Страница:
- Должен? Кому должен?
- Толе должен, мне должен, себе должен! - в голосе Понимателя несвойственный ему металл.
- А если моя звездочка тоже вот-вот?..
- Это случится не скоро. А "вот-вот" тебя позовут к редактору.
Заглядывает Валерия.
- К шефу!
Я недоуменно смотрю на Понимателя. Он усмехается.
Иду к редактору, не сомневаясь, что он собирается взять реванш за некролог, но нет: он вызвал меня по делу. Ему позвонили из стройтреста: на участке, где возводится Дворец муз, сегодня собрание. Мы курируем эту стройку. Мне вменяется в обязанность поприсутствовать, послушать и, может быть, написать. "Только без всяких ухищрений, это рядовой материал", предупреждает меня редактор.
- Это тема Ножкина, - говорит он напоследок. Что поделаешь: Толю не вернешь, а жизнь продолжается.
Возвращаюсь к себе. На столе под стеклом фотография жены, попавшая сюда в стародавние времена. Вынуть ее не поднимается рука. Была любовь... Была! И только это мешает драме обернуться фарсом.
Собрание идет своим чередом. Поднимаются люди, читают по бумажкам: цитата в начале, цитата в конце. Лица постные, о деле ни полслова. И я вспоминаю, как Ножкин пытался взбаламутить это болотце. И забываю о собрании, начинаю думать о Ножкине.
Срок пребывания человека среди живых не есть единственно его жизнь: его секундомер включается, когда мать подумает о нем, еще, может быть, не зачатом, и останавливается, лишь когда уходит последний из незабывших его. Я не помню, где моя память захватила это слово - "жизнесмерть". Оно красиво-неясно-страшноватое - точно обозначает предмет моего рассуждения. Я - один из творцов Толиной жизнесмерти. Я делаю это небескорыстно, с надеждой, что кто-то будет творить и мою жизнесмерть. Ибо я могу смириться с краткостью своего физического существования, но не могу и не хочу мириться с абсолютным концом. Если слаться, смысла в жизни останется не больше, чем в смерти...
- Это здорово, что прислали именно вас! - за спиной знакомый голос.
Поворачиваюсь. Так и есть - но так бывает только в кино: позади, согнувшись в три погибели, стоит сын героя моего очерка. Вот уж с кем я не чаял здесь встретиться.
- Это я - по поручению управляющего, конечно, - звонил вашему редактору. Я вам верю, что бы там ни говорили, вы сможете написать про наши дела как надо.
- А как надо? Мне никто ничего не говорил.
- Да? - Он глядит на меня подозрительно, но быстро светлеет лицом, словно осознав что-то. - Если вам нужно, мы получили чешскую сантехнику. Такие нежно-голубые тона...
- Нет, мне не нужно.
- Нет?.. А итальянский кафель, бежевый такой, с поволокой?
- Нет, спасибо.
- Смотрите, а то разойдется. Между прочим, десять метров пошло на дачу самому Г.В. Хороший кафель!..
Иду домой, точнее - к Шурику. Ветер. На душе кошки скребут. Интересно, Ножкина тоже пытались купить за импортный унитаз? Наверняка пытались. А он не продался. Но спасовал перед редактором. Нежно-голубые тона с поволокой, черт бы их побрал!.. Представляю, как он переживал. А мы его тюкали, поучали, "Кто же, мой друг, виноват? - выговорил Амиран. Умей настоять на своем". А он не умел и на этот раз не сумел тоже. И клял себя за это, не мог не клясть. "Толя - совесть редакции..." А сердце не камень, сердце не выдержало.
К Шурику не хочется. В голове почему-то вертится: "И старый мир, как пес бездомный..." При чем здесь "старый мир"? А вот пес к месту, только у Блока, он, кажется, "безродный"...
Я решаю идти в редакцию. Мне надо подумать. По дороге я должен пройти мимо дома Иры. Когда до него остается перейти через улицу, я уже знаю, что возле подъезда остановлюсь, помедлю немного и пойду вверх по лестнице...
Я сумел уйти от Иры, не разбудив ее. Я тихо собрал вещи, бесшумно оделся, без звука закрыл за собой дверь.
Теперь, когда я сижу в редакции, приходит мысль: она не спала, она наблюдала сквозь щелки глаз, как я, путаясь в темноте, собираю одежонку, и посмеивалась про себя.
Как она развеселилась, когда я попытался рассказать ей, что она Прекрасная Дама! Она смеялась, но я смеялся громче...
Семь утра, еще темно. Открываю окно. Воздух, холодный и влажный, заползает под пиджак...
Появляется Шурик. Держится обиженно.
- Мог и предупредить, я беспокоился. Ты вернулся в лоно семьи!?
- Зашел к знакомому и застрял. Извини.
- У тебя ухо в помаде. Пойди отмой.
Насчет помады, конечно, блеф. Но "отмыть" - идея. Внизу у нас имеется душ для типографских работников. Отличная вещь - душ, хорошо проясняет голову.
После душа меняю рубашку. По настоянию жены я всегда храню на работе свежую рубашку, и вот - пригодилась.
Захожу к Амирану. Он протягивает мне сегодняшний номер нашей газеты. На четвертой полосе некролог с фотографией. После ретуши Толя не похож на себя. Вторую полосу открывает материал под призывным заголовком; "Работать лучше!" Под ним подпись в рамке "А. Ножкин", "Работать лучше!" - то самое серо-буро-малиновое, что получилось из фельетона о строительстве Дворца муз. Амиран разводит руками: "Шеф приказал в один номер с некрологом..."
Половина десятого. Пора на случку.
Пятиминутки обычно продолжаются у нас часами. Привычно изучаю трещину на потолке. Она почти незаметна, но если ежедневно смотреть в одну точку...
Наконец дело доходит до меня. Сообщаю о ситуации вокруг строительства Дворца, предлагаю готовить критический материал.
- Но мы только что выступили в совершенно ином ключе, - редактор тычет пальцем в сегодняшний номер. - Газета не флюгер. Мы не можем постоянно менять свое мнение.
- Даже когда предыдущее мнение ошибочно?
- Предыдущее мнение - мнение Толи. Нельзя так легко поступаться памятью умершего товарища!..
Пауза. У редактора ходят желваки на скулах; он понял, что сказал глупость, но на попятную не пойдет. Да и я не дам ему сделать это.
- А если вам позвонит Г.В. и попросит изменить свое мнение, вы тоже откажетесь?
Шеф не знает, как реагировать.
- Вы забываетесь!.. Вы... вы пьяны!..
Все прячут глаза.
- Вы убили Толю, - говорю я тихо: каждое слово - выдох.
Редактор потрясен. Он беспомощно озирается, бормочет:
- Что он говорит? Что он говорит?..
Он не может, не хочет понять, что происходит.
- Вы и такие, как вы, убили Толю, - повторяю я.
Шеф лихорадочно роется в кармана!. Достает трубочку нитроглицерина.
- Выйди, - говорит мне Олег, заместитель редактора.
Я мотаю головой.
