Страница:
Ко времени моего возвращения в Петербург в 1855 году из двухлетнего заграничного путешествия во всех слоях столичного общества происходили оживленные толки о том, следует ли спешить с заключением мира или, наоборот, продолжать войну. Весь промышленный и финансовый мир стоял за скорейшее заключение мира, в военных же и патриотических кругах преобладало мнение о продолжении войны.
Тем не менее в правительственных сферах стремление к миру одержало верх, и князь Орлов был послан на Парижскую конференцию.
В начале осени я приехал к себе в деревню, где имел счастье встретить моего уже трехлетнего сына здоровым и невредимым: с необыкновенной любовью и самоотвержением вырастила его достойная воспитательница моей жены, Екатерина Михайловна Кареева.
С наступлением первых признаков весны 1856 года я поспешил вернуться в Петербург, где у меня было много дела. Мирные переговоры в Париже уже шли к концу, а ни о каких реформах еще не было слуху, хотя передовые люди столичной интеллигенции были глубоко убеждены, что самая неизбежная из реформ – освобождение крестьян – не заставит себя долго ждать. В провинции, наоборот, поместное дворянство было еще очень далеко от мысли даже о возможности освобождения крестьян. Конечно, и в Петербурге никто не решался называть предстоявшую законодательную реформу «освобождением крестьян». И когда первым законодательным актом царствования Александра II явилось высочайшее повеление о каких-то переменах в военных формах, – причем, между прочим, в форме генералов были введены красного цвета брюки, – то это дало повод лицам, склонным к легкому остроумию, говорить: «Ожидали законы, а вышли только панталоны!»
Конечно, в перемене форм выразилась слабость Александра II к формам одежды, не оставлявшая его до конца жизни. Однажды, уже в последние годы своей жизни, когда ему представлялся молодой офицер, впоследствии известный путешественник[3], заказавший себе для этого новый мундир у одного из лучших портных в Петербурге, Александр II, относясь к представлявшемуся очень благосклонно, не удержался от замечания, что какой-то кантик на воротнике мундира был нашит неправильно, и спросил его несколько строгим голосом, у какого портного он заказывал мундир. Услыхав в ответ имя известного портного, государь сказал: «Скажи ему, что он – дурак».
В Географическом обществе при прежнем вице-председателе Муравьеве я нашел секретарем после умершего В. А. Милютина талантливого и выдававшегося между молодыми учеными в области экономических наук Евгения Ивановича Ламанского. Энергично принялся я за окончание обширного дополнения к первому тому Риттеровой Азии и нашел себе живое и деятельное содействие в почтенном и лучшем в России синологе, Василии Павловиче Васильеве[4], с которым я очень сблизился в это время и который был действительно светлой личностью и горячим патриотом. В течение зимы 1855/56 года работа моя, уже давно начатая, пришла к концу Вместе с тем был закончен мной и перевод частей Риттеровой Азии, относящихся до Тянь-Шаня и Западной Сибири и вызывавших к ним еще более обширные дополнения. Этим-то предлогом я и воспользовался, чтобы осуществить свою заветную мечту – путешествие в Среднюю Азию.
Петр Петрович Семенов. 1851 г. Фотография
Но не только выставить на первый план желание мое проникнуть в Тянь-Шань, но даже вообще сообщать кому бы то ни было о моей твердой решимости проникнуть туда было бы с моей стороны крупной ошибкой, так как такое намерение встретило бы сильное противодействие со стороны Министерства иностранных дел, ревниво оберегавшего азиатские страны, лежавшие за русскими пределами, от вторжения русской географической науки в лице русских путешественников, в то время когда Германия уже открыто, на глазах всего мира, снаряжала свою экспедицию в Центральную Азию, направляя ее через Индию! Поэтому я с дипломатической осторожностью заявил официально перед Географическим обществом о необходимости для моих дополнений следующим томам Риттеровой Азии посетить те местности, которые в них описаны, а именно: Алтай, Киргизские степи и т. д. При этом я просил от Общества только нравственного содействия в форме открытых листов, рекомендаций и прочего и небольшой субсидии в 1000 рублей на приобретение инструментов и вообще на снаряжение экспедиции, принимая на себя все издержки самого путешествия. Должен отдать справедливость Михаилу Николаевичу Муравьеву что он со своей стороны отнесся с большим сочувствием к моему предложению и оказал моему путешествию возможное содействие, а в секретаре Географического общества, так же как и в председателе отделения физической географии А. Д. Озерском, и в членах совета я нашел живую поддержку.
Здание, в котором помещалось Русское географическое общество. Санкт-Петербург. Фотография
Весной 1856 года я уже вполне снарядился в свою экспедицию, доехал по железной дороге до Москвы и далее до Нижнего по шоссе, купил там прочный и просторный тарантас казанской работы и поехал на почтовых по Большому сибирскому тракту.
