В Семипалатинске, где мне не было никакого дела, кроме посещения губернатора, так как я ему был рекомендован генерал-губернатором, и где город, как и ближайшие его окрестности, не представляли для меня интереса, я определил пробыть только сутки. При этом я встретил самый предупредительный прием со стороны губернатора, генерал-майора Главного штаба Панова, который, будучи предупрежден о моем приезде, выслал мне настречу своего адъютанта, блестящего армейского офицера Демчинского, любезно пригласившего меня остановиться у него, так как в Семипалатинске в то время никаких гостиниц не было. Но всего более обрадовал меня Демчинский деликатно устроенным сюрпризом: он мне представил совершенно неожиданно у себя на квартире одетого в солдатскую шинель, дорогого мне петербургского приятеля Федора Михайловича Достоевского, которого я увидел первым из его петербургских знакомых после его выхода из «мертвого дома». Достоевский наскоро рассказал мне все, что ему пришлось пережить со времени его ссылки. При этом он сообщил мне, что положение свое в Семипалатинске он считает вполне сносным, благодаря добрым отношениям к нему не только своего прямого начальника, батальонного командира, но и всей семипалатинской администрации. Впрочем, губернатор считал для себя неудобным принимать разжалованного в рядовые офицера как своего знакомого, но не препятствовал своему адъютанту быть с ним почти в приятельских отношениях. Надо заметить, что в Сибири вообще к находившимся уже на свободе ссыльным или поднадзорным начальство в то время относилось благодушно. Так, «завсегдатаем» у генерала Панова, составлявшим по вечерам постоянную его партию в вист, был медик, который вместе с тем наблюдал за слабым здоровьем губернатора. Когда вышел коронационный манифест Александра II, Панову было сообщено официально, что с этого медика, достигшего, по его представлениям, чина статского советника, снимается надзор полиции, о существовании которого губернатор узнал по этому поводу впервые, полагая, как он сказал мне в шутку, что со времени его назначения губернатором не медик состоял под его надзором, а наоборот, он состоял под надзором медика.
   Федор Михайлович Достоевский – унтер-офицер. 1859 г. Фотография
 
   Федор Михайлович Достоевский дал мне надежду, что условится со мной, при моем обратном проезде, посетить меня на моих зимних квартирах в Барнауле, списавшись со мной по этому предмету заранее.
   Выехав из Семипалатинска 6 августа, я направился в своем тарантасе по почтовой пикетной дороге в город Копал. В это время путешественники не могли иначе ездить по этой дороге, как с конвоем от двух до пяти казаков. Станции по дороге состояли из выстроенных в степи на расстоянии от двадцати пяти до тридцати пяти верст один от другого домиков из необожженного кирпича и занятых пикетом из двенадцати казаков. Лошадей на этих станциях содержалось немного, а в случае необходимости они брались прямо из табунов кочующих вблизи киргизов. Пойманную в табуне тройку, не видевшую никогда упряжи, запрягали так, что лошадям завязывали глаза и ставили их лицом к тарантасу, а потом уже повертывали как следует и, когда все было готово, снимали с глаз лошадей повязки и пускали всю упряжку по дороге. Лошади мчались как бешеные по степи. Казак-кучер не старался даже их удерживать, но верховые казаки мчались по обе стороны тарантаса и только отгоняли тройку от опасных мест, соблюдая общее направление. Промчавшись таким образом верст десять, лошади, значительно утомившись, бежали уже ровнее и спокойнее, и ими легко было управлять.
