– Что здесь забавного?
   Я пожал плечами. Действительно, что? Разве только… Можно ли теперь «найти в России целой», нет, не «три пары стройных женских ног» – этого добра… Сыскать совестливого, образованного, мудрого и незаурядно одаренного губернатора? Про честность и неподкупность – умолчим. Нельзя же требовать от людей немыслимого! Даже назначенных президентом!
   – Ты понял?
   – Почему ты не обратилась к властям – да. Почему приехала ко мне – нет.
   – Это как раз просто. Светлых детских воспоминаний у меня немного. И ты – самое светлое.
   – Неужели?
   – Да. Я много раз представляла тебя и даже рисовала… А потом мне показалось, что тебя и вовсе не было, что я выдумала тебя, как выдумывала людей на своих рисунках… И еще… Я очень хорошо запомнила все там, в поезде. Наверное, потому, что раньше… меня никто не защищал. Ты ведь был…
   – Другим. И все, что случилось тогда, происходило в иной жизни. Теперь нереальной.
   – Для кого?
   – Для всех. Прошлое – мнимо. Растут новые люди, и то, что для меня б ы л о, для них – или абзац в учебнике, или – выдуманная реальность художественного кино.
   – Да? А что – реально? Вот жила я в Австралии, и выучилась, и работаю уже, и живу самостоятельно, и мне казалось – все забылось давно, вот это, здешнее прошлое… А как в Бактрии оказалась… Словно наждаком счистили все последние четырнадцать лет, и мне стало так же тревожно и тоскливо, как было тогда. Я немедленно хотела уехать и стала папу уговаривать, но он лишь вышучивал мои страхи… А я даже не выходила почти никуда: ничего мне не хотелось там видеть, и – еще… Тебя я вспомнила сразу. И – то чувство надежности, что было, когда ты был рядом.
   – И поэтому ты уверена, что я смогу…
   – Надеюсь. Надежда и надежность – это ведь рядом.
   – В Австралии – надежно?
   – Да. Она так далеко от остального мира, что… Там и звезды другие.
   – А люди?
   – Такие, как были у нас тридцать – сорок лет назад.
   – Откуда ты знаешь, какие тогда были люди?
   – Как и ты – из кино. Из книг. Из стихов. А вообще – разные они там. Только другие у них заботы и радости другие, чем здесь. И наверное, зависти меньше. Вернее… даже не знаю, как выразить… Напряжения. Вот. Здесь каждый выглядит так, словно готов дать суровый и немедленный отпор. У меня от этого – растерянность и тоска. Поэтому ты мне и нужен.
   – Ты не очень похожа на учительницу младших классов.
   – Читаю много. Но все мои знания – из книг. Или из фильмов. Люблю старые советские фильмы. Словно где-то там, в шестидесятых или семидесятых, потерялись мои молодые родители…. Даже не успев познакомиться… – Аня замерла, глядя застывшим взглядом прямо перед собой. Потом встряхнулась, продолжила: – А работать с детками я мечтала давно, когда сама была ничьей. Я и преподаю в приюте. Но слово «преподавать» к английской системе образования не подходит. Это скорее – игра, общение… А маленькие – хорошие все, добрые, но уже и они и лгут, и наушничают, и сами понимают, что делают нехорошо, а пытаются выглядеть при этом невинно… А ведь дети еще. Но я знаю, почему это. Они хотят, чтобы их хоть кто-то похвалил. Или выделил из остальных. Только странно… «Стать личностью»… Какое-то выспреннее выражение. Словно из учебника.
   – Так и есть.
   – Но это правильно по-русски? Личность… Личина… «Личина» – это маска, за которой люди скрывают свое лицо на карнавале. А «личность» – это маска, за которой люди скрывают пустоту своей души.
   – Тебя часто обижали в детстве, Аня?
   – Случалось. Только не такая уж я беззащитная. Просто… И тогда, и теперь… Порой очень хочется быть беззащитной. Только… нельзя.