На полпути из Нижнего в Казань я уже находился в той стране, которая на немецких картах XVII и даже XVIII веков обозначалась надписью «die grosse Tartarei». Как ни странным казалось нам, русским, такое обозначение ныне коренных русских (приволжских и даже отчасти центральных) губерний, но все-таки немецкие географы имели к тому свое основание. Ведь несомненно, что еще в половине XVI века этнографическая граница Европы и Азии совершенно не совпадала с ныне принимаемой географической границей между обеими частями света. Если провести прямую линию от Кишинева через днепровские пороги, Харьков, Воронеж, Тамбов, Казань к Екатеринбургу, то европейские племена (славяне и другие) жили в эпоху открытия Америки только к северо-западу от этой линии, а к юго-востоку от нее европейского населения совсем не было; вся же эта «Великая Татария» европейских географов была принадлежностью азиатских племен, и только со времени великого мирового события – падения Казани (1552 год), происшедшего одновременно с колонизацией на заатлантическом Западе европейской расой Нового Света (Америки), – началась на восточной окраине Европы более или менее сплошная и последовательная европейско-русская колонизация Азии, овладевшая сначала обширными землями этнографической Азии в Европе, а затем быстро распространившаяся через всю палеарктическую зону до Тихого океана.
Впоследствии, когда в 1897 году, после тридцатитрехлетних упорных настояний, мне удалось осуществить первую всеобщую перепись населения России, я подсчитал, что в то время как колонизация всех в совокупности государств Западной Европы дала со времени открытия Христофора Колумба Новому Свету 90 миллионов людей европейской расы, русская колонизация, направленная к востоку и юго-востоку, водворила за пределы энтографической Азии не менее 46 миллионов людей европейской расы. На эту историческую заслугу России я имел случай указать на международном юбилейном торжестве Христофора Колумба в Генуе в 1892 году.
Утром 15 мая 1856 года я был уже на правом берегу Волги, против Казани. Царица русских рек была в это время еще в полном разливе. Она слилась с широкой долиной Казанки в один водный бассейн шириной верст в десять. Погода была бурная, и, ввиду того, что переправа тяжелого тарантаса должна была продолжаться до вечера, я решился предоставить свой грузный экипаж, под охраной сопровождавшего меня служителя из крепостных, его собственной судьбе, а сам пустился на сравнительно легкой парусной лодке с шестью гребцами на осмотр живописной Казани, с ее внешней, водной стороны. Мы плыли среди пенящихся волн, заливавших нас своими брызгами и разбивавшихся далее у высокой и массивной серой пирамиды, над которой едва заметно возвышался небольшой золоченый крест. Это был воздвигнутый только в 1823 году скромный и неизящный памятник над братской могилой героев, обративших взятием Казани в 1552 году еще сравнительно недавно вышедшее из-под азиатского ига Московское царство в одно из великих европейских государств. Памятник поднимался над водой уединенным утесом, но близ него высился на отдельной возвышенности над водой живописный Силантьев (Зилантов) монастырь, окруженный зеленью деревьев в весеннем убранстве, а правее его красовался весь Казанский кремль с его живописными храмами, мечетями, исторической Сумбекиной башней и Воскресенским монастырем. Высадился я в Казани нарочно пораньше, для того чтобы осмотреть все достопримечательности города. К ночи прибыл мой тарантас, а на другой день поутру я уже ехал в нем по старому Сибирскому тракту. Ехал я быстро и безостановочно, и днем и ночью, но все-таки дорога от Казани до Екатеринбурга через Казанскую, Вятскую и Пермскую губернии взяла у меня 8 суток. Вся беспредельная равнина, начиная от Волги до уездного города Пермской губернии Кунгура, состояла из горизонтальных слоев песчаников и мергелей пермской системы, прикрытых толстыми слоями довольно однообразных наносов, обнаженных только по берегам рек. На всем этом протяжении встречались обширные селения, почти исключительно государственных или горнозаводских крестьян, хорошо отстроенные и поразившие меня довольством и зажиточностью своих обитателей и присутствием главного показателя крестьянского богатства – большого количества и хорошего качества лошадей и вообще домашнего скота. Крепостное право, так тяжко влиявшее на горнорабочее население, в тесном смысле этого термина, не повлияло на условия крестьянской жизни здешних селений, которые вполне пользовались относительной свободой труда. Земледельческой барщины у них не было. Земледелием – исключительно на собственные нужды – они занимались только в страдный период полевых работ, а в остальные времена года, в особенности зимой, да и вообще в свободное от полевых работ время, здешние крестьяне при значительном развитии своего скотоводства получали бóльшие выгоды от своих промыслов, чем в нашей Центральной черноземной России. Хотя сами они не были обладателями минеральных богатств края, да и эксплуатация этих богатств, то есть заводские и рудничные работы, производилась закрепощенным горнорабочим населением, но крестьянское сельское население прямо или косвенно получало выгоды от горнозаводской эксплуатации. Не говоря уже о том, что на действующих заводах и рудниках крестьяне находили хороший сбыт своим сельским произведениям, перерабатываемым ими применительно к местным потребностям, они находили еще заработок при вспомогательных работах заводского и рудничного производства, как, например, при рубке леса, обжигании угля и доставке произведений лесного промысла на заводы и пристани. Все эти промыслы, как и поддерживаемый громадным почтовым движением по Великому сибирскому тракту извоз, доставляли тем большие выгоды здешнему сельскому населению, что совпадали с временем, свободным от полевых работ.
Лет 35 спустя после освобождения крестьян в России высокообразованные ученые Западной Европы, приехавшие впервые в Россию в 1897 году на геологический конгресс и составлявшие себе понятие о русском мужике только из берлинского юмористического журнала «Kladderadatsch», были поражены при своем посещении Урала красотою типа и сложения, самобытностью ума и развитостью приуральских крестьян, в которых они не нашли ни малейших следов рабства и приниженности. Да таких следов уже не было и полвека назад, во время моего путешествия в 1856–1857 годах. И в то время крестьяне Вятского и Пермского краев казались мне прямыми потомками того сильного и здорового славянского племени, которое из древнего Великого Новгорода издавна стремилось на восток и свободно колонизовало земли Хлыновского и Пермского краев до азиатских пределов.