   Итак, 6 августа, около полудня, я подъехал с Демчинским к переправе через Иртыш, где нас уже ждал мой тарантас, прошедший через осмотр таможни, и где нас встретил Ф.М.Достоевский. Переправа была довольно продолжительная, потому что летом вместо одной их бывает две: одна через Семипалатинский рукав Иртыша, а другая – через самый Иртыш. Переехав через обе переправы, я простился со старым и новым своими приятелями, получив от них искренние пожелания успеха, и сел в свой тарантас, тронувшийся в путь в сопровождении четырех конвойных. Вид из-за Иртыша на Семипалатинск был привлекательнее внутренности города, состоявшего из некрасивых деревянных домов и растянутого вдоль берега реки. Направо торчали острые верхушки 5 или 6 некрасивых деревянных минаретов, а налево возвышались лучшие в то время каменные строения города: белый каменный госпиталь и единственная кирпичная православная церковь. Еще левее тянулась вдоль берега длинная казацкая слобода, состоявшая из таких же невзрачных деревянных домов, как и город. В то время (в 1856 г.) в городе было менее 9 тысяч жителей; к концу века число их почти учетверилось (до 35 тыс.). Не было в городе в то время и никаких древесных насаждений. Все заречное левое прибрежье Иртыша, песчаное и пыльное, имело вид совершенной пустыни, и только на островах реки были видны высокие деревья – осины и тополи.
   Пространство между Иртышом и первым на моем пути Улугузским пикетом (26 верст) имело характер полупустыни. Почва была здесь песчаная, с галькой; необыкновенно редкая растительность состояла из ковыля (Stipa capillata) и полыни (несколько видов Artemisia), но появились уже некоторые характерные, чисто азиатские растения, в особенности из галофитов (солянок).
   Вообще же Киргизская степь в Семипалатинской и Семиреченской областях оказалась совершенно непохожей ни на Ишимскую и Барабинскую, ни на степи южной России. В этом, по крайней мере, году (1856) Киргизская степь в начале августа еще не выгорела, и растительность ее сохранилась в полном блеске своих разнообразных цветущих травянистых растений, между которыми преобладали чисто степные среднеазиатские формы при полном отсутствии всякой лесной растительности. Зато в Киргизской степи часто попадались более или менее обширные солончаки со своей своеобразной растительностью. Иногда подымались настоящие небольшие горные группы и кряжи, состоявшие преимущественно из порфиров и покрытые также степной растительностью. У подножия этих гор иногда пробивались водные ключи и небольшие источники, но никаких текущих вод от самого Иртыша на большом пространстве до речки Аягуз я не встретил.
   Первый горный кряж на моей дороге, пересекавший весь горизонт невысокой, но довольно однобразной стеной, был простирающийся от востока к западу, верстах в шестидесяти от Иртыша хребет Аркалык. Уже версты четыре не доезжая до Аркалыкского пикета, я въехал в горное ущелье, состоявшее из кремнистого сланца, поднятого зеленым порфиром (грюнштейном), или диабазом.
   Проехав верст тридцать за Аркалыком, я только поздно вечером 6 августа добрался до пятого на моей дороге пикета – Аркатского, и ночевал здесь в своем тарантасе, с намерением на другое утро, 7 августа, осмотреть соседние с пикетом горы. Ночь была свежа, к утру было только +7,5 °C. Аркатский пикет был расположен направо от дороги, у подножия холмика, и полуокружен хотя не особенно высокими, но очень резко очерченными гранитными горами, собранными в две группы; одна из них – к западу от пикета – называлась Аркат, другая – к юго-западу – Буркат; последняя состояла из продолговатого кряжика самых замечательных по своей форме гранитных пиков, более или менее уподобляющихся остроконечным колпакам или шапкам. Романтические эти скалы я нашел состоящими из крупнозернистого гранита с матрацовидной отдельностью, как на Колыванском озере или на Брокене (в Гарце), но нагроможденными в беспорядке, подобно грудам вьюков, и иногда нависшими над обрывами в едва устойчивом равновесии. Изредка попадались на них захудалые хвойные деревья. На Аркатские горы я взбирался верхом, а на самые высокие скалы – пешком, цепляясь за кустарники. Высота их, определенная гипсометрически, не превосходила 800 метров. Горы на левой стороне Копальской дороги (на юго-восток от пикета) имели совершенно другое сложение. Вершины их я нашел состоящими из талькового сланца, приподнятыми на северо-восточной стороне фиолетовым порфиром. У подножия этих гор было соленое озеро, высыхающее летом; на грязном краю его росли наяды (Potamogeton perfoliatus) и некоторые солянки (например, Statice caspia и St. suffruticosa), а рыбы в нем не было. Зато верстах в тридцати к востоку от Арката находилось озеро, богатое рыбой и потому получившее название Балык-куль.
