, и выбираться нужно самому.
   И еще – слышалась музыка… Она была щемящей и словно резала сердце на части тонкой скрипичной струной, и накатывали боль и слезы, и хотелось прекратить эту сладкую муку… И я пошел на звуки и сразу, вдруг оказался на уложенной брусчаткой площади. Слева высился тяжелый костел, справа – православный храм, выстроенный с модными причудами начала двадцатого века, чуть поодаль – мечеть. На площади стоял мальчик с флейтой и играл незамысловатую мелодию Бетховена:
 
Кусочки хлеба нам дарят, и мой сурок со мною,
И вот я сыт, и вот я рад – и мой сурок со мною…
 
   Перед Эженом скукожилась мятая картонная коробочка; в ней тускло блестели монеты. Эжен поднял лицо, узнал меня, перестал играть, сказал:
   – Здравствуйте.
   – Здравствуй. Ты что здесь?
   – Играю вот. – Огляделся, добавил: – Хорошо здесь, тепло.
   – Подзаработать решил?
   – Играть люблю. А деньги нужны, – сказал Эжен вполне рассудительно, как взрослый. – Я Анете хочу платье купить. Здесь красиво очень. И она красивая. Нужно платье. Такое, какого ни у кого нет. Чтобы она была как принцесса.
   – А себе?
   – Себе скрипку. Только долго копить нужно. Чтобы настоящую.
   – Ты где играть учился, Эжен?
   – Нигде. Я всегда играл. А Анета всегда рисует. Когда мы вырастем, то поженимся. И уедем.
   – Далеко?
   – Искать родителей. Они нас потеряли. А мы их найдем. Ничего, что они старые уже будут. Даже лучше. Мы им будем помогать. Потому что жизнь – злая.
   – Злая?
   – Ага. Особенно зимой. Потому что зимой холодно. И темно. Здесь, может быть, добрее, только я не думаю…
   – А люди?
   – Люди – всякие. Вы с Дашей – хорошие, только потерянные. Как мы с Аней. Словно вас бросили и вам некуда вернуться. Я заметил: у многих людей теперь глаза переменились: словно всем стало некуда вернуться.
   – И давно?
   – Давно. Когда я совсем маленький был, тоже играл. У нас, в Загорье. Люди отводили взгляды и давали кто что может. Им было совестно, что им есть куда возвращаться, а таким, как я, – нет.
   – Теперь не отводят?
   – Теперь они словно тяготятся… Или тем местом, в котором живут, или самой жизнью. Я их узнаю.
   – Узнаешь?
   – Да. По взглядам. Жалко их. – Эжен замолчал надолго, потом сказал: – Музыка лучше всего. Можно закрыть глаза и улететь далеко-далеко, в прекрасные страны, где все счастливы и беззаботны. Если бы я только смог…
   – Что?..
   – Сделать так, чтобы люди оказались в своих снах, самых красивых, где все их близкие живы, и там, где много тепла и солнца и где все веселы… А я буду играть, играть, играть… И тогда они смогут остаться.
   – В снах?
   – Да.
   – А ты? Где будешь ты?
   – Здесь. Я же нужен здесь.
   Эжен кивнул сам себе, поднес флейту к губам и заиграл мелодию старинной баллады, немного нервную, щемящую, тревожащую… И звуки становились все тише, когда, оставив мальчику монету, я уходил дальше и дальше от брусчатой площади к набережной, и шум прибоя уже почти заглушал ее, а я вдруг, неожиданно для себя, стал напевать слова:
 
Все – не ново, все – не вечно,
Все продлится бесконечно,
Оправданием – тоска.
Все беспечно, все конечно,
Все стремится быстротечно
К упрощенности песка.
 
 
Все стремительно и ярко —
В ожидании подарка
Дремлют сумерки окрест.
И начальственно и важно
По туману стынет влажно
Истукана правый перст.
 
 
Ну а я бегу по стуже
Никому уже не нужен —
В сердце – искренняя даль.
Все законно. Все нормально.
Все бездарно и формально —
Вот такая вот печаль.
 
 
Все закончено. Забудьте.
Если прав – не обессудьте,
Не судите сгоряча.
Я чуть-чуть побуду тихо,
И отступит ваше лихо,
И затеплится свеча.
 
 
Ворожу и чуть не плачу,
Не могу прожить иначе,
И – иначе не могу,
Подарю вам эту тайну
И уйду от вас печальный —
В королевскую пургу.
 