Возвращаюсь к своему рассказу. На первой станции за Казанью, где мне пришлось ожидать несколько часов почтовых лошадей вследствие проезда одного князя в генеральском чине, я сделал интересную встречу. Это был горный инженер Василий Аполлонович Полетика, человек выдающийся по своей талантливости и образованию. После нескольких часов живого обмена мыслей мы настолько сошлись, что я предложил ему ехать со мной в моем тарантасе, так как у него не было своего экипажа и он ехал на перекладных. Полетика принял мое предложение лишь при условии остановиться, когда я буду в Барнауле, в его доме.
Только за Кунгуром, по пути в Екатеринбург, мы переехали, наконец, во всю ширину Уральский хребет. С радостью геолога встретил я выходы сначала твердых горных осадочных пород, приподнятых и прорванных кристаллическими; затем явились обнажения и этих последних, а именно гранитов и диоритов; но, по отношению к рельефу страны, Урал по параллели Екатеринбурга можно переехать почти незаметно. Горы не представляются здесь особенно живописными; гранитные скалы плоски и едва выходят на поверхность из-под наносов; растительность, состоящая из хвойного леса, довольно однообразна, и только верстовой столб с надписью с одной стороны «Европа», с другой – «Азия» наивно, хотя наглядно изображал искусственную границу обеих частей света.
Екатеринбург превзошел мои ожидания. Я не думал найти на азиатской стороне Урала такой красивый город, который, конечно, обязан был своим развитием рудным богатствам Урала.
Замечательно, что колоссальный по своему протяжению от севера к югу (почти на 20° широты) Уральский хребет служит как в физическом, так и в экономическом отношениях не к разъединению двух частей света, между которыми проходит, а к установлению тесной, неразрывной между ними связи.
Ни в отношении климата, ни в отношении флоры и фауны Урал не представляет резкой границы. Минеральные его богатства, расположенные не слишком широкой полосой, главным образом, вдоль его восточного склона, завязывают самый прочный узел взаимных отношений между обитателями европейского и азиатского его склонов; они привлекают рабочие руки с широких приуральских полос Европы и Азии, а также оживляют и обогащают земледельческое население еще более широких полос доставлением верного и прибыльного сбыта их не только земледельческим, но и вообще сельским произведениям на уральские горные заводы и рудники.
Ознакомившись при помощи В. А. Полетики со всеми особенностями горной промышленности Екатеринбурга, я выехал из него уже 26 мая. На протяжении трехсот тридцати верст дорога шла по реке Исети через Шадринск – последний уездный город Пермской губернии. Горы, или, лучше сказать, холмы, служащие предгорьями Урала, простирались еще станции на две от Екатеринбурга, но далее они уже сгладились, твердые осадочные горные породы ушли окончательно под наносы, хвойные леса сначала стали обнаруживать примеси березы и осины, а затем вытеснились лиственными, перемежавшимися с обширными луговыми пространствами и крестьянскими полями. За Шадринском, а тем более за границей Тобольской губернии передо мной расстилалась необозримая Западно-Сибирская низменность, самая обширная в Старом Свете, абсолютная высота которой не превосходит 200 метров и на которой, начиная от последних уральских до первых алтайских предгорий, нет ни одного камня ни в виде твердой горной породы, ни даже в виде валунов, так что обилием каменных строевых материалов эта страна похвастаться не может.
С любопытством присматривался я к характеру весеннего покрова Западно-Сибирской низменности и скоро убедился в справедливости замечания знаменитого автора первой сибирской флоры, Гмелина, который еще в XVII веке заметил, что, собственно, характерная сибирская флора на Большом сибирском тракте начинается только за Енисеем. Никакого резкого перехода от типичной растительности, одевающей весной всю славянскую равнину от Силезии до Урала, не оказалось. Из цветов, оживлявших в то время (в конце мая) обширные луговины Западной Сибири, светло-лиловые, пушистые, грациозно поникшие головки ветреницы, носящей у нас поэтическое название сон-травы (Pulsatilla albana), золотые цветы горицвета (Adonis vernalis), выходящие из густых пучков своих ярко-зеленых перистых листьев, и густо-синие цветы лазуревой медуницы (Pulmonaria azurea) давали на обширных пространствах окраску растительному покрову, и только замена желтых полумахровых головок европейской купальницы ярко-огненными цветами не менее махровой азиатской формы этого красивого растения (Trollius asiaticus), особенно эффектного там, где оно покрывает поляны обширными зарослями, напоминала мне, что я уже нахожусь посреди азиатской равнины. В особенности же поразило меня в этом растительном покрове то, что самые характерные его растения любят жить, как и здешнее земледельческое население, общинной жизнью и своим скучением придают чудную яркую окраску обширным пространствам. Выставленные в устроенном мной Русско-Азиатском отделе Парижской выставки 1900 года картины художника Ярцева, изображавшие растительный покров Сибири, главным образом долин Енисея, очень наглядно передавали эту особенность сибирской флоры.
Большую красоту придают Западно-Сибирской равнине ее светлые, исполинские реки, неимоверно многоводные весной. Первой из лежавших на нашем пути зауральских рек был Тобол, через который мы переправились близ города Ялуторовска 28 мая еще до восхода солнца, светлой, поэтической майской ночью.