- Я прошу тебя, выйди.
Редактор дрожащей рукой извлекает таблетку. Выхожу.
Стою в коридоре уверенный: сейчас ребята скажут ему все, что думают, и тоже окажутся здесь. Но проходит минута, пять, десять - никого. Бреду к себе. Через полчаса звонит Олег и просит зайти.
У него набито народу.
- Безумству храбрых поем мы славу, - встречает меня Олег.
- Громко вы все ее пели в редакторском кабинете...
- Ты требуешь от нас массового героизма. А это явление нечастое.
- Ага, он, как тот крысолов, - добавляет Шурик. - Дудит в свою дуду и зовет нас топиться, а мы, помня, что редактор одной ногой на пенсии, топиться не хотим.
- Резонно. Каждый умирает в одиночку.
Я хочу уйти.
- За кого ты нас принимаешь?! - останавливает меня Амиран. - Если что, мы тебя в обиду не дадим. Тебе интересно, что сказал редактор, когда ты вышел?
- Что?
- Он оказал, что вы оба погорячились. Ты согласен, что ты погорячился?
- Да, я погорячился...
Шурик прыскает. И смеемся все. Цунами смеха. Обида заползает куда-то вглубь. В самом деле, чего я хотел от них? Чтобы хором объявили забастовку? Чтобы коллективную жалобу в обком накатали?
А у меня - уходя, я забыл запереть дверь - сидит Сын героя (про себя я почему-то наименовал его именно так). Сидит, закинув ногу на ногу, и читает очерк о своем отце.
- Вам никогда не говорили, что нельзя брать бумаги с чужого стола? Мне хочется обидеть его, унизить.
Но он и не думает обижаться. Такие люди, когда надо, умеют не обижаться - этакие необижающиеся ваньки-встаньки. Он подскакивает, ровняет листы в аккуратную стопочку.
- Они лежали, и я думал... Знаете, у меня сын растет, десятиклассник. Мечтает быть похожим на деда. Нельзя ли его тоже упомянуть, в смысле продолжатель традиций? Ему в будущем году в институт поступать, способный такой мальчик... Лишняя подпорка...
Раздражение как-то сразу уходит. Ощущение такое, будто присутствуешь на вскрытии (однажды побывал, когда писал о патологоанатоме), - и муторно, и любопытно.
- И вы будете показывать газету приемной комиссии?
- Мало ли... - он делает неопределенный жест и тут же спохватывается: - Я принес вам протокол вчерашнего собрания и выступление управляющего.
- А разве он был на собрании?
- Не был, а выступление есть.
Входит Шурик. В руках у него здоровенный кусок яблочного пирога.
- Шурик, - говорю я, - тебе не нужен чешский унитаз? Нежно-голубые тона.
Сын героя напрягся. Ни дать ни взять, спринтер перед стометровкой.
- Какой еще унитаз? - не понимает Шурик. - Хочешь штруделя отломлю? Хорошо звучит - штру-дель...
- Нужно про сына вот этого товарища надписать. Молодой парень, десятиклассник, общественник. Общественник?
- Общественник, общественник! - благодарно глядя на меня, кивает Сын героя.
- Участник? - спрашивает Шурик.
- Что? Чего участник?
- Чего-нибудь.
- Он очень хороший мальчик, комсомолец, марки собирает.
Шурик подозрительно изучает меня.
- Я сейчас, - говорю я, - мне нужно по делу.
- У меня тоже есть дело, - наконец просекает ситуацию Шурик.
Но я уже успеваю вскочить в коридор.
Шурик встречает меня недобрым ворчанием. Оказывается, Сын героя подверг его жуткому прессингу, даже в туалет сопроводил. Сулил подарить английский смеситель.
Я виновато молчу. Шурик распаляется: "Что за идиота ты на меня навесил!"
Нет, Сын героя - не идиот, не примитив, убежденный, что за смеситель можно купить все и вся. Он отлично знает, что кое-где и не обломится. Но у него нет комплексов. Если бы он имел герб, на нем был бы начертан гордый девиз: "Добиваться своего!" В конце концов победитель не тот, кто получил меньше щелчков, а тот, кто добился желаемого. Самолюбие, чувство собственного достоинства - понятия неконкретные, а то, что не имеет четко обозначенной цены, для него и вовсе цены не имеет. Он не хочет быть лидером, это всегда риск. Его устраивает роль шестерки. Он не трус, но на пулемет не пойдет - ни ради других, на даже ради исключительно собственной выгоды. Добьется своего тихой сапой, не высовываясь. Ну а не добьется подождет и, если очень надо, повторит попытку. И в концлагере он выживет, не став предателем. А если уж и донесет на соседа по нарам, то разве что в самом крайнем случае, когда деваться будет некуда...
Сын героя мне ясен. И потому его родство с Героем кажется противоестественным. Я не знаю, каким он был, человек, поднявшийся на пулемет, но верю: шкурничать в нашей обыденной сложно-простой жизни он не стал бы.
Я должен верить в это. И гоню прочь все сомнения. Не верить в это нельзя.
После работы едем к Толе. В семь вечера панихида. Шурик берет с собой пачку газет с некрологом - для родственников и соседей.
Нас много - редакция в полном составе.
Лестничная площадка у Толиной квартиры ярко освещена. У открытой двери стоит подполковник. По очереди пожимаем ему руку, говорим слова соболезнования.
Проходим внутрь. Пожимаем руку отцу. Старик - молодец, держится прямо, рука твердая.
Идем по узкому проходу между гробом и сидящими у стены женщинами. Толина мать уже не плачет - хрипит. Галя сидит в изголовье, молчит. Редактор наклоняется к ней, что-то убежденно говорит.
Я смотрю на Толю. Он мало изменился, только лицо стало упрямым, непреклонным. Возле рук, на саване, лежит газета с некрологом. Я ловлю себя на желании сообщить кому-нибудь, ну хотя бы стоявшему в дверях подполковнику о своем авторстве.
Редактор поправляет гвоздику, склонившуюся Толе на плечо, обходит гроб. Мы идем следом. Я отвожу взгляд, чтобы не встречаться с глазами Гали.
Выходим на площадку, как по команде, достаем сигареты.
Утро. С неба сыплет снежок, первый в этом году. Мы собираемся у Толиного подъезда.
Толю будут хоронить в М. Там родовое кладбище Ножкиных. Через два часа вереница машин пристроится в кильватер автобусу с траурными полосами по бокам. Сорок километров до М. - последний путь Толи.
Нас пока немного, остальные подойдут к выносу.
- Давайте наверх, - говорит Амиран. - Может быть, надо помочь.
Но в квартире полно людей. Наша помощь не требуется.
На тумбочке в прихожей раскрытый альбом. Перелистываю его. Толя малыш в ползунках. Толя - пионер. Толя - солдат. Толя с матерью. Толя с женой. Толя с дочкой. Толя...
!!!
Здесь говорят только шепотом, мой вскрик вызывает переполох. Из комнаты, где лежит Толя, выходит Галя. У нее красивое, слепленное с иконы лицо и уродливые, толстые, как тумбы, ноги.