 
Вот и все. Договорились.
Посмеялись, прослезились,
Обнялись и – разошлись.
И – разъехались. Прощайте.
Добрым словом поминайте
Неслучившуюся жизнь[6].
 

Глава 14

   Дорога. Мы снова были в дороге. И сидели с Дашей в двухместном купе, попивая вино. Позади остался юг, море, впереди… Кто ведает, что впереди?..
   – Не знаю, что это за город… И что со мною творится… Или – это просто старость, Дронов? – Даша Белова была взвинчена, но не пьяна. Или ее опьянение было таким, что просто перестало ощущаться?
   – Старость, – кивнул я. – Глубокая.
   – Как омут.
   – Даша, перестань…
   – Что перестать, Олег? Плакать? Тосковать? Жить? Жить можно перестать, а если – не жила вовсе?.. Мне тридцать лет и… Ничего нет. Ничего, ничего в жизни не было и все уже прошло. Мимо меня. Все нормальные женские радости, все слезы, все беспокойства – а как там муж, не загулял ли, а как дети, здоровы ли, а как свекровь – все брюзжит и ворчит… Все прошло мимо. Все. Мне тридцать лет, Олег. И хочется дома, семьи, детей… А что у меня? Однокомнатная в четыре стены, где тоскливо так, что волчице зимней лунной полночью веселее!
   – Ты ведь выбрала когда-то…
   – Дронов, ты большой совсем мальчик, неужели ты до сих пор думаешь, что мы в этой жизни выбираем хоть что-то? Дороги, города, людей? Просто… Вернее, не просто…
   Ладно, расскажу. Мне было пятнадцать. И я влюбилась. Влюбилась – не то слово… Полюбила, как любили, наверное, пять веков назад или семь – безудержно, страстно… И Володька мой был без ума от меня! Владимир! Владеющий миром! И мы были уверены тогда, что мир этот принадлежит нам, и не просто как все молодые – всецело! И – не нужен был ему весь этот мир без меня, как и мне без него!
   Ты понимаешь? Не важно. Когда тебе было девятнадцать, ты воспринимал мир так же, на веру, так вспомни…
   Мой Володя в девятнадцать ушел служить. Легко ушел. Мастер спорта по самбо, он был человеком исключительной твердости духа – поверь мне уж на слово, я за эти годы всего повидала и могу судить… Вернее, не судить… Кому мы можем быть судьями и кто – нам?
   А у него был Афганистан. Полтора года он писал мне письма. О том, как строят для местных жителей дорогу. Хотя тогда ни для кого уже не секрет был: воевали там вовсю, под Кандагаром… А потом – в отпуск приехал. На десять суток. С орденом Красной Звезды. И мы – поженились. Не знаю, что подействовало: или он обаял всех работниц ЗАГСа, или боевой орден, или он нарисовал справку, что я беременна двойней… Не знаю. Но мы расписались через три дня после подачи заявления. Я была счастлива. Ты не представляешь, как мне все завидовали. Да. Я была счастлива.
   …Эти десять суток мы не расставались вовсе. А в последний день небо словно прорвало. Дождь лил и лил, а мы сидели в его маленькой комнатке под самой крышей и слушали, как капли стучат по жести… И по листьям… И воздух был такой, что хотелось его пить, и жажда была такая, что… И еще – была музыка… Много музыки… А я все плакала и плакала… И не могла остановиться.
   Он уехал утром, когда я спала. Когда проснулась, на столе лежала записка: «Долгие проводы – лишние слезы. Осталось всего три месяца. И мы будем вместе всегда».
   Никогда не говори «всегда»! Никогда и никому! Ничего в этом мире не может быть навсегда! В слове «всегда» есть что-то от вечности, а кому подвластна вечность?
   Он не вернулся. Пропал без вести. Есть в этом какое-то лукавство: когда отводят глаза и говорят с тобой, то ли как со вдовой, то ли как с женой предателя… Так продолжалось три месяца, пока… Пока не выяснилось: он погиб в плену, но перед этим пытался бежать, сняв четверых охранявших его «духов»… Его поймали раненым. И казнили. Жестоко. В назидание другим.
   Мне было семнадцать. Я заканчивала школу. Последний класс. Десятый. «За собою двери школы тихо затворю…» Ко мне приехал его товарищ и рассказал все. О том, как нашли базу моджахедов, о том, как захватили пленных и кассету с записью. Они же любят все снимать… Я увидела эту кассету пару лет назад. Хорошо, что не тогда. Тогда я бы не выдержала: наложила на себя руки. Не смогла бы поверить, что люди могут быть зверьем настолько… А так – он просто рассказывал. Смягчая все. Я слушала – кажется, его Николаем звали, слушала и – не слышала. Мне проще было жить с этим «без вести». Я верила, что Володя жив просто потому, что ему никак нельзя было умирать… одному. Без меня. А Николай сказал так: «Теперь тебе придется жить без него. Время лечит все. И тебя вылечит».