За Тоболом нам уже не было надобности останавливаться на казенных почтовых станциях. Лихие ямщики очень охотно везли тарантас на тройках за казенные прогоны (по 1 ½ коп. с версты и лошади) «на сдаточных», передавая едущего друг другу. Это избавляло нас от скучного предъявления и прописки подорожной, от ожидания очереди при переменах лошадей и вообще от неприятных сношений со стоявшими на низшей ступени русского чиновничества «станционными смотрителями», которые были все огульно произведены в низший классный чин (коллежского регистратора) на моей памяти, в царствование Николая I, только для того, чтобы оградить их от жестоких побоев проезжих «генералов». В Сибири, впрочем, эти побои были редки. При великолепных крестьянских лошадях и высшем развитии извозного промысла, при котором скорость езды на почтовых могла быть доведена до 400 и более верст в сутки (!), генералы всегда были довольны, да и забитый, захудалый почтовый чиновник совершенно стушевывался и казался излишним перед богатым и самобытным молодецким ямщицким старостой, который сам готов был сесть на козла нетерпеливого генерала для того, чтобы провезти его одну станцию с лихой удалью. Для меня переезд по Сибири на сдаточных представлял тем больший интерес, что мои остановки и роздыхи происходили не в скучных, построенных по одному официальному образцу казенных почтовых дворах, а в избах зажиточных сибирских крестьян, охотно занимавшихся извозом. Лихая тройка, запряженная в мой тяжелый тарантас, подхватывала его сразу и мчала марш-маршем на всем протяжении от станции, за исключением длинных подъемов, по которым сибирский ямщик любит ехать шагом; при этом завязывались между ним и мной самые интересные разговоры, в которых русский крестьянин без страха (а таких мы встречали не мало) готов был выложить всю свою душу Как ни близко знал я своих земляков – крепостных рязанских крестьян, как ни доверчиво относились они к своему выросшему вблизи них и на их глазах барину, но все-таки в беседах об их быте и мировоззрениях, в заявлениях об их нуждах было что-то недоговоренное и несвободное, и всегда ощущался предел их искренности… Крестьяне – старожилы Сибири, выросшие и развившиеся на ее просторе, не знали крепостной зависимости, и им легче было выкладывать свою душу в разговорах с людьми, приехавшими издалека и не принадлежавшими к их местным бюрократическим притеснителям – чиновникам. Поэтому я с успехом пользовался своими переездами, а еще более остановками в избах сибирских крестьян для того, чтобы ознакомиться с их бытом, аграрным положением и мировоззрением.
Избы крестьян южных уездов Тобольской губернии поражали меня своим простором по сравнению с тесными курными избами крестьян черноземных великорусских губерний: обыкновенно они имели шесть окон на улицу, а иногда и до двенадцати, крыты были тесом, а иногда были построены в два этажа. Попадались в селениях и кирпичные крестьянские дома богатых крестьян, крытые железом. Пища крестьян была необыкновенно обильна. В самых простых крестьянских избах я находил за обедом три и четыре кушанья. Мясная пища, состоявшая из говядины и телятины, домашней птицы и дичи, а также рыбы, входила в будничный стол наполовину. К этому присоединялись пшеничный и ржаной хлеб, пельмени – любимое блюдо сибиряков, овощи и молочные продукты, последние – в неограниченном количестве. При развитии скотоводства и значительных посевах льна и пеньки самодельная одежда сибирских старожилов также была несравненно лучше одежды крестьян Европейской России, особенно черноземной ее полосы.
Сибирские старожилы не хотели верить, что в Рязанской губернии на целый двор приходится иногда по одному тулупу, да им и не представлялось возможным существовать без того, чтобы каждый член семьи не имел своей теплой одежды; при этом раздельность одежды у каждого развивала индивидуальность и предприимчивость отдельных личностей; тому же способствовала и их разнообразная самодеятельность. Простор был у них не только в доме, но и на пастбище, и в поле; он не давал повода к мелким семейным раздорам и неурядицам, так часто осложняющим жизнь наших европейских крестьян и часто вынуждающим их, вследствие тесноты жилищ, к преждевременным и экономически вредным семейным разделам.
Все эти условия жизни сибирских крестьян обеспечивали не только силу двора, но и крепость общинного союза, в котором сельское население чувствовало совершенную необходимость для борьбы со стихийными силами природы и с внешними врагами. В пользовании семейными отводами общинный союз до поры до времени очень мало стеснял отдельных домохозяев. Каждый из них путем беспрепятственного захвата брал земли, сколько хотел, и, расчищая ее, хозяйничал на ней, как хотел, часто основывая на этой земле и постоянные и переносные фермы (заимки). Уважение к чужим росчистям, да и вообще к чужому хозяйству, было так велико, что захватчиков чужого добра между сибирскими крестьянами не существовало, а разбойниками и грабителями являлись только беглые каторжники и блуждающие ссыльные поселенцы, против которых, в случае их разбоев, сибирские старожилы учиняли травли и самосуд. Только тогда, когда крестьяне, как они выражались, терпели утеснения в земле, то есть ее недостаточность, община входила в свои права и предпринимала принудительные меры к урегулированию поземельных отношений, что всегда вызывало неудовольствия отдельных лиц, нейтрализуемые только мирскими приговорами, которым подчинялись все безусловно. Как ни плохи и лихоимны были сибирские чиновники, составлявшие отбросы русской бюрократии, сильные общины с успехом выдерживали с ними борьбу.