   Гранитные Аркатские и Буркатские горы со своими резкими профилями составляли исключение на моем пути в Семиреченский край. На следующих пяти перегонах до города Аягуза (118 верст) горы имели куполовидные формы и округлые очертания, характеризующие порфировые поднятия. Такие куполовидные горы в особенности заметны были между Усунбулакским и Ингрекеевским пикетами. Тут весь перегон шел через холмистую местность. Горы эти носили название Ингрекея и были подняты зелеными порфирами (диабазами). За Ингрекеевским пикетом к Алтынкалатскому степь становится ровнее. Верстах в шести за Алтынкалатским пикетом наша дорога перешла через русло высохшей реки, которую казаки называли Горькою. Эта безводная река – первая встреченная мной на 220-верстном расстоянии от Иртыша – и была Ащи-су, или Чаганка, левый приток Иртыша. Верховья Ащи-су находятся в хребте Чин-гистау, зубчатый гребень которого синеется вдали от Алтынкалатского пикета. Последний перегон от Алтын-калата до Аягуза (30 верст) я сделал поздним вечером 7 августа, так как солнце уже закатилось, когда я выехал из Алтын-калата. Вечерняя заря исчезла; ночь была теплая и великолепная; звезды блистали очень отчетливо на безоблачном горизонте, но тихим и ровным, как бы сухим блеском, а не мерцая разноцветными огнями, как на безоблачном же небосклоне Италии. Оттого они казались очень маленькими.
   На востоке, вслед за легким заревом, поднималась луна. Она казалась такой малой на горизонте, как бы была в зените, диск ее был резко очерчен, свет ее был ярок: все это обличало необыкновенную сухость воздуха; росы не было и следа.
   Я приехал в Аягуз уже после десяти часов вечера, проехав, таким образом, двести семьдесят верст по типичной Киргизской степи.
   Переезд этот в значительной степени расширил мои понятия о том, что русский народ подводит под термин степи.
   Рожденный в соседстве с черноземными русскими придонскими и приволжскими степями, на той окраине черноземной России, для которой русская научная терминология придумала название лесостепи, я привык разуметь под именем степи обширные безлесные равнины, покрытые черноземом и поросшие исключительно травянистой растительностью. Такой характер имели родные и знакомые мне с детства придонские и приволжские степи. На ровном их горизонте никогда не профилируются никакие горные возвышенности. Проезжая в своем детстве и юности сотни и даже тысячи верст по черноземной России, я никак не мог себе представить, что такое гора, так как видел горы только на картинках и готов был относиться к ним как к художественным вымыслам, а не как к действительности. То же, что наш великорусский народ разумел у нас под именем гор, были, с одной стороны, спуски в ложбины или овраги, промытые доисторическими дилювиальными течениями или современными вешними водами в нашей беспредельной Сарматской равнине, а с другой – подъем на другую сторону этих ложбин и оврагов. Таким образом, пересекающие наши великорусские степи так называемые горы имеют отрицательный рельеф, то есть состоят не из возвышений над уровнем степи, а наоборот, из углублений, в которых ютится лесная растительность, между тем как ровная поверхность самой степи поросла исключительно травянистой растительностью, необыкновенно роскошной весной и в начале лета и выжженной палящими лучами солнца к осени. В пять же зимних месяцев вся эта поверхность покрывается глубоким пластом снега, дающего своим таянием весной новую жизнь нашим степям.
   Совершенно иной тип степи встретил я в Азиатской России на необъятном пространстве между Уралом и Алтаем, составляющем южную часть Западно-Сибирской низменности. С южнорусскими черноземными степями сибирские степи имеют то общее, что на всем их пространстве нет никаких возвышенностей, что они также очень богаты травянистой растительностью и что их флора имеет большое сходство с флорой наших степей. Но существенное различие тех и других заключается в том, что хотя сибирские степи и богаты прекрасными луговыми пространствами, но пространства эти очень часто перемежаются с более или менее обширными перелесками (колками), состоящими из лиственных деревьев (берез, осин, тополей и т. п.), и что эти колки не скрываются в ложбинах, а растут на самой поверхности степи. В самой почве тех и других степей есть также существенное различие в том, что хотя почва сибирских степей плодородна, но она не может быть отнесена к типичной черноземной почве.