   Я не поверила. Теперь знаю, что это правда, а тогда…
   Что тебе еще рассказать, Дронов? Кем я была в той, другой жизни? Кроме того, что студентка, комсомолка и просто красавица? Я училась музыке и играла на фортепиано. Закончила английскую школу с золотой медалью. Французский выучила в совершенстве факультативно. Стала кандидатом в мастера по художественной гимнастике и тайно, как все тогда, осваивала карате в «подпольном» зале при обществе «Самбо-70». Мой папа преподавал в МГИМО, мама работала в «Интуристе». Оценил? И когда я сказала, что хочу поступать в Высшую школу КГБ, родители сначала долго молчали, потом… Потом отнеслись философски: почему нет?
   Родители меня любили. И не так, как порой родители любят детей «для себя»: или стань такой, как мы желаем, или ты – плохая дочь. Нет. Мои любили меня для меня. Старались обеспечить как можно большую свободу выбора пути в жизни и причем – никак не ломая и не ограничивая. И еще… Полагаю, они подумали, что, обучаясь на курсе, где девчонок считаные единицы, я забуду – нет, не Володю, забуду свою боль и научусь жить дальше.
   «За собою двери школы тихо затворю, эту первую потерю я с тобой делю…» Слишком велика была моя потеря, и разделить ее мне было не с кем. Все пять лет я только училась. Нет. Я не только училась. Я жаждала стать лучшей и превзойти всех. Умом я понимала уже тогда, что в определенных вещах – стратегическом мышлении или разработке идеи операции – я никогда не превзойду лучших из вас, мужчин: вы не соревнуетесь друг с другом, вы соперничаете с Богом в жажде совершенствования мира, вернее, самые неуемные из вас стремятся выдохнуть из себя то, чем Господь одарил, будь то гений или отвага – часто вместе с жизнью… Но в таком специфическом искусстве, как оперативная разведка, женщине никогда не будет равных, если она сумеет преодолеть страх или забыть его.
   Вот страха у меня и не было, как и безрассудства. Я была словно Жанна д’Арк, вот только мечтой моей, предназначением, сделалось не спасение страны, народа и короны, а месть. Вернее… Я даже не знаю, как это определить… Холодная, расчетливая ярость, вот что заледенело в душе моей… Мне тогда казалось, насовсем.
   Я была хороша во всем. Языки, огневые контакты, рукопашка, шифры, работа по вербовке, работа на воздухе… И мне досталась Европа. Тихая, сонная Европа. Я изнывала там, но понимала, если сморожу что-то, то меня отошлют вовсе не в Афган – в какой-нибудь Оскол-18 третьим помощником второго заместителя по режиму.
   Мы работали «на обеспечении». Все складывалось хорошо. Но мне не хватало действия. И я постепенно, после командировок, стала «срываться». Решила намеренно «портить анкету». Но так, чтобы, как в песне пелось, «никто не догадался…».
   Знаешь, когда красивая девушка бродит в одиночку в самых стремных трущобах Москвы, к ней пристанут непременно. И вот тут с нападавшими я не церемонилась. Отвязывалась по полной. Но воспитание в «вышке» – уже как безусловный рефлекс! Я исчезала всегда до того, как приезжала милиция «подбирать раненых».
   Не знаю, что со мною творилось. Как и сейчас. Ребята за глаза меня прозвали Эль-эль. Элли. Ледяная леди.
   Внешне я была успешна. Вот только… Внутри все бунтовало. Словно я жила не свою жизнь, чужую… Лишь изредка оттаивала – мне вдруг становилось ясно, что прошлое – это прошлое и, как бы ни было там хорошо, его не вернуть и в него не вернуться… Но… Так уж заведено в жизни: веселые и беспроблемные девушки находят себе улыбчивых и беспроблемных парней, я же… Один, другой, третий… Троих мне хватило. С лихвой. И я снова стала Элли.
   И еще – концерты. На них я снова становилась сама собой. Только в концертные залы ходить не любила: музыка будит в каждом то, что мы порой даже не подозреваем в себе… И я могу плакать или смеяться… К еде и напиткам, как и к одежде, я почти равнодушна, зато стереосистема у меня дома… Таких в Союзе не было, наверное, ни у кого. И стереосистема, и студия звукозаписи…
   А работа… Меня послали… в одну западную страну. Надолго. И я – там влюбилась. Серьезно. По-настоящему. Ведь ни ненавистью, ни местью люди жить не могут – только любовью. А когда нет любви – ничего нет.