Тем не менее в правительственных сферах стремление к миру одержало верх, и князь Орлов был послан на Парижскую конференцию.
В начале осени я приехал к себе в деревню, где имел счастье встретить моего уже трехлетнего сына здоровым и невредимым: с необыкновенной любовью и самоотвержением вырастила его достойная воспитательница моей жены, Екатерина Михайловна Кареева.
С наступлением первых признаков весны 1856 года я поспешил вернуться в Петербург, где у меня было много дела. Мирные переговоры в Париже уже шли к концу, а ни о каких реформах еще не было слуху, хотя передовые люди столичной интеллигенции были глубоко убеждены, что самая неизбежная из реформ – освобождение крестьян – не заставит себя долго ждать. В провинции, наоборот, поместное дворянство было еще очень далеко от мысли даже о возможности освобождения крестьян. Конечно, и в Петербурге никто не решался называть предстоявшую законодательную реформу «освобождением крестьян». И когда первым законодательным актом царствования Александра II явилось высочайшее повеление о каких-то переменах в военных формах, – причем, между прочим, в форме генералов были введены красного цвета брюки, – то это дало повод лицам, склонным к легкому остроумию, говорить: «Ожидали законы, а вышли только панталоны!»
Конечно, в перемене форм выразилась слабость Александра II к формам одежды, не оставлявшая его до конца жизни. Однажды, уже в последние годы своей жизни, когда ему представлялся молодой офицер, впоследствии известный путешественник[3], заказавший себе для этого новый мундир у одного из лучших портных в Петербурге, Александр II, относясь к представлявшемуся очень благосклонно, не удержался от замечания, что какой-то кантик на воротнике мундира был нашит неправильно, и спросил его несколько строгим голосом, у какого портного он заказывал мундир. Услыхав в ответ имя известного портного, государь сказал: «Скажи ему, что он – дурак».
В Географическом обществе при прежнем вице-председателе Муравьеве я нашел секретарем после умершего В. А. Милютина талантливого и выдававшегося между молодыми учеными в области экономических наук Евгения Ивановича Ламанского. Энергично принялся я за окончание обширного дополнения к первому тому Риттеровой Азии и нашел себе живое и деятельное содействие в почтенном и лучшем в России синологе, Василии Павловиче Васильеве[4], с которым я очень сблизился в это время и который был действительно светлой личностью и горячим патриотом. В течение зимы 1855/56 года работа моя, уже давно начатая, пришла к концу Вместе с тем был закончен мной и перевод частей Риттеровой Азии, относящихся до Тянь-Шаня и Западной Сибири и вызывавших к ним еще более обширные дополнения. Этим-то предлогом я и воспользовался, чтобы осуществить свою заветную мечту – путешествие в Среднюю Азию.
Петр Петрович Семенов. 1851 г. Фотография
Но не только выставить на первый план желание мое проникнуть в Тянь-Шань, но даже вообще сообщать кому бы то ни было о моей твердой решимости проникнуть туда было бы с моей стороны крупной ошибкой, так как такое намерение встретило бы сильное противодействие со стороны Министерства иностранных дел, ревниво оберегавшего азиатские страны, лежавшие за русскими пределами, от вторжения русской географической науки в лице русских путешественников, в то время когда Германия уже открыто, на глазах всего мира, снаряжала свою экспедицию в Центральную Азию, направляя ее через Индию! Поэтому я с дипломатической осторожностью заявил официально перед Географическим обществом о необходимости для моих дополнений следующим томам Риттеровой Азии посетить те местности, которые в них описаны, а именно: Алтай, Киргизские степи и т. д. При этом я просил от Общества только нравственного содействия в форме открытых листов, рекомендаций и прочего и небольшой субсидии в 1000 рублей на приобретение инструментов и вообще на снаряжение экспедиции, принимая на себя все издержки самого путешествия. Должен отдать справедливость Михаилу Николаевичу Муравьеву что он со своей стороны отнесся с большим сочувствием к моему предложению и оказал моему путешествию возможное содействие, а в секретаре Географического общества, так же как и в председателе отделения физической географии А. Д. Озерском, и в членах совета я нашел живую поддержку.
Здание, в котором помещалось Русское географическое общество. Санкт-Петербург. Фотография
Весной 1856 года я уже вполне снарядился в свою экспедицию, доехал по железной дороге до Москвы и далее до Нижнего по шоссе, купил там прочный и просторный тарантас казанской работы и поехал на почтовых по Большому сибирскому тракту.
На полпути из Нижнего в Казань я уже находился в той стране, которая на немецких картах XVII и даже XVIII веков обозначалась надписью «die grosse Tartarei». Как ни странным казалось нам, русским, такое обозначение ныне коренных русских (приволжских и даже отчасти центральных) губерний, но все-таки немецкие географы имели к тому свое основание. Ведь несомненно, что еще в половине XVI века этнографическая граница Европы и Азии совершенно не совпадала с ныне принимаемой географической границей между обеими частями света. Если провести прямую линию от Кишинева через днепровские пороги, Харьков, Воронеж, Тамбов, Казань к Екатеринбургу, то европейские племена (славяне и другие) жили в эпоху открытия Америки только к северо-западу от этой линии, а к юго-востоку от нее европейского населения совсем не было; вся же эта «Великая Татария» европейских географов была принадлежностью азиатских племен, и только со времени великого мирового события – падения Казани (1552 год), происшедшего одновременно с колонизацией на заатлантическом Западе европейской расой Нового Света (Америки), – началась на восточной окраине Европы более или менее сплошная и последовательная европейско-русская колонизация Азии, овладевшая сначала обширными землями этнографической Азии в Европе, а затем быстро распространившаяся через всю палеарктическую зону до Тихого океана.