   По отношению же к своему орошению сибирские степи имеют также свои особенности. Величественные реки, орошающие Западно-Сибирскую низменность, текут издалека, так как они берут начало преимущественно в Урале или в Алтае, и, не встречая по выходе своем в низменность тех ложбин, промытых дилювиальными водами, которыми обилует Сарматская равнина Европейской России, протекают по самой поверхности низменности, прорывая себе неглубокие русла в мягкой и рыхлой почве. При этом они постоянно притискиваются (по закону Бэра) к правому своему берегу и, подмывая его, делают его крутым и нагорным, так что он издали представляет вид возвышенности, ограниченной, впрочем, прямой линией на горизонте.
   За Омском, в так называемой Барабе, я встретил еще новый для меня третий тип степи. При том же равнинном ее характере и перемежаемости ее луговых пространств с лиственными перелесками (колками) Барабинская степь характеризуется отсутствием текущих вод и преобладанием более или менее обширных пресноводных озер.
   Наконец, четвертый и совершенно неожиданный для меня характер степи встретил я за Иртышом при моем переезде между Семипалатинском и Аягузом. Со степями нашей Сарматской черноземной равнины пересеченная мной здесь Киргизская степь имела только одно общее, а именно совершенное отсутствие лесной растительности и обилие травянистой, необыкновенно роскошной весной и в начале лета, совершенно выгорающей осенью, а в зимние месяцы покрытой снежной пеленой, настолько легкой, что скот, разрывая снег своими копытами, находит себе подножный корм и в течение этих зимних месяцев. Но самое поразительное отличие Киргизской степи от наших южнорусских состоит в том, что на ее горизонте поднимаются очень часто горно-каменные возвышенности, которые состоят то из округлых куполовидных порфировых холмов, то из резко очерченных гранитных кряжей. Текущими водами Киргизская степь чрезвычайно бедна, но в горно-каменных ее возвышенностях есть ключи и источники, а на самой поверхности степи встречаются и озера, но почти всегда с солоноватой водой. Самый же характер растительности, состоящей часто из роскошных трав и кустарников, совершенно иной, чем в наших степях, так как во флоре Киргизской степи преобладают не европейские формы, как в наших сибирских степях, но уже чисто азиатские. Таким образом, этот четвертый тип степи еще более отличен от нашего средне– и южнорусского, чем оба сибирских типа.
   Что же, в конце концов, разумеет русский человек под названием степи? По-видимому, обширные равнины, богатые травянистой растительностью и не тронутые еще культурой. При этом понятию степи не противоречит ни присутствие на ней твердокаменных горных групп и кряжей (как это замечается в Киргизской степи), ни произрастание на ней перелесков, состоящих из лиственных лесных пород, как это замечается в Ишимской и Барабинской степях. Орошение есть необходимое условие существования степи: безводная степь перестает быть степью и делается пустыней. Но характер орошения степи может быть весьма различен. Степь может быть орошена реками, текущими или по совершенно ровной ее поверхности, или в более или менее глубоких ложбинах. Наконец, степь может совсем не иметь текущих вод, а быть покрыта пресноводными или солеными озерами. Но еще более необходимо, чтобы степь была покрыта зимой сплошным снежным покровом, составляющим непременный атрибут степи, так как таяние этого покрова восстанавливает тот растительный покров, который служит главной характеристикой степи.
   Возвращаюсь к своему путешествию 1855 года.
   Город Аягуз (впоследствии Сергиополь) был расположен на правом берегу реки того же имени, которая имела здесь всего только 10 метров ширины, но я обрадовался и этой ничтожной речке, так как это была первая встреченная мной проточная вода на протяжении двухсот семидесяти верст от Иртыша, и притом она принадлежала уже к бассейну озера Балхаш.