На фотографии рядом с Толей сидит, положив ему руку на плечо...
- Это Игорь, - говорит Галя. - Мы вместе жили в коммуналке.
- Они дружили? - спрашиваю я.
- Если это можно назвать дружбой... Толя ни с кем не сходился близко. Они часто спорили, Толя горячился, выходил из себя, а Игорь посмеивался, будто специально заводил его. Иногда он откровенно издевался над Толей, но Толя ничего не хотел замечать. А от меня отмахивался: дескать, Игорь сам не понимает, какой он несчастный человек. Как-то я не выдержала и сказала Игорю, чтобы он больше не приходил. Толя, узнав об этом, неделю со мной не разговаривал и тогда же вклеил в альбом эту фотографию. Кто Толю знает... знал, этому не удивится. Ты знаком с Игорем?
- Да, случайно.
- За несколько дней до... - она осекается, боясь назвать то, что уже свершилось. - Сидим ужинаем, и Толя вдруг без всякой связи говорит: "Если тебе встретится Игорь, перейди на другую сторону улицы". И все. Вопросы задавать ему было бесполезно. - Она поправляет черную косынку. - А назавтра после этого Игорь неожиданно пришел сюда. Он вел себя странно, говорил, что Толе не простят какую-то статью, что в тресте, за который Толя взялся, сидит мафия, просил меня повлиять на Толю. И я, дура, когда Толя пришел с работы... Он разнервничался, раскричался. В последние дни он все время раздражался, меня совсем не слушал, а чуть что, сразу кулаком по столу и кричит, кричит на меня, а перед собой будто кого другого видит... Жалко его становилось, слов не найти...
На фотографии рядом с Толей сидит, положив ему руку на плечо, Сын героя.
Пауза затягивается.
- Ты мне се покажешь? - спрашивает Галя.
- Кого ее?
- Ту, что он... Словом, я все знаю... Игорь... Ты не бойся, я только посмотрю...
(Той ночью Ира сказала мне: "А ведь Толя когда-то делал мне предложение". - "А ты?" - "А я испугалась. Он жил слишком сложно, будто две жизни прожить собирался". - "Испугалась - значит любила?.." Ира не ответила, она вздохнула и спрятала глаза на моем плече...)
- Покажу, - говорю я.
- Спасибо. Я пойду, мне надо быть с ним. Ты стань в дверях, кивни, если она придет.
- Хорошо.
Галя возвращается в комнату.
И почти сразу по нервам бьет музыка. Кто-то включил магнитофон.
Моцарт, "Реквием". Скоро вынос.
А мне вспоминается поездка в М. - командировка из тех, что "письмо позвало в дорогу". "Давай съезжу", - сказал я Олегу (редактор был в отпуске, и в редакции царила казацкая вольница), когда Ножкин, выудив это письмо из почты, явился ко мне. "Я бы и сам, - горячился он, - но я вроде как лицо заинтересованное..."
В письме шла речь о памятнике, поставленном в М. не пришедшим с войны односельчанам. (Толя, помню, показывал фотографию: стела с именами, Вечный огонь; там, на стеле, четверо Ножкиных увековечено.) Вскоре после открытия памятника сменился директор местного совхоза. Он начал с возведения нового здания дирекции, естественно, в центре села. Во время строительства газовую магистраль перенесли в сторону, и памятник остался без Вечного огня. "Нет труб", - сказал директор пришедшей к нему депутации.
И вот я поехал. Выхожу из автобуса и вижу... Ножкина! Чудеса в решете!
- А я, - говорит он, - взял три дня без содержания. Старикам моим крышу надо помочь залатать.
Вместе идем к дирекции. Проходим мимо памятника. В чаше Вечного огня стаканчик из-под мороженого.
- Нет труб, - разводит руками директор. - Нет, и все тут!
Он собирается в город на совещание, требует от своего экономиста какую-то справку, ему не до нас. Он непробиваемо уверен в себе, мои слова отскакивают от него, как дождинки от камня.
- Я уезжаю, - говорит он. - Буду через два дня. Приезжайте, поговорим. Сейчас нет времени.
Я теряюсь. И применяю прием не самый чистый с точки зрения журналистской этики.
- Я напишу про вас. И ославлю вас, как только смогу.
- Пишите, - улыбается директор, - а я прочту и исправлюсь. Но... вы не будете писать. Хотите, довезу до города?
Он почти не ошибся. Прибывший из санаторных краев редактор - ему позвонило высокое сельскохозяйственное начальство - зарубил мой материал на корню.
А в тот день, когда мимо нас пронеслась в город директорская "Волга", Толя сказал:
- Я со сторожем совхозного склада договорился. Он отвернется, когда мы трубы потащим. Пока этот вернется (он кивнул вслед угасающему пыльному шлейфу), все закончим. Здешние ребята помогут. А сварку шабашники сделают, они тут свинарник строят. Ну, скинемся им...
Сначала собралось человек пять. Потом подошли еще. Потом народа набралось столько, что все поучаствовать смогли только символически. Было х_о_р_о_ш_о_ - как бывает всегда, когда много людей единодушно делают доброе дело. Толя стоял в сторонке и беззлобно ворчал на подходивших: "Где же вы раньше были?.."
Шабашники денег не взяли. Толя принес от родителей здоровенную бутыль домашнего вина, и мы - что греха таить - распили ее спаявшимся за время работы коллективом. Толя, захмелев, сказал:
- Письмо это я сам написал...
Появляются наши. Я стою в прихожей, рядом Амиран и Шурик. Нам видно, как редакция, строго соблюдая субординацию, выстраивается на лестничной площадке в колонну по одному. Впереди, понятно, редактор.
Шеф в точности повторяет вчерашнюю процедуру: наклоняется к Гале, шепчет ей на ухо, после поворачивается к гробу поправить цветы. Цветы сегодня в порядке, но он все равно проводит по ним рукой - поправил, значит. Ребята по очереди подходят к Гале, она кивает каждому, но, по-моему, никого не слышит.
Входит Ира. Я хочу, как обещал, дать знак Гале, но она уже смотрит на Иру во все глаза. Как она узнала ее? Как Пониматель - _п_о_н_я_л_а_?..
Ира не идет вокруг гроба, она застывает у двери. Так, чтобы видно было непреклонное лицо Толи. Она бледна, губы ее плотно сжаты. Она здесь, и она далеко. И я вижу: ничего у меня с ней не было, ничегошеньки.
Вдруг что-то происходит. Я не сразу соображаю: умолкла музыка, кассета открутила свои полчаса.
Кончилась музыка. Кончилась жизнь.
Тишина. Шелест шагов и голосов.
Щелчок. Снова реквием.
Жизнесмерть Толи Ножкина продолжается.
Входит Пониматель. Становится рядом со мной.
Выносят цветы. "Ой, Толя, Толя!.." - кричит какая-то бабка, одетая в плюшевый малахай.
Сосед - мужичок с ноготок, принявший на себя ношу распорядителя (редко когда не найдется такой мужичок), говорит:
- Гроб должны нести товарищи.