Впоследствии, когда в 1897 году, после тридцатитрехлетних упорных настояний, мне удалось осуществить первую всеобщую перепись населения России, я подсчитал, что в то время как колонизация всех в совокупности государств Западной Европы дала со времени открытия Христофора Колумба Новому Свету 90 миллионов людей европейской расы, русская колонизация, направленная к востоку и юго-востоку, водворила за пределы энтографической Азии не менее 46 миллионов людей европейской расы. На эту историческую заслугу России я имел случай указать на международном юбилейном торжестве Христофора Колумба в Генуе в 1892 году.
Утром 15 мая 1856 года я был уже на правом берегу Волги, против Казани. Царица русских рек была в это время еще в полном разливе. Она слилась с широкой долиной Казанки в один водный бассейн шириной верст в десять. Погода была бурная, и, ввиду того, что переправа тяжелого тарантаса должна была продолжаться до вечера, я решился предоставить свой грузный экипаж, под охраной сопровождавшего меня служителя из крепостных, его собственной судьбе, а сам пустился на сравнительно легкой парусной лодке с шестью гребцами на осмотр живописной Казани, с ее внешней, водной стороны. Мы плыли среди пенящихся волн, заливавших нас своими брызгами и разбивавшихся далее у высокой и массивной серой пирамиды, над которой едва заметно возвышался небольшой золоченый крест. Это был воздвигнутый только в 1823 году скромный и неизящный памятник над братской могилой героев, обративших взятием Казани в 1552 году еще сравнительно недавно вышедшее из-под азиатского ига Московское царство в одно из великих европейских государств. Памятник поднимался над водой уединенным утесом, но близ него высился на отдельной возвышенности над водой живописный Силантьев (Зилантов) монастырь, окруженный зеленью деревьев в весеннем убранстве, а правее его красовался весь Казанский кремль с его живописными храмами, мечетями, исторической Сумбекиной башней и Воскресенским монастырем. Высадился я в Казани нарочно пораньше, для того чтобы осмотреть все достопримечательности города. К ночи прибыл мой тарантас, а на другой день поутру я уже ехал в нем по старому Сибирскому тракту. Ехал я быстро и безостановочно, и днем и ночью, но все-таки дорога от Казани до Екатеринбурга через Казанскую, Вятскую и Пермскую губернии взяла у меня 8 суток. Вся беспредельная равнина, начиная от Волги до уездного города Пермской губернии Кунгура, состояла из горизонтальных слоев песчаников и мергелей пермской системы, прикрытых толстыми слоями довольно однообразных наносов, обнаженных только по берегам рек. На всем этом протяжении встречались обширные селения, почти исключительно государственных или горнозаводских крестьян, хорошо отстроенные и поразившие меня довольством и зажиточностью своих обитателей и присутствием главного показателя крестьянского богатства – большого количества и хорошего качества лошадей и вообще домашнего скота. Крепостное право, так тяжко влиявшее на горнорабочее население, в тесном смысле этого термина, не повлияло на условия крестьянской жизни здешних селений, которые вполне пользовались относительной свободой труда. Земледельческой барщины у них не было. Земледелием – исключительно на собственные нужды – они занимались только в страдный период полевых работ, а в остальные времена года, в особенности зимой, да и вообще в свободное от полевых работ время, здешние крестьяне при значительном развитии своего скотоводства получали бóльшие выгоды от своих промыслов, чем в нашей Центральной черноземной России. Хотя сами они не были обладателями минеральных богатств края, да и эксплуатация этих богатств, то есть заводские и рудничные работы, производилась закрепощенным горнорабочим населением, но крестьянское сельское население прямо или косвенно получало выгоды от горнозаводской эксплуатации. Не говоря уже о том, что на действующих заводах и рудниках крестьяне находили хороший сбыт своим сельским произведениям, перерабатываемым ими применительно к местным потребностям, они находили еще заработок при вспомогательных работах заводского и рудничного производства, как, например, при рубке леса, обжигании угля и доставке произведений лесного промысла на заводы и пристани. Все эти промыслы, как и поддерживаемый громадным почтовым движением по Великому сибирскому тракту извоз, доставляли тем большие выгоды здешнему сельскому населению, что совпадали с временем, свободным от полевых работ.
Лет 35 спустя после освобождения крестьян в России высокообразованные ученые Западной Европы, приехавшие впервые в Россию в 1897 году на геологический конгресс и составлявшие себе понятие о русском мужике только из берлинского юмористического журнала «Kladderadatsch», были поражены при своем посещении Урала красотою типа и сложения, самобытностью ума и развитостью приуральских крестьян, в которых они не нашли ни малейших следов рабства и приниженности. Да таких следов уже не было и полвека назад, во время моего путешествия в 1856–1857 годах. И в то время крестьяне Вятского и Пермского краев казались мне прямыми потомками того сильного и здорового славянского племени, которое из древнего Великого Новгорода издавна стремилось на восток и свободно колонизовало земли Хлыновского и Пермского краев до азиатских пределов.