   Город этот первоначально был построен верстах в тридцати выше на речке Аягуз при пересечении ее караванной дорогой, но вскоре после основания там города караванная дорога отошла от него в сторону и стала пересекать речку в тридцати верстах ниже. Тогда город перенесли на это, то есть на нынешнее, его место, но караванная дорога снова перешла на свое старое место. Однако город не захотел качаться далее, как маятник, из стороны в сторону и остался на своем втором месте. Во время моего посещения он был таким жалким и ничтожным, каким мне не приходилось видеть ни одного русского города. Построен он был на одном, более низком берегу ничтожной речки, везде проходимой вброд, и состоял из глиняного укрепления с бастионами и куртинами, которое уже разваливалось и внутри которого помещались кое-какие казенные здания (казармы, больница и недостроенная еще кирпичная церковь). Собственно, город состоял из одной широкой улицы с такими низенькими саманными глинобитными домиками, что приходилось нагибаться, чтобы разговаривать со стоявшими у окон этих домиков жителями. Лавок в городе совсем не было: единственная, просуществовавшая короткое время, закрылась, потому что, как уверял разорившийся лавочник, никто не хотел платить денег за товары, а все требовали их отпуска даром!.. На другой стороне реки возвышались каменистые холмы, на которых по вечерам выли волки и даже видны были их сверкавшие в темноте глаза. Я остановился в городе в маленьком, но чистом и хорошо выбеленном домике зажиточного казака и пробыл весь следующий день, проночевав здесь две ночи. Такая дневка оказалась необходимой главным образом для разбора и укладки моих богатых геологических и ботанических сборов. День был жаркий: в 7 часов утра в тени было 15°, в два часа пополудни 21,5°, а в 9 часов вечера еще 19°.
   Главная моя экскурсия 8 августа была направлена вверх по одной из составных ветвей речки Аягуз, где в шести верстах выше города находились ломки известняка, а в трех верстах – кирпичный завод, на котором выделывался кирпич для постройки церкви и дома коменданта города (этим комендантом был казачий есаул). Растительность посещенных мною холмов была очень бедна, но в минеральных богатствах в окрестностях Аягуза, по-видимому, не было недостатка: мне доставили образцы прекрасного графита, найденные верстах в сорока от города в вершинах речки, впадающей в Аягуз, и образцы каменного угля, залегающего верстах в семидесяти от него в ту же сторону.
   9 августа, рано поутру, после второй ночи, проведенной в Аягузе, я тронулся в путь по направлению к городу Копал. Первые четыре перегона (более 100 верст) шли вдоль течения речки Аягуз, через которую мы не раз переезжали вброд. Течение это сопровождалось довольно ровной степью; гор не было видно. Вдоль реки росли деревья, преимущественно серебристые и разнолистные тополи (Populus alba и P. euphratica). На четвертой от Аягуза станции, Мало-Аягузской, мы расстались с рекой Аягуз и через два перегона (около 60 верст), совершенные уже ночью, достигли на рассвете 10 августа интересовавшей меня станции Арганатинского пикета.
   Пикет этот был расположен в ущелье маленькой горной группы, состоявшей из скал черного кремнистого сланца, круто приподнятых порфиром. По ущелью мимо пикета протекал ключ чистой воды. Дорога поднималась по этому ущелью. Я остановился на пикете для того, чтобы пересесть на верховую лошадь и предпринять в сопровождении двух казаков экскурсию к камышам, окаймляющим озеро Балхаш, видное из пикета в хорошую погоду. К сожалению, когда мы выехали из пикета и сделали несколько верст по направлению к Балхашу, тучи собрались со всех сторон и пошел сильный дождь, промочивший нас, что называется, до костей. Экскурсия не удалась, пришлось вернуться на пикет. Я, пересев в тарантас, решил продолжать свой путь к Копалу. Через два перегона (65 верст) я достиг Лепсинского пикета и выехал на реку Лепса. Это была первая значительная река Семиречья. При выезде на Лепсу дождь уже прекратился и я мог сделать хороший сбор интересных растений семиреченской флоры. Река имела метров 40 ширины и быстрое течение; через нее мы переправились на пароме. За переправой находился Лепсинский пикет. За Лепсой расстилалась обширная песчаная степь, а вдоль берегов ее росли деревья: талы (Salix viminalis) и тополи (Populus laurifolia).