   – Это с чужими. Со своими можно.
   – И много у тебя своих, Олег?
   Что я мог ответить? Ничего.

Глава 19

   Самолет вознес нас на высоту десяти тысяч метров. В первом классе мы оказались лишь вдвоем. Девушка заказала два билета на Симферополь заранее.
   – Ты так была уверена в моем согласии? Или в собственном обаянии?
   – Я запомнила тебя прежним, Олег. И была уверена, что ты не изменился.
   – Я изменился.
   – Вот уж нет. По большому счету, люди не меняются. С годами то хорошее, что было в них, становится постоянным. А уродливое – всем видимым. Просто плохие люди свое душевное уродство, убожество и скудость не считают за грех. Они гордятся этим. Вернее – кичатся. От английского «kitchen». «Кухаркины дети». Власть они получили, а благородство… Его, как и любовь, не купишь.
   Я потупил взгляд: рассуждения девушки были столь же правильны, сколь и банальны. «Баналитеты». Так назывались некогда обычные повинности французских вилланов по отношению к сюзеренам: запасти дров, поставить ко двору по три десятка яиц и по бочонку вина… А мы продолжаем эти «повинности» исполнять: думать, как принято и как положено. При этом беда всех юных состоит в том, что, мучительно постигнув какую‑то истину, скажем, что земля круглая, они искренне полагают, что поняли это впервые и первыми. В этом и состоит недолгая сладость молодости.
   Но она исчезает, когда приходит уже не знанием, а озарением, истина настоящая: земля, как и прежде, покоится на трех китах, и – горе нам, если хотя бы один из этих трех ненароком в полусне шевельнет хвостом…
   А впрочем, что это я… Красивые девушки – как дети: они не просто желают всем нравиться: у них этого и так с избытком. Они хотят, чтобы окружающие оценили их самих, а не только внешнюю «оболочку»… Забывая, что рассуждения в устах хорошенькой девушки выглядят, как правило, или умилительно: «ой, что мы, оказывается, знаем, ути-пути…», или – вздорно: «…к эдакой красоте еще бы и ума, а впрочем, пес с ним, с умом…» А впрочем, что это я…
   – А ты умный, Олег…
   – Да неужели?
   – Между делом выведал всю мою жизнь, а о своей не рассказал ни слова.
   – Испытания, случающиеся с другими, люди чаще всего считают приключениями. А моя жизнь… «Был поленом, стал – мальчишкой, обзавелся умной книжкой…» – напел я. – С тех пор ничего существенно не изменилось.
   – И что это была за книжка?
   – Камасутра, разумеется.
   – Вот даже как…
   – Все просто. От Камасутры к Даодэдзину. От Даодэдзина к Библии. Между ними – сто тысяч томов всякой всячины.
   – Шекспир тоже среди «всячины»?
   – А то. «Что благородней духом – покоряться пращам и стрелам яростной судьбы, иль надо оказать сопротивленье…»? Кто знает ответ?
   – Ну для себя-то ты знаешь?
   – Нельзя победить воду. Огонь. Небо.
   – И только?
   – Достаточно. Аня, ты мне все рассказала?
   – Все.
   – Теперь расскажи то, что скрыла.
   – Но я…
   – Мы ведь уже летим. Одним бортом. И сойти с него я не могу. И не хочу.
   – Дело в том, что… Последнее время в Бактрии происходят разные события…
   – Ты сказала это таким тоном… Я правильно думаю?
   – Правильно. Смерти. Несколько смертей подряд. Довольно высокопоставленных людей и… Ходят слухи, что виною этому… монета.
   – Та самая?
   – Да. Медальон. Он принадлежал некогда верховному жрецу забытого ныне культа и был как бы знаком его власти и могущества.
   – Его и предлагали Дэвиду Дэниэлсу?