Товарищи - это мы.
На повороте Олег оступается. Остальные удерживают гроб, но он наклоняется, и Толины руки, до того покойно лежавшие на груди, начинают сползать вбок; видно, что запястья притянуты друг к другу бинтом.
Связанные ради покойницкого порядка руки - как подрезанные крылья зоосадовских птиц.
Выходим на улицу. Я меняю Амирана. Впереди подставляет плечо Пониматель.
На земле тонкая пленка снега. Но небо чистое, голубое. Не холодно.
Мы проносим Толю мимо людей, столпившихся у подъезда, мимо машин, которые повезут нас в М., мимо редакторской "Волги", со скучающим шофером за рулем.
У траурного автобуса заминка, заело дверь.
Стоим, ждем. Онемела рука. За спиной плач.
Понимателю тяжело. Он дышит хрипло, отрывисто. Я моложе, мне легче. Больно режет плечо.
Пониматель поворачивает голову ко мне. Как я не заметил этого раньше: у него и у Толи одинаковое выражение на лицах - строгое, непреклонное.
Наконец задвигаем гроб в автобус. Брат Толи хочет залезть следом. Мужичок-распорядитель его останавливает.
- С гробом поедут товарищи. Родственники должны в машине.
Подполковник не спорит. Только оборачивается и бросает короткий и виноватый взгляд на строгое лицо младшего брата.
- Самые близкие, пожалуйста, - просит-командует мужичок.
У Толи не было _б_л_и_з_к_и_х_ друзей. Самые близкие - мы. И мы Амиран, Пониматель и я - забираемся в автобус.
Занимает свое место шофер. Включает - прогреть - мотор.
Я смотрю в окно. Вижу, как ребята толпятся у "рафика", одолженного по такому случаю у типографии; лицо Иры белее снега, с нею неладно; Амиран (он, похоже, тоже кое-что знает, наш молчаливый Амиран) выходит, берет Иру под руку. Вижу, как бьется в крике Толина мать, - ее никак не могут усадить в машину. Вижу, как; прижав к себе дочку, стоит потерянно Галя. Вижу, как некурящий редактор просит у шофера сигарету, затягивается и кашляет.
А рядом, у моих ног, лежит в деревянном ящике Толя - совесть редакции. А рядом - напротив меня - сидит Пониматель.
Автобус медленно трогается, и я вижу, как из переулка выбегает Сын героя с венком в руках. Он растерянно оглядывает готовые поехать машины и, увидев свободные места в редакторской "Волге", дергает дверцу. Пока он втискивает венок на заднее сиденье, я успеваю прочесть на ленте: "Другу Толе".
Слышу (откуда-то издалека) голос Понимателя:
- Сын героя боялся Толю. Такие, как он, всегда боятся таких, как Толя. Сын героя боялся Толю и завидовал ему.
Сына героя зовут Игорем.
- Мне больше нравится, как назвал его ты. В этом есть смысл.
- Откуда ты знаешь, как я его назвал? Кто ты, Пониматель?
- Пониматель и есть, только с маленькой буквы. Это не прозвище, это призвание.
- Телепат по призванию... Или нет, иллюзионист в маске сумасшедшего...
А рядом, у моих ног, лежит в деревянном ящике Толя - совесть редакции. Нелепый разговор, и все - нелепо.
- Ни то и ни другое, - отвечает Пониматель. - Все дело в бомбе. Нет, не в атомной, в каждом из нас спрятана бомба во сто крат ее страшнее. Помешать катастрофе может только _п_о_н_и_м_а_н_и_е_ человека человеком. Потенциально к этому готовы все люди; но ждать - смерти подобно, и они, Пониматель вдруг машет рукой вверх, в потолок автобуса, - они решают ускорить естественный эволюционный процесс. Они отбирают по каким-то им одним ведомым признакам группу людей и будят в них _п_о_н_и_м_а_н_и_е_.
Шизофренический бред, замешанный на благородных помыслах и безудержной фантазии, стирающий грань между откровением и прописной истиной.
- Они - зеленые человечки?
- Называй их как тебе нравится И верь мне.
Он возвращает меня к действительности. Только ненормальный способен вести такие речи, сидя подле покойника в автобусе-катафалке. Передо мной снова тот Пониматель, которого я знаю давно, - назойливый, но безобидный чудак. Необъяснимое и необъясненное сразу отходят на второй план. Стыдно становится, что я поддался на этот разговор.
- И много вас... понимателей? - спрашиваю я скорее по инерции и как-то разом чувствую усталость.
- Не знаю, - говорит Пониматель. - Тех понимателей, чья звездочка еще не взошла, знать не дано никому. Но многих из ушедших могу назвать: Рублев, Моцарт, Экзюпери... Есть и другие, незнаменитые. Мать Шурика, например.
- И к каждому из них приходили зеленые человечки?
Надо бы замолчать, перевести разговор на другое, но я... Прости меня, Толя!
- Все проще. Помнишь, мать Шурика исчезла перед самым концом? Когда пониматель _п_о_н_и_м_а_е_т_, что его звездочка скоро взойдет, он ищет себе преемника. Зеленые человечки лишь запустили машину, а дальше уже крутят люди.
- И тебя в пониматели тоже завербовал человек?
- Да, это случилось в сорок шестом. Мне было пятнадцать, и я только что потерял родителей. Оуновцы загнали их в дом и подожгли, а меня отшвырнули к плетню: "Смотри и запоминай!" Жить не хотелось. И тут пришел он и сказал, что его звездочка взойдет, когда наступят сумерки, а сумерки уже были близки. Просил, умолял меня - я был единственным, так сказал он, кто годился в преемники. Он был пасечник. И сделал меня понимателем и спас меня...
Он продолжает говорить - страстно, убежденно. А я понимаю (_п_о_н_и_м_а_ю_?), что так же, как он меня сейчас, сорок лет назад убеждал его пасечник. И вдруг я понимаю, что Пониматель не только назначает преемника, но, может быть, сам того не сознавая, отдает долг человеку, выдумавшему для потрясенного горем мальчишки красивую сказку.
- Я согласен, - говорю я.
А рядом лежит в деревянном ящике Толя. Прости меня, Толя! Я оказался плохим товарищем в твоей последней дороге.
- Ты не веришь мне, - огорченно мотает головой Пониматель. - Что ж, я могу тебе доказать. В свой последний день пониматель способен на все. Тебе, чтобы поверить, нужен аттракцион. Ты получишь его. Хотя я пасечнику поверил на слово...
- Я верю...
- Молчи! Видишь, впереди поворот? Сразу за ним на дорогу выбежит заяц. Смотри внимательно!
Но я - не знаю почему - оборачиваюсь. За нами кавалькада машин: "Жигули" - в них родители Толи, брат и жена с дочкой; "газик" с военным номером; неказистый, покрытый пятнами шпаклевки "Москвич" с мужичком-распорядителем за рулем; машина редактора и "рафик", в котором едут ребята. Лучше бы мне быть там, с ребятами.
- Смотри сюда! - резко разворачивает меня Пониматель.