Возвращаюсь к своему рассказу. На первой станции за Казанью, где мне пришлось ожидать несколько часов почтовых лошадей вследствие проезда одного князя в генеральском чине, я сделал интересную встречу. Это был горный инженер Василий Аполлонович Полетика, человек выдающийся по своей талантливости и образованию. После нескольких часов живого обмена мыслей мы настолько сошлись, что я предложил ему ехать со мной в моем тарантасе, так как у него не было своего экипажа и он ехал на перекладных. Полетика принял мое предложение лишь при условии остановиться, когда я буду в Барнауле, в его доме.
Только за Кунгуром, по пути в Екатеринбург, мы переехали, наконец, во всю ширину Уральский хребет. С радостью геолога встретил я выходы сначала твердых горных осадочных пород, приподнятых и прорванных кристаллическими; затем явились обнажения и этих последних, а именно гранитов и диоритов; но, по отношению к рельефу страны, Урал по параллели Екатеринбурга можно переехать почти незаметно. Горы не представляются здесь особенно живописными; гранитные скалы плоски и едва выходят на поверхность из-под наносов; растительность, состоящая из хвойного леса, довольно однообразна, и только верстовой столб с надписью с одной стороны «Европа», с другой – «Азия» наивно, хотя наглядно изображал искусственную границу обеих частей света.
Екатеринбург превзошел мои ожидания. Я не думал найти на азиатской стороне Урала такой красивый город, который, конечно, обязан был своим развитием рудным богатствам Урала.
Замечательно, что колоссальный по своему протяжению от севера к югу (почти на 20° широты) Уральский хребет служит как в физическом, так и в экономическом отношениях не к разъединению двух частей света, между которыми проходит, а к установлению тесной, неразрывной между ними связи.
Ни в отношении климата, ни в отношении флоры и фауны Урал не представляет резкой границы. Минеральные его богатства, расположенные не слишком широкой полосой, главным образом, вдоль его восточного склона, завязывают самый прочный узел взаимных отношений между обитателями европейского и азиатского его склонов; они привлекают рабочие руки с широких приуральских полос Европы и Азии, а также оживляют и обогащают земледельческое население еще более широких полос доставлением верного и прибыльного сбыта их не только земледельческим, но и вообще сельским произведениям на уральские горные заводы и рудники.
Ознакомившись при помощи В. А. Полетики со всеми особенностями горной промышленности Екатеринбурга, я выехал из него уже 26 мая. На протяжении трехсот тридцати верст дорога шла по реке Исети через Шадринск – последний уездный город Пермской губернии. Горы, или, лучше сказать, холмы, служащие предгорьями Урала, простирались еще станции на две от Екатеринбурга, но далее они уже сгладились, твердые осадочные горные породы ушли окончательно под наносы, хвойные леса сначала стали обнаруживать примеси березы и осины, а затем вытеснились лиственными, перемежавшимися с обширными луговыми пространствами и крестьянскими полями. За Шадринском, а тем более за границей Тобольской губернии передо мной расстилалась необозримая Западно-Сибирская низменность, самая обширная в Старом Свете, абсолютная высота которой не превосходит 200 метров и на которой, начиная от последних уральских до первых алтайских предгорий, нет ни одного камня ни в виде твердой горной породы, ни даже в виде валунов, так что обилием каменных строевых материалов эта страна похвастаться не может.
С любопытством присматривался я к характеру весеннего покрова Западно-Сибирской низменности и скоро убедился в справедливости замечания знаменитого автора первой сибирской флоры, Гмелина, который еще в XVII веке заметил, что, собственно, характерная сибирская флора на Большом сибирском тракте начинается только за Енисеем. Никакого резкого перехода от типичной растительности, одевающей весной всю славянскую равнину от Силезии до Урала, не оказалось. Из цветов, оживлявших в то время (в конце мая) обширные луговины Западной Сибири, светло-лиловые, пушистые, грациозно поникшие головки ветреницы, носящей у нас поэтическое название сон-травы (Pulsatilla albana), золотые цветы горицвета (Adonis vernalis), выходящие из густых пучков своих ярко-зеленых перистых листьев, и густо-синие цветы лазуревой медуницы (Pulmonaria azurea) давали на обширных пространствах окраску растительному покрову, и только замена желтых полумахровых головок европейской купальницы ярко-огненными цветами не менее махровой азиатской формы этого красивого растения (Trollius asiaticus), особенно эффектного там, где оно покрывает поляны обширными зарослями, напоминала мне, что я уже нахожусь посреди азиатской равнины. В особенности же поразило меня в этом растительном покрове то, что самые характерные его растения любят жить, как и здешнее земледельческое население, общинной жизнью и своим скучением придают чудную яркую окраску обширным пространствам. Выставленные в устроенном мной Русско-Азиатском отделе Парижской выставки 1900 года картины художника Ярцева, изображавшие растительный покров Сибири, главным образом долин Енисея, очень наглядно передавали эту особенность сибирской флоры.
Большую красоту придают Западно-Сибирской равнине ее светлые, исполинские реки, неимоверно многоводные весной. Первой из лежавших на нашем пути зауральских рек был Тобол, через который мы переправились близ города Ялуторовска 28 мая еще до восхода солнца, светлой, поэтической майской ночью.