   – Да. В городе считают, что… тот, кто владеет медальоном, властен над событиями. Над жизнью и смертью многих. Это как-то связано с древним богом Гермесом. Он ведь был не только и не просто богом торговли, но и…
   – Гермес Трисмегист, вестник богов, охранитель путников, проводник душ умерших. Он покровительствовал героям и странствующим, охранял их во время скитаний, все случайные находки тоже были в его ведении. Когда-то он покровительствовал и музыке. Он первым изготовил из панциря черепахи семиструнную сладкоголосую лиру; но важнее струнной игры было содержание песен, умение слагать слова и мысли, и это умение было дано людям Гермесом, поэтому искусство объяснения получило от него свое имя – hermeneuein. Еще – у него была свирель, и он играл на ней завораживающе…
   …У Гермеса были золотые крылатые сандалии и жезл – средоточие магической силы. Его золотой жезл – родоначальник того волшебного жезла, властное движение которого давало силу и действенность заклинаниям всех магов и чародеев последующих времен. В руках с этим жезлом, пробуждающим и усыпляющим людей, Гермес мог входить в оба мира, как в царство живых, так и в царство теней. Как вестник богов, с помощью жезла он насылал на людей сны, в которых и происходило изъявление божественной воли. Будучи посредником между обоими мирами, Гермес, или, по-иному, Ермий, располагал всей таинственной силой, что сокрыта в недрах земли, в обители смерти и сна.
 
Ермий тем временем, бог килленейский, мужей умерщвленных
Души из трупов бесчувственных вызвал; имея в руках свой
Жезл золотой – по желанью его наводящий на бодрых
Сон, отверзающий сном затворенные очи у сонных[9].
 

Глава 20

   …Гермес провожал души в царство подземелья, он же мог вывести их обратно. Всякое общение живого с умершим происходило только при посредстве Гермеса; и чем более стекалось в Грецию восточных магов, тем более стало расти поклонение Гермесу, как владыке чар и тайного знания.
   Но земля – не только источник знания, но и благ; ее владыка – Плутон, ведающий и смертью, и богатством. А вот золото – это дар Гермеса. Золото – это нега, золото – это покой, золото – это власть… Но золото – это смерть! Своим даром подземные духи налагают на человека руку; кто его коснется, тот отдает себя под их власть… Но соблазн неги и власти всегда велик, а потому Гермесу, как владыке металлов, ниспосылались молитвы и творились его именем чары…
   …И это – самое немногое из того, что можно рассказать о Гермесе.
   Аня долго молчала, потом сказала:
   – Ты все это… знаешь, и ты… не боишься?
   Что я мог ей ответить? А вспомнилось почему-то… Некогда был я на раскопках древней Гермонасы – города Гермеса… И один из нас ночью решил пойти на раскоп и взял с собой свирель… Играть он только учился, и чтобы никому не мешать… Светила полная луна; стены древнего города заливало белым, а он извлекал из инструмента ужасающие звуки, пока…
   …К нам он прибежал напуганным и бледным. И сказал: «Белая тень пришла и стояла долго, пока я не ушел, церемонно ей поклонившись… – Улыбнулся сквозь сведенное тревогой лицо: – Видно, я плохо играл».
   Кто это был? Дух жителя города, не захороненного по обряду и потому – обреченного на скитания? Или это была сама Эвридика, чей изысканный слух терзали праздные ученические упражнения нашего товарища?.. Кто скажет?