   Местность эта была оживлена богатой орнитологической фауной. Здесь мы увидели впервые степных куриц: так казаки называли характернейшую среднеазиатскую птицу, свойственную, между прочим, и природе Семиречья; в систематике ее называют Syrrhaptes paradoxus, а у нас – саджей или копыткой. Сверх того, мы видели много дроф и стреляли с успехом куропаток (Perdix daurica) и степных рябков (Plerocles arenarius).
   В этот день (10 августа) я переехал и вторую значительную реку Семиречья, Баскан, при Басканском пикете, и достиг третьей реки Аксу, у Аксуйского пикета, после двух перегонов от Лепсы (65 верст), где и ночевал. Что придавало неимоверную прелесть той части Семиречья, которую мы проехали в этот день, так это то, что в стороне истоков реки Лепсы, на юго-востоке, перед нами раскинулся во всем своем величии исполинский снежный хребет – Семиреченский Алатау[7], который с низменной Прибалхашской степи поднимается далеко за пределы вечного снега еще более резко, чем Альпы со стороны Ломбардской равнины.
   11 августа, переночевав на Аксуйском пикете и проехав еще один перегон (23 версты) до пикета Карасуйского, я стал подниматься в гору на высокий отрог Семиреченского Алатау. Весь перевал этот, известный в то время под именем Гасфортова (так как он был устроен самим генерал-губернатором), находился между станциями Карасуйской и Арасанской, отстоящими одна от другой на двадцать семь верст. Верст пять дорога поднималась в гору узким ущельем, состоявшим из диких обрывов глинистого сланца, поднятых очень круто. Часа через два очень крутого подъема мы достигли вершины гребня, который, впрочем, едва ли превосходил 1300 метров абсолютной высоты и, во всяком случае, не имел еще альпийской растительности.
   После нескольких верст пути через плоскогорье и семиверстного пологого спуска я увидел, наконец, впереди себя извивающуюся ленту реки Биен, а за ней – интересное Арасанское поселение. Биен имеет характер быстрой и пенящейся горной реки, стремящейся через камни и скалы. Обмытые ею и торчащие из нее, они состоят из гранита. Много этих скал было навалено и за рекой и, видимо, принесено сюда ею, но, во всяком случае, не издалека, так как эти самые граниты выходят на поверхность в полуверсте от поселка. Поселок состоял из двух десятков домов, из которых один, построенный над самым ключом, был очень опрятен и даже красив. Бассейн Арасана был разделен на 4 купальни, каждая метров 6 длиной и 4 шириной. Вода в них выходила с чистого дна из-под расчищенных камней. Из нее в трех местах выбивались с силой пузыри газов. Температуру Арасана я нашел в +26,5 °C. Запах сернистого водорода был очень мало чувствителен. Нет сомнения, что после расчистки температура источника несколько понизилась, и выходящие на его дне газы стали менее задерживаться. Перед домиком был разбит сад, в котором деревья еще не успели разрастись. Но что придавало уже прелесть всей местности, так это пашни копальских жителей, необыкновенно богатые своим урожаем пшеницы и овса и плодородием почвы. Пашни эти простирались от самого города Копала по всему плоскогорью Джунке до реки Биен, доставлявшей обильное орошение этим пашням. Если принять во внимание, что многие из копальцев обрабатывали в это время до двадцати десятин на тягло, то можно себе представить, какой цветущей русской колонией в Семиречье был уже в то время Копал, основанный за 15 лет до того в местности, плодородие которой и удобство для основания оседлой русской земледельческой колонии были впервые оценены знаменитым русским путешественником Г. С. Карелиным[8], ранее всех проникшим в северную часть Семиречья в 1840 году.
   Я не остался ночевать в Арасане и 11 августа к вечеру добрался уже до Копала через прекрасное и плодородное плоскогорье Джунке, имеющее здесь не менее тридцати верст ширины. Копал был в это время уже очень порядочным городком, состоявшим из 700 домов, с деревянной церковью на площади и несколькими красивыми деревянными же домиками наиболее зажиточных казаков. В одном из таких домиков, служившем постоялым двором, я нашел себе пристанище, так как гостиниц в Копале не было.