- Толе должен, мне должен, себе должен! - в голосе Понимателя несвойственный ему металл.
- А если моя звездочка тоже вот-вот?..
- Это случится не скоро. А "вот-вот" тебя позовут к редактору.
Заглядывает Валерия.
- К шефу!
Я недоуменно смотрю на Понимателя. Он усмехается.
Иду к редактору, не сомневаясь, что он собирается взять реванш за некролог, но нет: он вызвал меня по делу. Ему позвонили из стройтреста: на участке, где возводится Дворец муз, сегодня собрание. Мы курируем эту стройку. Мне вменяется в обязанность поприсутствовать, послушать и, может быть, написать. "Только без всяких ухищрений, это рядовой материал", предупреждает меня редактор.
- Это тема Ножкина, - говорит он напоследок. Что поделаешь: Толю не вернешь, а жизнь продолжается.
Возвращаюсь к себе. На столе под стеклом фотография жены, попавшая сюда в стародавние времена. Вынуть ее не поднимается рука. Была любовь... Была! И только это мешает драме обернуться фарсом.
Собрание идет своим чередом. Поднимаются люди, читают по бумажкам: цитата в начале, цитата в конце. Лица постные, о деле ни полслова. И я вспоминаю, как Ножкин пытался взбаламутить это болотце. И забываю о собрании, начинаю думать о Ножкине.
Срок пребывания человека среди живых не есть единственно его жизнь: его секундомер включается, когда мать подумает о нем, еще, может быть, не зачатом, и останавливается, лишь когда уходит последний из незабывших его. Я не помню, где моя память захватила это слово - "жизнесмерть". Оно красиво-неясно-страшноватое - точно обозначает предмет моего рассуждения. Я - один из творцов Толиной жизнесмерти. Я делаю это небескорыстно, с надеждой, что кто-то будет творить и мою жизнесмерть. Ибо я могу смириться с краткостью своего физического существования, но не могу и не хочу мириться с абсолютным концом. Если слаться, смысла в жизни останется не больше, чем в смерти...
- Это здорово, что прислали именно вас! - за спиной знакомый голос.
Поворачиваюсь. Так и есть - но так бывает только в кино: позади, согнувшись в три погибели, стоит сын героя моего очерка. Вот уж с кем я не чаял здесь встретиться.
- Это я - по поручению управляющего, конечно, - звонил вашему редактору. Я вам верю, что бы там ни говорили, вы сможете написать про наши дела как надо.
- А как надо? Мне никто ничего не говорил.
- Да? - Он глядит на меня подозрительно, но быстро светлеет лицом, словно осознав что-то. - Если вам нужно, мы получили чешскую сантехнику. Такие нежно-голубые тона...
- Нет, мне не нужно.
- Нет?.. А итальянский кафель, бежевый такой, с поволокой?
- Нет, спасибо.
- Смотрите, а то разойдется. Между прочим, десять метров пошло на дачу самому Г.В. Хороший кафель!..
Иду домой, точнее - к Шурику. Ветер. На душе кошки скребут. Интересно, Ножкина тоже пытались купить за импортный унитаз? Наверняка пытались. А он не продался. Но спасовал перед редактором. Нежно-голубые тона с поволокой, черт бы их побрал!.. Представляю, как он переживал. А мы его тюкали, поучали, "Кто же, мой друг, виноват? - выговорил Амиран. Умей настоять на своем". А он не умел и на этот раз не сумел тоже. И клял себя за это, не мог не клясть. "Толя - совесть редакции..." А сердце не камень, сердце не выдержало.
К Шурику не хочется. В голове почему-то вертится: "И старый мир, как пес бездомный..." При чем здесь "старый мир"? А вот пес к месту, только у Блока, он, кажется, "безродный"...
Я решаю идти в редакцию. Мне надо подумать. По дороге я должен пройти мимо дома Иры. Когда до него остается перейти через улицу, я уже знаю, что возле подъезда остановлюсь, помедлю немного и пойду вверх по лестнице...
Я сумел уйти от Иры, не разбудив ее. Я тихо собрал вещи, бесшумно оделся, без звука закрыл за собой дверь.
Теперь, когда я сижу в редакции, приходит мысль: она не спала, она наблюдала сквозь щелки глаз, как я, путаясь в темноте, собираю одежонку, и посмеивалась про себя.
Как она развеселилась, когда я попытался рассказать ей, что она Прекрасная Дама! Она смеялась, но я смеялся громче...
Семь утра, еще темно. Открываю окно. Воздух, холодный и влажный, заползает под пиджак...
Появляется Шурик. Держится обиженно.
- Мог и предупредить, я беспокоился. Ты вернулся в лоно семьи!?
- Зашел к знакомому и застрял. Извини.
- У тебя ухо в помаде. Пойди отмой.
Насчет помады, конечно, блеф. Но "отмыть" - идея. Внизу у нас имеется душ для типографских работников. Отличная вещь - душ, хорошо проясняет голову.
После душа меняю рубашку. По настоянию жены я всегда храню на работе свежую рубашку, и вот - пригодилась.
Захожу к Амирану. Он протягивает мне сегодняшний номер нашей газеты. На четвертой полосе некролог с фотографией. После ретуши Толя не похож на себя. Вторую полосу открывает материал под призывным заголовком; "Работать лучше!" Под ним подпись в рамке "А. Ножкин", "Работать лучше!" - то самое серо-буро-малиновое, что получилось из фельетона о строительстве Дворца муз. Амиран разводит руками: "Шеф приказал в один номер с некрологом..."
Половина десятого. Пора на случку.
Пятиминутки обычно продолжаются у нас часами. Привычно изучаю трещину на потолке. Она почти незаметна, но если ежедневно смотреть в одну точку...
Наконец дело доходит до меня. Сообщаю о ситуации вокруг строительства Дворца, предлагаю готовить критический материал.
- Но мы только что выступили в совершенно ином ключе, - редактор тычет пальцем в сегодняшний номер. - Газета не флюгер. Мы не можем постоянно менять свое мнение.
- Даже когда предыдущее мнение ошибочно?
- Предыдущее мнение - мнение Толи. Нельзя так легко поступаться памятью умершего товарища!..
Пауза. У редактора ходят желваки на скулах; он понял, что сказал глупость, но на попятную не пойдет. Да и я не дам ему сделать это.
- А если вам позвонит Г.В. и попросит изменить свое мнение, вы тоже откажетесь?
Шеф не знает, как реагировать.
- Вы забываетесь!.. Вы... вы пьяны!..
Все прячут глаза.
- Вы убили Толю, - говорю я тихо: каждое слово - выдох.
Редактор потрясен. Он беспомощно озирается, бормочет:
- Что он говорит? Что он говорит?..
Он не может, не хочет понять, что происходит.
- Вы и такие, как вы, убили Толю, - повторяю я.
Шеф лихорадочно роется в кармана!. Достает трубочку нитроглицерина.
- Выйди, - говорит мне Олег, заместитель редактора.
Я мотаю головой.
- Я прошу тебя, выйди.