   …Орфей. Его пение и игра покоряли людей, деревья, зверей и даже богов. Когда умерла Эвридика, ужаленная змеей, он оплакивал ее так, что плакало все вокруг. И тогда он пошел в царство мертвых, спустившись через мрачную пещеру Тэнара к берегам священного Стикса. И стоял на берегу, и слышал вокруг себя приглушенные стоны теней, подобные шороху листьев… И вот причалила ладья Харона, и заиграл Орфей, и замер неумолимый страж, очарованный его музыкой, и взошел Орфей в ладью, и переправился через Стикс, и предстал перед Аидом. И снова ударил он по струнам и запел – о своей любви к Эвридике и о том, как счастливы были их дни и как скоротечны, словно соловьиные весны… И его любовь, и его тоска изливались в этой песне… И все подземное царство слушало его пение, и Тантал забыл терзавшие его голод и жажду, и Сизиф прекратил свой тяжкий бессмысленный труд, и сел на камень, который вкатывал в гору, и задумался печально, и, склонив голову на грудь, внимал этой песне сам Аид…
   И спросил Аид, зачем сошел Орфей в его царство, и поклялся нерушимою клятвой, что исполнит он любую просьбу дивного музыканта.
   И просил его Орфей возвратить ему Эвридику, не навсегда – ведь все рано или поздно приходят в царство теней, – но коротки были ее дни, и кратко их счастье… И разрешил ему Аид вернуться вместе с женою к солнцу и свету, но идти певец должен был вслед за Гермесом и ни за что не оглядываться!
   Труден был путь; тропинка шла круто вверх и была загромождена камнями, и уже забрезжил свет… Но обеспокоился Орфей: идет ли за ним его возлюбленная, не отстала ли, не упала – ведь он не слышал ее шагов… Но кто может расслышать шаги тени?.. И тревога смутила его сердце, и он не выдержал, и обернулся, и увидел ее, и потянул к ней руки и… тень девушки дрогнула и стала тонуть во мраке, пока не исчезла совсем… И стоял Орфей, охваченный отчаянием, словно застывший каменный гость, и не мог примириться с потерей…
   …Веки мои слипались. Хотелось спать. Получилось, с Аней мы проговорили всю ночь, потом недолгие сборы, и, хотя сейчас было раннее утро, веки слипались и…
   – Аня, а где теперь тот мальчик? – спросил я неожиданно для самого себя.
   – Мальчик?
   – Да. Он еще играл на свирели…
   – Он и теперь играет. На той же площади.
   – Кажется, он был в тебя влюблен?..
   – Влюблен? Все мы были совсем еще дети… – безразлично ответила девушка, глаза ее потемнели, словно предгрозовое море… – Только он с тех пор так и не повзрослел. Совсем.
   «Я утаил сие от мудрых и разумных и открыл младенцам…» – вспомнил я из Иоанна, а вслух произнес:
   – Кажется, он мечтал сделать всех людей счастливыми…
   – «Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой…» – отозвалась Аня сихами Жана Пьера Беранже. – Эжен и раньше был… не от мира сего, а теперь… Он почему-то вбил себе в голову, что я обязана его полюбить. Ты понимаешь? Обязана. В Бактрии мы встретились случайно: он брел навстречу, нетрезвый и несчастный, вернее, нет, не несчастный… Сосредоточенный, но так, как бывает у ненормальных людей…
   – Или у гениев?
   – Может быть. Но при нашей встрече он не выказал ни удивления, ни радости; поднял взгляд, увидел меня, крепко взял за руку, так, что мне даже больно стало, и сказал: «Теперь я тебя уже никуда не отпущу». Словно я его вещь. Разве так любят? – Аня помолчала, закончила: – Любовь не требует ничего и желает всего.

Глава 21

   «Сосед-флейтист обломки флейты в печке сжег – Анета влюблена…»[10] – напел я про себя. Произнес:
 
   – Аня, а можно мне еще спросить?
   – Да.
   – Просто это деликатный вопрос и…
   – Ты хочешь узнать, когда я лишилась девственности? И – с кем?
   – О нет. Просто тогда, четырнадцать лет назад, ваш воспитатель, кажется Аделаида…
   – Это я живу в Аделаиде. А ее зовут Альбина. Альбина Викентьевна.