За Тоболом нам уже не было надобности останавливаться на казенных почтовых станциях. Лихие ямщики очень охотно везли тарантас на тройках за казенные прогоны (по 1 ½ коп. с версты и лошади) «на сдаточных», передавая едущего друг другу. Это избавляло нас от скучного предъявления и прописки подорожной, от ожидания очереди при переменах лошадей и вообще от неприятных сношений со стоявшими на низшей ступени русского чиновничества «станционными смотрителями», которые были все огульно произведены в низший классный чин (коллежского регистратора) на моей памяти, в царствование Николая I, только для того, чтобы оградить их от жестоких побоев проезжих «генералов». В Сибири, впрочем, эти побои были редки. При великолепных крестьянских лошадях и высшем развитии извозного промысла, при котором скорость езды на почтовых могла быть доведена до 400 и более верст в сутки (!), генералы всегда были довольны, да и забитый, захудалый почтовый чиновник совершенно стушевывался и казался излишним перед богатым и самобытным молодецким ямщицким старостой, который сам готов был сесть на козла нетерпеливого генерала для того, чтобы провезти его одну станцию с лихой удалью. Для меня переезд по Сибири на сдаточных представлял тем больший интерес, что мои остановки и роздыхи происходили не в скучных, построенных по одному официальному образцу казенных почтовых дворах, а в избах зажиточных сибирских крестьян, охотно занимавшихся извозом. Лихая тройка, запряженная в мой тяжелый тарантас, подхватывала его сразу и мчала марш-маршем на всем протяжении от станции, за исключением длинных подъемов, по которым сибирский ямщик любит ехать шагом; при этом завязывались между ним и мной самые интересные разговоры, в которых русский крестьянин без страха (а таких мы встречали не мало) готов был выложить всю свою душу Как ни близко знал я своих земляков – крепостных рязанских крестьян, как ни доверчиво относились они к своему выросшему вблизи них и на их глазах барину, но все-таки в беседах об их быте и мировоззрениях, в заявлениях об их нуждах было что-то недоговоренное и несвободное, и всегда ощущался предел их искренности… Крестьяне – старожилы Сибири, выросшие и развившиеся на ее просторе, не знали крепостной зависимости, и им легче было выкладывать свою душу в разговорах с людьми, приехавшими издалека и не принадлежавшими к их местным бюрократическим притеснителям – чиновникам. Поэтому я с успехом пользовался своими переездами, а еще более остановками в избах сибирских крестьян для того, чтобы ознакомиться с их бытом, аграрным положением и мировоззрением.
Избы крестьян южных уездов Тобольской губернии поражали меня своим простором по сравнению с тесными курными избами крестьян черноземных великорусских губерний: обыкновенно они имели шесть окон на улицу, а иногда и до двенадцати, крыты были тесом, а иногда были построены в два этажа. Попадались в селениях и кирпичные крестьянские дома богатых крестьян, крытые железом. Пища крестьян была необыкновенно обильна. В самых простых крестьянских избах я находил за обедом три и четыре кушанья. Мясная пища, состоявшая из говядины и телятины, домашней птицы и дичи, а также рыбы, входила в будничный стол наполовину. К этому присоединялись пшеничный и ржаной хлеб, пельмени – любимое блюдо сибиряков, овощи и молочные продукты, последние – в неограниченном количестве. При развитии скотоводства и значительных посевах льна и пеньки самодельная одежда сибирских старожилов также была несравненно лучше одежды крестьян Европейской России, особенно черноземной ее полосы.
Сибирские старожилы не хотели верить, что в Рязанской губернии на целый двор приходится иногда по одному тулупу, да им и не представлялось возможным существовать без того, чтобы каждый член семьи не имел своей теплой одежды; при этом раздельность одежды у каждого развивала индивидуальность и предприимчивость отдельных личностей; тому же способствовала и их разнообразная самодеятельность. Простор был у них не только в доме, но и на пастбище, и в поле; он не давал повода к мелким семейным раздорам и неурядицам, так часто осложняющим жизнь наших европейских крестьян и часто вынуждающим их, вследствие тесноты жилищ, к преждевременным и экономически вредным семейным разделам.
Все эти условия жизни сибирских крестьян обеспечивали не только силу двора, но и крепость общинного союза, в котором сельское население чувствовало совершенную необходимость для борьбы со стихийными силами природы и с внешними врагами. В пользовании семейными отводами общинный союз до поры до времени очень мало стеснял отдельных домохозяев. Каждый из них путем беспрепятственного захвата брал земли, сколько хотел, и, расчищая ее, хозяйничал на ней, как хотел, часто основывая на этой земле и постоянные и переносные фермы (заимки). Уважение к чужим росчистям, да и вообще к чужому хозяйству, было так велико, что захватчиков чужого добра между сибирскими крестьянами не существовало, а разбойниками и грабителями являлись только беглые каторжники и блуждающие ссыльные поселенцы, против которых, в случае их разбоев, сибирские старожилы учиняли травли и самосуд. Только тогда, когда крестьяне, как они выражались, терпели утеснения в земле, то есть ее недостаточность, община входила в свои права и предпринимала принудительные меры к урегулированию поземельных отношений, что всегда вызывало неудовольствия отдельных лиц, нейтрализуемые только мирскими приговорами, которым подчинялись все безусловно. Как ни плохи и лихоимны были сибирские чиновники, составлявшие отбросы русской бюрократии, сильные общины с успехом выдерживали с ними борьбу.