Глава 15

   Его тоже звали Эжен. Он был совсем не похож на Володьку и – совершенно такой же. Вернее, Володька стал бы таким, если бы… вырос. Повзрослел. Возмужал. Нет, не внешне… Просто… Такие мужчины, как Эжен, там встречаются так же редко, как и у нас. Да. Я влюбилась. И хуже всего… Я не просто начала строить планы. Я начала строить жизнь. Свою жизнь.
   Все закончилось скверно. Меня вычислил некий тип из внешней контрразведки, отозвал в Союз спешно, под угрозой принудительной эвакуации и сопутствующих мероприятий…
   В Союзе уже вытанцовывала перестройка… «Школа танцев Соломона Фляра… Две шаги налево, две шаги направо, шаг вперед и две назад…» Вспоминаешь? А в Конторе время словно замерло в гулком монолите гранитных стен и пустынях коридоров. Сначала генеральский разнос, потом партсобрание, потом «разбор полетов», потом снова партсобрание… Это уже другая песня: «И вот на партсобрании об нем все говорят – морально разложившийся – коленками назад!» Ну а я, значит, «разложившаяся». И даже «жившаяся». Кстати, сейчас тот генерал сделался видным демократом, подался в стан «вероятных друзей» и сочиняет мемуары. Сука.
   Короче, складывалось все так, что расстрелять – мало, уволить – много. Зато послать… Да и ребята, что со мной работали, служебные отзывы написали такие – к Герою представлять можно, жаль, не за что. И вот ведь как бывает: осуществляются мечты, когда ты этого уже и не жаждешь!
   Меня понизили. И послали. В Афган. Типа «охранником» одного нашего «специалиста по строительству туннелей»: «духи» в горы зарылись, у них там и лаборатории по производству героина были, и схроны с оружием, только подобраться…
   Вот там – и на ловца… Сначала встретился капитан, что был лейтенантом, Володька у него в разведвзводе служил. И – кассета объявилась. Капитан тот не хотел показывать, да я ему просто сказала: «Девочка я давно взрослая». Он покачал головой, оставил кассету и вышел.
   Взрослая-то я была взрослая, да, как выяснилось, не очень. Коньяку вылакала бутылку, не помогло, пришел капитан, принес «косяк». Не взяло. Еще один. И – провалилась.
   Утром ходила как мумия из пирамиды. Но выяснить имечко того полевого садиста, какой всем командовал и остался жив, не преминула. Звался он просто: Али Мансур. Псевдоним. Имени не знал никто. Но фото имелось.
   Короче, пошли мы в горы, к этим катакомбам душманским подбираться. Кишлаки похожие один на другой. Люди похожие. А ребята местные конторские давно агентуру имели; ты знаешь, как с нашими на войне говорить. Я и говорила – по-свойски. Помочь не обещали, но помогли. Да. Али Мансур зарылся в тех же катакомбах. Когда у спеца все было готово, группа пошла. И – нарвалась на засаду. Кинжальный огонь, ребята потеряли двоих, отошли. А мы со спецом и двумя бойцами, так сказать, «закатились». Помнишь анекдот про русского, пустую комнату и два титановых шарика? Когда он один сломал, другой потерял? Вот мы и потерялись в этих пещерах. Оставалось только что-нибудь поломать.
   Трое суток провели в кромешной темноте. Сухпаек да по фляге воды. Комфортно. Ждали, пока устаканится все. Устаканилось. Угомонились «духи». В схроне им хорошо жилось: гору ту ни один снаряд, ни одна ракета на зуб не брала, а героина там – миллионов на шестьдесят было схоронено. Так что сидели и кайфовали.