   – Ну да. Альбина. Мы пытались расспросить ее о причинах… нападения на вас и попытки похищения, но ничего она нам путного не ответила. Сказала только, что вы – необычные дети. Наделенные… талантом, даром – не знаю, как сказать. Вот Эжен – музыкант…
   – Музыкант… Он теперь неопрятен и вечно нетрезв. И глаза какие-то странные. Стоит со скрипкой или с флейтой все на той же брусчатой площади… – В голосе девушки снова послышалось неприкрытое раздражение, если не сказать – вражда.
   – Аня, а каким даром наделена была ты?
   – Я? Даром? Никаким. – Девушка жестко свела губы. – А вообще и я, и Эжен, и остальные – так, выбраковка. Ты понял? Вы-бра-ков-ка. Звучит как диагноз без надежды на выздоровление. И это нам высказала та самая Альбина. В минуту, так сказать, душевного смятения: дети вообще не тихие, а мы были еще и беспокойные… Но разве хоть кто-то из нас был виноват в том, что она осталась старой девой?
   – Ты можешь быть жестокой.
   – А я никогда и не желала казаться доброй к тем, кто… которые… – Аня запнулась, закончила: – Не важно.
   – А что – важно?
   – Найти папу Дэвида и убраться и из этой Бактрии, и из этой страны. Чтобы не вспоминать о ней никогда! – Девушка замолчала, щеки ее пылали. Потом сказала: – Извини, если я… задела чувство патриотизма к твоей стране.
   Патриотизм… «К твоей стране…» В феодально-сырьевой латифундии, какой сейчас является Россия, бюрократия копает могилу собственной стране и своему будущему благополучию неистребимой тягой жить роскошно и – ничего не решать по существу. Всякое корпоративное сообщество стремится к паразитарному существованию и безрисковому обогащению; в России такие возможности для близких к «корыту» безграничны. Теперешняя жизнь так разделила даже людей служилых по уровню оплаты и возможностям, что «генералитет» – и военный, и статский – превратился в иной класс общества. Бюрократия похоронит Россию. «К твоей стране…» Где она теперь, моя страна? В книгах? Кинофильмах? Исторических мифах?
   – Мое чувство патриотизма несколько… истаяло за минувшие годы. Вместе со страной. Но… люди не всегда виноваты в том, что с ними происходит.
   – Всегда! Мир никто изменить не может, а вот себя – просто обязан!
   – Не у всех достает на это силы и стойкости. А еще – люди устают.
   – Ты – тоже?
   – Да. Я тоже.
   – Отчего ты тогда согласился… поехать со мной?
   – Хочу… поправить.
   – Что?
   – Твое мнение о стране. И о людях.
   Поскольку в первом классе мы были лишь вдвоем, я закурил. Аня сидела, демонстративно отвернувшись и глядя в иллюминатор. Потом сказала тихо:
   – Я рисовала.
   – Извини?..
   – Ты спросил, какой у меня был дар. Я ответила честно: никакого. Я рисовала всякую… муть.
   – Эжен считал, что ты будешь художницей, а он – музыкантом и вы будете путешествовать и… – Я чуть было не сказал «искать родителей» и вовремя осекся: тема эта для сирот вообще не простая, а у Ани еще и болезненная сейчас: пропал ее отец…
   – Ты хочешь правду? Я не стала художницей. А он – не стал музыкантом. Да, я рисовала небо и море, лес и людей – похоже. Но рисовать похоже – еще не значит быть художником. Как уметь рифмовать – совсем не значит быть поэтом. К тому же… Я рисовала вовсе не то, что… вокруг, а лишь то, что подсказывало мне воображение. И рисунки мои были какие-то карикатурные, а порою – болезненные. Та же Альбина как-то сказала, когда увидела: «Что ты плодишь уродов? Их что, без тебя плодить некому? Разве бывают такие люди?»