Редактор дрожащей рукой извлекает таблетку. Выхожу.
Стою в коридоре уверенный: сейчас ребята скажут ему все, что думают, и тоже окажутся здесь. Но проходит минута, пять, десять - никого. Бреду к себе. Через полчаса звонит Олег и просит зайти.
У него набито народу.
- Безумству храбрых поем мы славу, - встречает меня Олег.
- Громко вы все ее пели в редакторском кабинете...
- Ты требуешь от нас массового героизма. А это явление нечастое.
- Ага, он, как тот крысолов, - добавляет Шурик. - Дудит в свою дуду и зовет нас топиться, а мы, помня, что редактор одной ногой на пенсии, топиться не хотим.
- Резонно. Каждый умирает в одиночку.
Я хочу уйти.
- За кого ты нас принимаешь?! - останавливает меня Амиран. - Если что, мы тебя в обиду не дадим. Тебе интересно, что сказал редактор, когда ты вышел?
- Что?
- Он оказал, что вы оба погорячились. Ты согласен, что ты погорячился?
- Да, я погорячился...
Шурик прыскает. И смеемся все. Цунами смеха. Обида заползает куда-то вглубь. В самом деле, чего я хотел от них? Чтобы хором объявили забастовку? Чтобы коллективную жалобу в обком накатали?
А у меня - уходя, я забыл запереть дверь - сидит Сын героя (про себя я почему-то наименовал его именно так). Сидит, закинув ногу на ногу, и читает очерк о своем отце.
- Вам никогда не говорили, что нельзя брать бумаги с чужого стола? Мне хочется обидеть его, унизить.
Но он и не думает обижаться. Такие люди, когда надо, умеют не обижаться - этакие необижающиеся ваньки-встаньки. Он подскакивает, ровняет листы в аккуратную стопочку.
- Они лежали, и я думал... Знаете, у меня сын растет, десятиклассник. Мечтает быть похожим на деда. Нельзя ли его тоже упомянуть, в смысле продолжатель традиций? Ему в будущем году в институт поступать, способный такой мальчик... Лишняя подпорка...
Раздражение как-то сразу уходит. Ощущение такое, будто присутствуешь на вскрытии (однажды побывал, когда писал о патологоанатоме), - и муторно, и любопытно.
- И вы будете показывать газету приемной комиссии?
- Мало ли... - он делает неопределенный жест и тут же спохватывается: - Я принес вам протокол вчерашнего собрания и выступление управляющего.
- А разве он был на собрании?
- Не был, а выступление есть.
Входит Шурик. В руках у него здоровенный кусок яблочного пирога.
- Шурик, - говорю я, - тебе не нужен чешский унитаз? Нежно-голубые тона.
Сын героя напрягся. Ни дать ни взять, спринтер перед стометровкой.
- Какой еще унитаз? - не понимает Шурик. - Хочешь штруделя отломлю? Хорошо звучит - штру-дель...
- Нужно про сына вот этого товарища надписать. Молодой парень, десятиклассник, общественник. Общественник?
- Общественник, общественник! - благодарно глядя на меня, кивает Сын героя.
- Участник? - спрашивает Шурик.
- Что? Чего участник?
- Чего-нибудь.
- Он очень хороший мальчик, комсомолец, марки собирает.
Шурик подозрительно изучает меня.
- Я сейчас, - говорю я, - мне нужно по делу.
- У меня тоже есть дело, - наконец просекает ситуацию Шурик.
Но я уже успеваю вскочить в коридор.
Шурик встречает меня недобрым ворчанием. Оказывается, Сын героя подверг его жуткому прессингу, даже в туалет сопроводил. Сулил подарить английский смеситель.
Я виновато молчу. Шурик распаляется: "Что за идиота ты на меня навесил!"
Нет, Сын героя - не идиот, не примитив, убежденный, что за смеситель можно купить все и вся. Он отлично знает, что кое-где и не обломится. Но у него нет комплексов. Если бы он имел герб, на нем был бы начертан гордый девиз: "Добиваться своего!" В конце концов победитель не тот, кто получил меньше щелчков, а тот, кто добился желаемого. Самолюбие, чувство собственного достоинства - понятия неконкретные, а то, что не имеет четко обозначенной цены, для него и вовсе цены не имеет. Он не хочет быть лидером, это всегда риск. Его устраивает роль шестерки. Он не трус, но на пулемет не пойдет - ни ради других, на даже ради исключительно собственной выгоды. Добьется своего тихой сапой, не высовываясь. Ну а не добьется подождет и, если очень надо, повторит попытку. И в концлагере он выживет, не став предателем. А если уж и донесет на соседа по нарам, то разве что в самом крайнем случае, когда деваться будет некуда...
Сын героя мне ясен. И потому его родство с Героем кажется противоестественным. Я не знаю, каким он был, человек, поднявшийся на пулемет, но верю: шкурничать в нашей обыденной сложно-простой жизни он не стал бы.
Я должен верить в это. И гоню прочь все сомнения. Не верить в это нельзя.
После работы едем к Толе. В семь вечера панихида. Шурик берет с собой пачку газет с некрологом - для родственников и соседей.
Нас много - редакция в полном составе.
Лестничная площадка у Толиной квартиры ярко освещена. У открытой двери стоит подполковник. По очереди пожимаем ему руку, говорим слова соболезнования.
Проходим внутрь. Пожимаем руку отцу. Старик - молодец, держится прямо, рука твердая.
Идем по узкому проходу между гробом и сидящими у стены женщинами. Толина мать уже не плачет - хрипит. Галя сидит в изголовье, молчит. Редактор наклоняется к ней, что-то убежденно говорит.
Я смотрю на Толю. Он мало изменился, только лицо стало упрямым, непреклонным. Возле рук, на саване, лежит газета с некрологом. Я ловлю себя на желании сообщить кому-нибудь, ну хотя бы стоявшему в дверях подполковнику о своем авторстве.
Редактор поправляет гвоздику, склонившуюся Толе на плечо, обходит гроб. Мы идем следом. Я отвожу взгляд, чтобы не встречаться с глазами Гали.
Выходим на площадку, как по команде, достаем сигареты.
Утро. С неба сыплет снежок, первый в этом году. Мы собираемся у Толиного подъезда.
Толю будут хоронить в М. Там родовое кладбище Ножкиных. Через два часа вереница машин пристроится в кильватер автобусу с траурными полосами по бокам. Сорок километров до М. - последний путь Толи.
Нас пока немного, остальные подойдут к выносу.
- Давайте наверх, - говорит Амиран. - Может быть, надо помочь.
Но в квартире полно людей. Наша помощь не требуется.
На тумбочке в прихожей раскрытый альбом. Перелистываю его. Толя малыш в ползунках. Толя - пионер. Толя - солдат. Толя с матерью. Толя с женой. Толя с дочкой. Толя...
!!!
Здесь говорят только шепотом, мой вскрик вызывает переполох. Из комнаты, где лежит Толя, выходит Галя. У нее красивое, слепленное с иконы лицо и уродливые, толстые, как тумбы, ноги.
На фотографии рядом с Толей сидит, положив ему руку на плечо...
- Это Игорь, - говорит Галя. - Мы вместе жили в коммуналке.
- Они дружили? - спрашиваю я.
- Если это можно назвать дружбой... Толя ни с кем не сходился близко. Они часто спорили, Толя горячился, выходил из себя, а Игорь посмеивался, будто специально заводил его. Иногда он откровенно издевался над Толей, но Толя ничего не хотел замечать. А от меня отмахивался: дескать, Игорь сам не понимает, какой он несчастный человек. Как-то я не выдержала и сказала Игорю, чтобы он больше не приходил. Толя, узнав об этом, неделю со мной не разговаривал и тогда же вклеил в альбом эту фотографию. Кто Толю знает... знал, этому не удивится. Ты знаком с Игорем?
- Да, случайно.
- За несколько дней до... - она осекается, боясь назвать то, что уже свершилось. - Сидим ужинаем, и Толя вдруг без всякой связи говорит: "Если тебе встретится Игорь, перейди на другую сторону улицы". И все. Вопросы задавать ему было бесполезно. - Она поправляет черную косынку. - А назавтра после этого Игорь неожиданно пришел сюда. Он вел себя странно, говорил, что Толе не простят какую-то статью, что в тресте, за который Толя взялся, сидит мафия, просил меня повлиять на Толю. И я, дура, когда Толя пришел с работы... Он разнервничался, раскричался. В последние дни он все время раздражался, меня совсем не слушал, а чуть что, сразу кулаком по столу и кричит, кричит на меня, а перед собой будто кого другого видит... Жалко его становилось, слов не найти...
На фотографии рядом с Толей сидит, положив ему руку на плечо, Сын героя.
Пауза затягивается.
- Ты мне се покажешь? - спрашивает Галя.
- Кого ее?
- Ту, что он... Словом, я все знаю... Игорь... Ты не бойся, я только посмотрю...
(Той ночью Ира сказала мне: "А ведь Толя когда-то делал мне предложение". - "А ты?" - "А я испугалась. Он жил слишком сложно, будто две жизни прожить собирался". - "Испугалась - значит любила?.." Ира не ответила, она вздохнула и спрятала глаза на моем плече...)
- Покажу, - говорю я.
- Спасибо. Я пойду, мне надо быть с ним. Ты стань в дверях, кивни, если она придет.
- Хорошо.
Галя возвращается в комнату.
И почти сразу по нервам бьет музыка. Кто-то включил магнитофон.
Моцарт, "Реквием". Скоро вынос.
А мне вспоминается поездка в М. - командировка из тех, что "письмо позвало в дорогу". "Давай съезжу", - сказал я Олегу (редактор был в отпуске, и в редакции царила казацкая вольница), когда Ножкин, выудив это письмо из почты, явился ко мне. "Я бы и сам, - горячился он, - но я вроде как лицо заинтересованное..."
В письме шла речь о памятнике, поставленном в М. не пришедшим с войны односельчанам. (Толя, помню, показывал фотографию: стела с именами, Вечный огонь; там, на стеле, четверо Ножкиных увековечено.) Вскоре после открытия памятника сменился директор местного совхоза. Он начал с возведения нового здания дирекции, естественно, в центре села. Во время строительства газовую магистраль перенесли в сторону, и памятник остался без Вечного огня. "Нет труб", - сказал директор пришедшей к нему депутации.
И вот я поехал. Выхожу из автобуса и вижу... Ножкина! Чудеса в решете!
- А я, - говорит он, - взял три дня без содержания. Старикам моим крышу надо помочь залатать.
Вместе идем к дирекции. Проходим мимо памятника. В чаше Вечного огня стаканчик из-под мороженого.
- Нет труб, - разводит руками директор. - Нет, и все тут!
Он собирается в город на совещание, требует от своего экономиста какую-то справку, ему не до нас. Он непробиваемо уверен в себе, мои слова отскакивают от него, как дождинки от камня.
- Я уезжаю, - говорит он. - Буду через два дня. Приезжайте, поговорим. Сейчас нет времени.
Я теряюсь. И применяю прием не самый чистый с точки зрения журналистской этики.
- Я напишу про вас. И ославлю вас, как только смогу.
- Пишите, - улыбается директор, - а я прочту и исправлюсь. Но... вы не будете писать. Хотите, довезу до города?
Он почти не ошибся. Прибывший из санаторных краев редактор - ему позвонило высокое сельскохозяйственное начальство - зарубил мой материал на корню.
А в тот день, когда мимо нас пронеслась в город директорская "Волга", Толя сказал:
- Я со сторожем совхозного склада договорился. Он отвернется, когда мы трубы потащим. Пока этот вернется (он кивнул вслед угасающему пыльному шлейфу), все закончим. Здешние ребята помогут. А сварку шабашники сделают, они тут свинарник строят. Ну, скинемся им...
Сначала собралось человек пять. Потом подошли еще. Потом народа набралось столько, что все поучаствовать смогли только символически. Было х_о_р_о_ш_о_ - как бывает всегда, когда много людей единодушно делают доброе дело. Толя стоял в сторонке и беззлобно ворчал на подходивших: "Где же вы раньше были?.."
Шабашники денег не взяли. Толя принес от родителей здоровенную бутыль домашнего вина, и мы - что греха таить - распили ее спаявшимся за время работы коллективом. Толя, захмелев, сказал:
- Письмо это я сам написал...
Появляются наши. Я стою в прихожей, рядом Амиран и Шурик. Нам видно, как редакция, строго соблюдая субординацию, выстраивается на лестничной площадке в колонну по одному. Впереди, понятно, редактор.
Шеф в точности повторяет вчерашнюю процедуру: наклоняется к Гале, шепчет ей на ухо, после поворачивается к гробу поправить цветы. Цветы сегодня в порядке, но он все равно проводит по ним рукой - поправил, значит. Ребята по очереди подходят к Гале, она кивает каждому, но, по-моему, никого не слышит.
Входит Ира. Я хочу, как обещал, дать знак Гале, но она уже смотрит на Иру во все глаза. Как она узнала ее? Как Пониматель - _п_о_н_я_л_а_?..
Ира не идет вокруг гроба, она застывает у двери. Так, чтобы видно было непреклонное лицо Толи. Она бледна, губы ее плотно сжаты. Она здесь, и она далеко. И я вижу: ничего у меня с ней не было, ничегошеньки.
Вдруг что-то происходит. Я не сразу соображаю: умолкла музыка, кассета открутила свои полчаса.
Кончилась музыка. Кончилась жизнь.
Тишина. Шелест шагов и голосов.
Щелчок. Снова реквием.
Жизнесмерть Толи Ножкина продолжается.
Входит Пониматель. Становится рядом со мной.
Выносят цветы. "Ой, Толя, Толя!.." - кричит какая-то бабка, одетая в плюшевый малахай.
Сосед - мужичок с ноготок, принявший на себя ношу распорядителя (редко когда не найдется такой мужичок), говорит:
- Гроб должны нести товарищи.
Товарищи - это мы.
На повороте Олег оступается. Остальные удерживают гроб, но он наклоняется, и Толины руки, до того покойно лежавшие на груди, начинают сползать вбок; видно, что запястья притянуты друг к другу бинтом.
Связанные ради покойницкого порядка руки - как подрезанные крылья зоосадовских птиц.
Выходим на улицу. Я меняю Амирана. Впереди подставляет плечо Пониматель.
На земле тонкая пленка снега. Но небо чистое, голубое. Не холодно.
Мы проносим Толю мимо людей, столпившихся у подъезда, мимо машин, которые повезут нас в М., мимо редакторской "Волги", со скучающим шофером за рулем.
У траурного автобуса заминка, заело дверь.
Стоим, ждем. Онемела рука. За спиной плач.
Понимателю тяжело. Он дышит хрипло, отрывисто. Я моложе, мне легче. Больно режет плечо.
Пониматель поворачивает голову ко мне. Как я не заметил этого раньше: у него и у Толи одинаковое выражение на лицах - строгое, непреклонное.
Наконец задвигаем гроб в автобус. Брат Толи хочет залезть следом. Мужичок-распорядитель его останавливает.
- С гробом поедут товарищи. Родственники должны в машине.
Подполковник не спорит. Только оборачивается и бросает короткий и виноватый взгляд на строгое лицо младшего брата.
- Самые близкие, пожалуйста, - просит-командует мужичок.
У Толи не было _б_л_и_з_к_и_х_ друзей. Самые близкие - мы. И мы Амиран, Пониматель и я - забираемся в автобус.
Занимает свое место шофер. Включает - прогреть - мотор.
Я смотрю в окно. Вижу, как ребята толпятся у "рафика", одолженного по такому случаю у типографии; лицо Иры белее снега, с нею неладно; Амиран (он, похоже, тоже кое-что знает, наш молчаливый Амиран) выходит, берет Иру под руку. Вижу, как бьется в крике Толина мать, - ее никак не могут усадить в машину. Вижу, как; прижав к себе дочку, стоит потерянно Галя. Вижу, как некурящий редактор просит у шофера сигарету, затягивается и кашляет.
А рядом, у моих ног, лежит в деревянном ящике Толя - совесть редакции. А рядом - напротив меня - сидит Пониматель.
Автобус медленно трогается, и я вижу, как из переулка выбегает Сын героя с венком в руках. Он растерянно оглядывает готовые поехать машины и, увидев свободные места в редакторской "Волге", дергает дверцу. Пока он втискивает венок на заднее сиденье, я успеваю прочесть на ленте: "Другу Толе".
Слышу (откуда-то издалека) голос Понимателя:
- Сын героя боялся Толю. Такие, как он, всегда боятся таких, как Толя. Сын героя боялся Толю и завидовал ему.
Сына героя зовут Игорем.
- Мне больше нравится, как назвал его ты. В этом есть смысл.
- Откуда ты знаешь, как я его назвал? Кто ты, Пониматель?
- Пониматель и есть, только с маленькой буквы. Это не прозвище, это призвание.
- Телепат по призванию... Или нет, иллюзионист в маске сумасшедшего...
А рядом, у моих ног, лежит в деревянном ящике Толя - совесть редакции. Нелепый разговор, и все - нелепо.
- Ни то и ни другое, - отвечает Пониматель. - Все дело в бомбе. Нет, не в атомной, в каждом из нас спрятана бомба во сто крат ее страшнее. Помешать катастрофе может только _п_о_н_и_м_а_н_и_е_ человека человеком. Потенциально к этому готовы все люди; но ждать - смерти подобно, и они, Пониматель вдруг машет рукой вверх, в потолок автобуса, - они решают ускорить естественный эволюционный процесс. Они отбирают по каким-то им одним ведомым признакам группу людей и будят в них _п_о_н_и_м_а_н_и_е_.
Шизофренический бред, замешанный на благородных помыслах и безудержной фантазии, стирающий грань между откровением и прописной истиной.
- Они - зеленые человечки?
- Называй их как тебе нравится И верь мне.
Он возвращает меня к действительности. Только ненормальный способен вести такие речи, сидя подле покойника в автобусе-катафалке. Передо мной снова тот Пониматель, которого я знаю давно, - назойливый, но безобидный чудак. Необъяснимое и необъясненное сразу отходят на второй план. Стыдно становится, что я поддался на этот разговор.
- И много вас... понимателей? - спрашиваю я скорее по инерции и как-то разом чувствую усталость.
- Не знаю, - говорит Пониматель. - Тех понимателей, чья звездочка еще не взошла, знать не дано никому. Но многих из ушедших могу назвать: Рублев, Моцарт, Экзюпери... Есть и другие, незнаменитые. Мать Шурика, например.
- И к каждому из них приходили зеленые человечки?
Надо бы замолчать, перевести разговор на другое, но я... Прости меня, Толя!
- Все проще. Помнишь, мать Шурика исчезла перед самым концом? Когда пониматель _п_о_н_и_м_а_е_т_, что его звездочка скоро взойдет, он ищет себе преемника. Зеленые человечки лишь запустили машину, а дальше уже крутят люди.
- И тебя в пониматели тоже завербовал человек?
- Да, это случилось в сорок шестом. Мне было пятнадцать, и я только что потерял родителей. Оуновцы загнали их в дом и подожгли, а меня отшвырнули к плетню: "Смотри и запоминай!" Жить не хотелось. И тут пришел он и сказал, что его звездочка взойдет, когда наступят сумерки, а сумерки уже были близки. Просил, умолял меня - я был единственным, так сказал он, кто годился в преемники. Он был пасечник. И сделал меня понимателем и спас меня...
Он продолжает говорить - страстно, убежденно. А я понимаю (_п_о_н_и_м_а_ю_?), что так же, как он меня сейчас, сорок лет назад убеждал его пасечник. И вдруг я понимаю, что Пониматель не только назначает преемника, но, может быть, сам того не сознавая, отдает долг человеку, выдумавшему для потрясенного горем мальчишки красивую сказку.
- Я согласен, - говорю я.
А рядом лежит в деревянном ящике Толя. Прости меня, Толя! Я оказался плохим товарищем в твоей последней дороге.
- Ты не веришь мне, - огорченно мотает головой Пониматель. - Что ж, я могу тебе доказать. В свой последний день пониматель способен на все. Тебе, чтобы поверить, нужен аттракцион. Ты получишь его. Хотя я пасечнику поверил на слово...
- Я верю...
- Молчи! Видишь, впереди поворот? Сразу за ним на дорогу выбежит заяц. Смотри внимательно!
Но я - не знаю почему - оборачиваюсь. За нами кавалькада машин: "Жигули" - в них родители Толи, брат и жена с дочкой; "газик" с военным номером; неказистый, покрытый пятнами шпаклевки "Москвич" с мужичком-распорядителем за рулем; машина редактора и "рафик", в котором едут ребята. Лучше бы мне быть там, с ребятами.
- Смотри сюда! - резко разворачивает меня Пониматель.