   А я… я изображала вовсе не людей. Я пыталась написать зависть и жадность. В виде людей. А как это еще можно изобразить? Ведь звери никому не завидуют… Хотя – ревнуют. Видно, плохо мне было тогда совсем…
   …И еще – я часто рисовала одиночество. Оно мне представлялось серой, укрытой туманом пустыней. Или – покинутым домом, пустой комнатой, с серебряной венецианской вазой на крытом скатертью круглом столе с витыми ореховыми ножками, с затворенным окном, за которым угадывалось желтое увядание старинного парка, с осенними хризантемами в синей стеклянной бутыли… Высокий деревянный стул, трубка, раскрытая коробка с табаком, острый запах мокрой земли и увядающих листьев, затухший холодный камин с отливающими влажным блеском углями… Именно таким было для меня одиночество, но я знала, это одиночество не мое, чужое, и все равно боялась его… и становилось тревожно и… зябко.
 
Мне холодно. Но грустно только здесь,
Где морось пробирает до костей.
Угли в камине заблестели влажно
От стылой сырости ничейного жилища.
В червленом серебре – шары цветов.
Над парком, неподвижною портьерой,
Застыло небо в сумерках дождя,
Промозглое ненастье предвещая.
Едва проглянет солнце – меркнет день.
В сусальной позолоте блики листьев.
И старый пруд заволокло травой
И тиной. Скоро ляжет вечер.
А под ногами – скрежет битых стекол —
Унылых черепков из прошлой жизни.
А запах ветра так похож на снег!..
Мне грустно здесь. И холодно – везде[11].
 
   …Когда прочла в случайной книге эти стихи, вдруг вспомнилась та моя картина.
   – А где они теперь? Твои картины?
   – Не знаю. Затерялись. И я о том не жалею. Как только у меня появились мама и папа и я уехала в Австралию, я перестала рисовать. Не сразу, постепенно, как постепенно оставляло меня сиротство и собственная ненужность никому… Наверное, я коряво выражаюсь, но так и было. – Аня замолчала, пометалась глазами, словно решаясь – говорить? нет? – потом сказала: – А сейчас… Вернее, нет, не сейчас… Как только я оказалась в Бактрии, больше недели назад, это… наваждение снова вернулось. И мечешься, и не можешь уснуть, пока не выпишешь все, что… Словно это твой долг или повинность. И рисунки получаются – как сны, но сны кошмарные… Я их сожгла. Потому что… я их боюсь. – Аня подняла на меня взгляд: – Спать хочется. Тебе нет?
   – Немного.
   – А ты… Ты не боишься порой своих снов?
   – Снов не боятся только те, кто уверен, что окружающей реальностью исчерпывается весь этот мир.

Глава 22

   В столице Крыма стояло ясное утро. Казалось, зима вовсе миновала эти места или прошла стороной: деревья зеленели, небо было ясным, а тот непостижимый воздух, что бывает только от смешанного аромата цветущих акаций, степных трав и недальнего моря… Все мы выросли в краях, где много зимы и мало солнышка, а потому его достаток кажется нам порою почти волшебством.
   Впрочем, для местных все это было рутинно, скучно, пыльно… И они мечтали о столицах с проспектами, бесчисленными кафе, ночными клубами, близостью к высокой власти и огромным деньгам. Но часто, приехав в такой город, терялись или, напротив, метались дерзко, и заканчивались эти метания чаще всего жаждой возврата, но возвращаться ни с чем было вроде бы совестно, и вот, отыскав в столице тесное жилье и скудную работу, они приезжали в отпуск, чтобы в кофейнях и барах рассказывать товарищам детства о покоренных «вершинах», купаясь, за неимением славы, в их искренней зависти, какая, будучи изречена и выражена, видится восхищением.
   Мы взяли такси и помчались в Бактрию. Потусторонние размышления «о природе вещей» после полубессонной ночи казались чистым вымыслом и, скорее всего, им и были. У Дэвида Дэниэлса было несколько причин пропасть без вести: деньги, деньги, деньги. Те, что ему принадлежат в Нигерии, те, что он привез с собой, те, что стоит монета как на черном рынке, так и у акционистов. А есть и еще одна, вполне прозаическая, какую простодушно подразумевал нетрезвый капитан, когда Аня излагала ему историю о безвременном исчезновении папы Дэви: жена Дэниэлса – почти ему ровесница, прожили они вместе не пойми сколько лет, а здесь – тепло, море, девушки красивы и доступны и… Мог он влюбиться? Да запросто! Как гласит народная мудрость: «Меняю одну за сорок на две по двадцать». Звучит пошло, но правдоподобно. А если его второй половине уже под шестьдесят, а он – мужчина хоть куда…
   Выяснилось, что Аня с папой сняли очень недорого – не сезон – половину двухэтажного особняка, выходящего фронтоном к морю, и до центральной набережной было рукой подать; от шума постояльцев оберегало то, что спальные помещения находились окнами во дворик. Вторую половину, по словам Ани, снял какой-то российский предприниматель. По виду – человек жесткий и решительный. Но бандитом девушка его отчего-то не нарекла. Почему бы папе Дэниэлсу, чей годовой доход исчисляется миллионами, не снять особняк целиком, я спрашивать не стал – не мне разгадывать сумерки душ ненашенских миллионеров. Хотя найти его предстоит именно мне. Живого или мертвого, говоря высокопарно.
   Вскоре видавшая виды «Волга» уже катилась по Бактрии. Утренний город выглядел прохладным и свежим и совсем не походил ни на ночные мои кошмары, ни на почти пятнадцатилетней давности воспоминания. Там и сям попадались расстроившиеся особнячки; набережная была ухожена и пуста, и волны, разбиваясь о молы, окрашивали утро соленой радугой. Говорят, примета хорошая. Омрачало одно: за нами от самого аэропорта тащился хвостом затрапезный, не пойми какой модели глухо тонированный «бумер». Отчалил одновременно с такси и катил внаглую, стараясь не отстать: наш водила был поопытнее и «сделал-таки» преследователя на серпантинке из чисто профессионального азарта; тот сначала поотстал, а потом и вовсе – пропал.
   Но томила, как водится, неизвестность. За чернотой стекол мог оказаться добрый одинокий нигериец, крашенный блондином, а могла и «бригада отделочников» со скверными намерениями. Впрочем, стационарный пост ГАИ на въезде в Бактрию «бэха» проскочила легко: автомобиль был местный и свой. Ведь что такое, по сути, курортный городок не в сезон? Деревенька, где все друг друга и все друг другу. Такие дела.
   Домик, который и впрямь несколько походил на дворец, перестроен был из возведенного лет сто с небольшим тому модернового купеческого домины, отданного потом под коммунальное расселение здешним пролетариям и приватизированного в новейшие времена безвестным чиновником управы по остаточной стоимости дырки от бублика… Не удивлюсь, что и ремонт проделан за счет скудного местного бюджета, пока домик пребывал в городской и почти общенародной собственности. А истраченные деньги, как водится, списали на стихию: шторма, знаете ли, балуют, то да се…
   Хорош был домик: с круглым плафоном витражей, с архитектурными излишествами в виде витых колонн, связанных узлами. Даже мозаику на фронтоне и ту восстановили: изображала она аргонавтов, бороздящих на кораблике как раз те самые воды, что орошали набережную мутной волной.
   У дома нас ждал сюрприз: алый открытый «феррари» подкатил с визгом, а из него, в элегантном прыжке, с огромадной охапкой белоснежных роз… Мама дорогая! Если здесь и скучали, готовясь к сезону, массы «жутко сладострастных мачо», то это был их Вожжжжь! Загорелый, лет двадцати трех, в шведке и свободных джинсах, с фигурой античного атлета, впрочем, не ариец, с примесью азиат-ской крови: глаза его были темны и слегка раскосы, длинные волосы забраны сзади изящным шнуром. Аня взвизгнула и бросилась ему на шею: