Страница:
Иван видел, что «харя» пьяна в лоскуты, еле на ногах держится. Но он смотрел на вислогубого, в упор смотрел. И это было большой ошибкой. «Харя» подступила ближе — низкорослый, кряжистый бугай тупо вперился в трояк, просвечивающий из кармана, зарычал утробно… и Иван не успел опомниться, как его сшибло с ног. Он даже замаха не видел — удар, вспышка, и все перевернулось в глазах.
Бугая волокли к выходу двое, его же собутыльники, от греха подальше. Вокруг Ивана скучивался народ, гудел восторженно и громко. А он сам не мог и приподняться, отказывали ноги. Но самое неприятное было в том, что вислогубый, склонившись над ним, злорадствуя и торжествуя, противно смеялся прямо в лицо — рот растягивался до ушей, змеился, скособоченный большой нос морщило и раздувало, выпученные глаза стали вдруг злы и узки — ни зрачков, ни белков, один торжествующий посверк. Он все время что-то говорил, грозил пальцем, а потом ловко вытащил три рубля из кармана Ивановой рубашки, сунул их в брюки, плюнул совсем рядом, забрызгав лицо, и ушел, подхихикивая на ходу.
Кто-то подхватил Ивана под руку, приподнял, прислонил к стене. Кружки с пивом не было, увели, покуда он валялся на полу. Бежать вдогонку не доставало сил, да и желания такого не было. Иван испытывал сильное отвращение к себе самому, даже хмель на время покинул его. Не хватало только разрыдаться. Он хватил кулаком по стойке, так, что у соседей подскочили кружки, ткнулся лбом в стену.
— Эй ты, полегче! А то и добавку схлопочешь, фрайерок! донеслось хрипато сбоку.
Иван головы не повернул. Выскреб из кармана всю мелочь, подцепил в руку три пустые кружки и пошел добавлять.
— А может, хорош, а то опять свалишься? — засмеялась в лицо разливщица, тугой струей наполняя посудины. — Видать, ножки-то слабенькие, а?!
— Ножки слабенькие, а жить-то хочется! — в тон ей проговорили из очереди и тоже засмеялись.
— Да пошли вы… — тихо, почти шепотом промямлил Иван, даже не обижаясь на шутников, — поглядеть бы, какие у вас!
Пиво было паршивое, бессовестно разбавленное и с кислинкой. На трезвую голову навряд ли кто стал бы хлебать такую бурду. Но трезвых здесь что-то не наблюдалось.
Иван все надеялся, что вислогубый подонок вернется, хотя и знал, что ни при каких обстоятельствах тот не рискнет второй раз встретиться с ним. Но пьяная, шальная надежда была. Простоял час, еще добавлял. После удара в голове, у самых висков засела глухая, но ощутимая боль. Она не то что бы доставляла большие неприятности или особо чувствовалась, нет, она просто была — тихая, почти незаметная, но присутствующая, ни на секунду не стихающая, будто поселилось вдруг под черепной коробкой какое-то мягкое маленькое существо, не слишком назойливо напоминающее о своем присутствии. Иван не придавал ей особого значения. В какой-то миг он подумал, что еще хорошо отделался, могло быть хуже, если б не увели бугая. Но на того как раз злобы и не было почему-то, тот был тупым орудием, что с него взять. Постепенно возвращалось нормальное настроение, временная неожиданная «трезвость» прошла. Выпитое ощущалось основательно — да и куда оно могло подеваться?
Вернулся не вислогубый, вернулась «харя». И на этот раз иначе его просто и нельзя было назвать. Бугай был мертвецки пьян. Ничего не видя вокруг, он шарахался от стены к стене, падал, долго качался на коленях, вставал и снова падал. Обрюзгшее лицо было сплошным синяком, из рассеченного надбровья стекала на щеку и шею кровь, тут же застывала черными пятнами. Рубаха была разорвана и висела на узловатом здоровенном торсе клочьями, брюки, лопнувшие по шву, держались лишь на ремне. По синякам и кровоподтекам на теле Иван понял — «харю» били ногами, и били долго. Ну что же, он получил то, чего искал. Такие всегда получают — сначала бьют, а потом и их бьют, да посильнее, побольнее, вымещая злость.
Ивана скривило в горькой усмешке, в голову полезло щемящее, дергающее — и такие, как он, получают, не остаются без своего. Одна отрада, одно успокоение — милицию сюда не затащишь и на аркане, она все больше с заднего хода, по своим делам, а то бы… А то бы, глядишь, и не стоял бы у стеночки с пивком-то! И все равно на душе было мерзко, холодно, несмотря на наружные тридцать градусов.
Он стоял до закрытия, пока не выгнали. Когда выходил, видел, как усаживался в «Жигули» директор автопоилки — там закрыли немного раньше. Тут же стояла машина-фургон с мелкой, но знакомой надписью «спецмедслужба». В нее загружали лежавших у автопоилки. Интересно они времечко выбирают, когда уже все закрыто, когда клиентура уже дошла до кондиции и народа не особо много, подумал Иван философски. Больше он ни о чем не думал в этот вечер. Как до дому добрался не помнил. Но как-то добрался.
…Начинало смеркаться, зимой сумерки ранние, быстрые. Иван стоял здесь уже около часа. И даже мороз ничего не мог с ним поделать. Все присматривался, припоминал. Жаль, конечно, что не видно отсюда храма со звонницей, того самого, что наособицу от андрониковского монастыря, нынешнего рублевского музея, жаль. Даже заброшенный, с заколоченными дверьми, сбитыми крестами и немного помятыми куполами, также обросшими кустами у оснований, — и крохотная, тоненькая березка умудрилась вырасти, будто из самого тела храма, даже со всеми этими не слишком привлекательными деталями он все равно был мощным, гордым красавцем, напоенным неземной величавостью, неземным горним духом. Иван еще раньше, ежедневно проезжая мимо на троллейбусе, каждый раз не мог глаз оторвать, все смотрел. И всегда двери были забиты, заколочены, всегда было безлюдно и тихо там, возле него. Еще тогда в нем смутно возникал какой-то расплывчатый вопрос: почему же так, почему забыта дорога сюда, почему двери заколочены и нет входа человеку туда, где дух бы его поднялся, воспарил — и какая разница, верующий ли, зашел ли на чудо рукотворное полюбоваться, неважно — главное, вверх взлетел, над собою самим возвысился… Вот вопрос, боимся ли чего, за нас ли боятся, берегут, а может, нас и боятся — поди, разберись. Кто, зачем? Почему вдруг так стало? И почему вечно на ремонте или просто на замке музеи наши, галереи — что это вдруг так вот разом у всех крыши прохудились да стены расшатались? Нет, надо вверх, ввысь, а иначе же зачем вообще, иначе впустую?! Зато всегда были открыты двери, дверцы, ворота туда, где человеку в бреду сивушном казалось, что воспаряет он, на крылах летит в дали заоблачные, но падал, низвергался в такую грязь, что и человеком уже с трудом мог почитаться. Почему так, за что? Или зачем, для чего, с какой такой целью? Не мог Иван разобраться во всем этом, да и не пытался особо. Но боль, поселившаяся в его теле еще с тех самых пор, жила. Правда, она уже давно перебралась маленьким живым существом из-под височной кости в грудь, поближе к теплу, к сердцу и там свила себе гнездышко, все чаще и чаще напоминая о себе, пробуждая чувства и мысли прежде неведомые, но жгучие ныне, от которых небрежно пытается отмахиваться холодный мозг, но к которым прислушивается сердце. И Иван пусть смутно, но ощущал, что дорога наверх только начинается, что слишком долго и упорно он опускался и его опускали куда-то вниз, в духовное и человеческое небытие, но он выкарабкался оттуда и пускай медленно, но все же поднимался, наощупь, без проводников и советчиков. И вело его это маленькое существо, эта боль, поселившаяся в груди, боль не телесная, но жгущая, исцеляющая прозрением.
Чудовище-2
Бугая волокли к выходу двое, его же собутыльники, от греха подальше. Вокруг Ивана скучивался народ, гудел восторженно и громко. А он сам не мог и приподняться, отказывали ноги. Но самое неприятное было в том, что вислогубый, склонившись над ним, злорадствуя и торжествуя, противно смеялся прямо в лицо — рот растягивался до ушей, змеился, скособоченный большой нос морщило и раздувало, выпученные глаза стали вдруг злы и узки — ни зрачков, ни белков, один торжествующий посверк. Он все время что-то говорил, грозил пальцем, а потом ловко вытащил три рубля из кармана Ивановой рубашки, сунул их в брюки, плюнул совсем рядом, забрызгав лицо, и ушел, подхихикивая на ходу.
Кто-то подхватил Ивана под руку, приподнял, прислонил к стене. Кружки с пивом не было, увели, покуда он валялся на полу. Бежать вдогонку не доставало сил, да и желания такого не было. Иван испытывал сильное отвращение к себе самому, даже хмель на время покинул его. Не хватало только разрыдаться. Он хватил кулаком по стойке, так, что у соседей подскочили кружки, ткнулся лбом в стену.
— Эй ты, полегче! А то и добавку схлопочешь, фрайерок! донеслось хрипато сбоку.
Иван головы не повернул. Выскреб из кармана всю мелочь, подцепил в руку три пустые кружки и пошел добавлять.
— А может, хорош, а то опять свалишься? — засмеялась в лицо разливщица, тугой струей наполняя посудины. — Видать, ножки-то слабенькие, а?!
— Ножки слабенькие, а жить-то хочется! — в тон ей проговорили из очереди и тоже засмеялись.
— Да пошли вы… — тихо, почти шепотом промямлил Иван, даже не обижаясь на шутников, — поглядеть бы, какие у вас!
Пиво было паршивое, бессовестно разбавленное и с кислинкой. На трезвую голову навряд ли кто стал бы хлебать такую бурду. Но трезвых здесь что-то не наблюдалось.
Иван все надеялся, что вислогубый подонок вернется, хотя и знал, что ни при каких обстоятельствах тот не рискнет второй раз встретиться с ним. Но пьяная, шальная надежда была. Простоял час, еще добавлял. После удара в голове, у самых висков засела глухая, но ощутимая боль. Она не то что бы доставляла большие неприятности или особо чувствовалась, нет, она просто была — тихая, почти незаметная, но присутствующая, ни на секунду не стихающая, будто поселилось вдруг под черепной коробкой какое-то мягкое маленькое существо, не слишком назойливо напоминающее о своем присутствии. Иван не придавал ей особого значения. В какой-то миг он подумал, что еще хорошо отделался, могло быть хуже, если б не увели бугая. Но на того как раз злобы и не было почему-то, тот был тупым орудием, что с него взять. Постепенно возвращалось нормальное настроение, временная неожиданная «трезвость» прошла. Выпитое ощущалось основательно — да и куда оно могло подеваться?
Вернулся не вислогубый, вернулась «харя». И на этот раз иначе его просто и нельзя было назвать. Бугай был мертвецки пьян. Ничего не видя вокруг, он шарахался от стены к стене, падал, долго качался на коленях, вставал и снова падал. Обрюзгшее лицо было сплошным синяком, из рассеченного надбровья стекала на щеку и шею кровь, тут же застывала черными пятнами. Рубаха была разорвана и висела на узловатом здоровенном торсе клочьями, брюки, лопнувшие по шву, держались лишь на ремне. По синякам и кровоподтекам на теле Иван понял — «харю» били ногами, и били долго. Ну что же, он получил то, чего искал. Такие всегда получают — сначала бьют, а потом и их бьют, да посильнее, побольнее, вымещая злость.
Ивана скривило в горькой усмешке, в голову полезло щемящее, дергающее — и такие, как он, получают, не остаются без своего. Одна отрада, одно успокоение — милицию сюда не затащишь и на аркане, она все больше с заднего хода, по своим делам, а то бы… А то бы, глядишь, и не стоял бы у стеночки с пивком-то! И все равно на душе было мерзко, холодно, несмотря на наружные тридцать градусов.
Он стоял до закрытия, пока не выгнали. Когда выходил, видел, как усаживался в «Жигули» директор автопоилки — там закрыли немного раньше. Тут же стояла машина-фургон с мелкой, но знакомой надписью «спецмедслужба». В нее загружали лежавших у автопоилки. Интересно они времечко выбирают, когда уже все закрыто, когда клиентура уже дошла до кондиции и народа не особо много, подумал Иван философски. Больше он ни о чем не думал в этот вечер. Как до дому добрался не помнил. Но как-то добрался.
…Начинало смеркаться, зимой сумерки ранние, быстрые. Иван стоял здесь уже около часа. И даже мороз ничего не мог с ним поделать. Все присматривался, припоминал. Жаль, конечно, что не видно отсюда храма со звонницей, того самого, что наособицу от андрониковского монастыря, нынешнего рублевского музея, жаль. Даже заброшенный, с заколоченными дверьми, сбитыми крестами и немного помятыми куполами, также обросшими кустами у оснований, — и крохотная, тоненькая березка умудрилась вырасти, будто из самого тела храма, даже со всеми этими не слишком привлекательными деталями он все равно был мощным, гордым красавцем, напоенным неземной величавостью, неземным горним духом. Иван еще раньше, ежедневно проезжая мимо на троллейбусе, каждый раз не мог глаз оторвать, все смотрел. И всегда двери были забиты, заколочены, всегда было безлюдно и тихо там, возле него. Еще тогда в нем смутно возникал какой-то расплывчатый вопрос: почему же так, почему забыта дорога сюда, почему двери заколочены и нет входа человеку туда, где дух бы его поднялся, воспарил — и какая разница, верующий ли, зашел ли на чудо рукотворное полюбоваться, неважно — главное, вверх взлетел, над собою самим возвысился… Вот вопрос, боимся ли чего, за нас ли боятся, берегут, а может, нас и боятся — поди, разберись. Кто, зачем? Почему вдруг так стало? И почему вечно на ремонте или просто на замке музеи наши, галереи — что это вдруг так вот разом у всех крыши прохудились да стены расшатались? Нет, надо вверх, ввысь, а иначе же зачем вообще, иначе впустую?! Зато всегда были открыты двери, дверцы, ворота туда, где человеку в бреду сивушном казалось, что воспаряет он, на крылах летит в дали заоблачные, но падал, низвергался в такую грязь, что и человеком уже с трудом мог почитаться. Почему так, за что? Или зачем, для чего, с какой такой целью? Не мог Иван разобраться во всем этом, да и не пытался особо. Но боль, поселившаяся в его теле еще с тех самых пор, жила. Правда, она уже давно перебралась маленьким живым существом из-под височной кости в грудь, поближе к теплу, к сердцу и там свила себе гнездышко, все чаще и чаще напоминая о себе, пробуждая чувства и мысли прежде неведомые, но жгучие ныне, от которых небрежно пытается отмахиваться холодный мозг, но к которым прислушивается сердце. И Иван пусть смутно, но ощущал, что дорога наверх только начинается, что слишком долго и упорно он опускался и его опускали куда-то вниз, в духовное и человеческое небытие, но он выкарабкался оттуда и пускай медленно, но все же поднимался, наощупь, без проводников и советчиков. И вело его это маленькое существо, эта боль, поселившаяся в груди, боль не телесная, но жгущая, исцеляющая прозрением.
Чудовище-2
— Вы все тут безмозглые кретины! Недоумки! Обалдуи! Дурачье! — орал, разбрызгивая по сторонам слюну, Буба Чокнутый. — Олухи, дерьмом набитые! Недоноски!
— Потише ты, разговорился! — попробовал его унять Доходяга Трезвяк.
Но разве Бубу уймешь! Это лет двадцать назад, когда его перешвырнули из внешнего мира сюда, с ним можно было сладить. Но и тогда он был самым настоящим чокнутым. А теперь и вовсе свихнулся.
— Да я за вас за всех глотка пойла не дам, сучьи потрохи! Вы же, падлы, туристов не знаете! Да они через два часа здесь будут, да они нас всех передавят, как щенят, поняли?!
Семиногий котособаченок Пипка обиженно всхлипнул под лапой Бубы, но выскользнул и отполз подальше от греха — даже он понимал, что с Чокнутым лучше не связываться.
— Ууууа-а, — тихохонько пропел из угла папаша Пуго.
Он лежал прямо на полу в луже собственной мочи, несло от папаши псиной и еще какой-то дрянью. И надо было бы выкинуть его из дома собраний, да только пачкаться никому не хотелось — лежит, ну и пускай лежит, все ж таки работник, заслуженный обходчик, мастерюга. Вот продрыхнется — и опять в смену заступит. Лучше него знатока своего дела и не найдешь!
— Ты потолковей разобъясняй, едрена кочерыга, — вставил инвалид Хреноредьев. — Я тя, почитай, битый час слушаю, а в ум никак не возьму!
— Во-во! Я и говорю — тупари! Идиоты! — взъярился пуще прежнего Буба. — Пока вы прочухаетесь, туристы здесь будут! Нам кранты всем! Они за своих посчитаются, перебьют всех до единого, ясно?!
Бубу слушали. Да и как не слушать, в поселке давно не было никого из того мира. Один Буба только и знал повадки тамошних. Правда, болтал иногда такое об этом самом внешнем мире, что хоть стой, хоть падай, загинал, небось! А тут переполошился, прямо из шкуры вылезти готов. Нет, Трезвяк Бубе не доверял. И все же, кто его знает!
— Давай сначала! И поразборчивей толкуй!
Буба налился кровью, стал багровым и страшным — вот-вот не то лопнет, не то всех перекалечит. Нервишки у него были расшатаны еще с тех пор. Хотя и подлечился здесь немного, без ширева-то. Ведь загибался двадцать лет назад, до последней стадии дошел. Его когда перешвыривали, так и думали: подохнет здесь, точно, подохнет. И он сам так думал. Но оклемался, за год всего-навсего, выправился. И еще пять лет ходил, не мог поверить, что без ширевз его ноги носят.
Возврату из зоны назад нет, это и Чокнутый знал. Потому не просился назад, чего возникать попусту! От этих рож его поначалу тошнило. Он их за галлюцинации принимал, за продолжение своего горячечного бреда. А потом привык, ко всему привыкнуть можно. Особенно тут.
— Последний раз объясняю, — проговорил он надтреснуто, пытаясь взять себя в руки. — Эта тварюга горбатая, что по пустырям ошивалась да стекляшки кокала с малышней нашей, десяток туристов за раз угробила! Там, в развалинах! Просекли момент?!
— Я пошел прятаться, — сказал Доходяга Трезвяк и встал.
Бегемот Коко преградил ему путь.
— Ну уж нет, братишка. Тебя в совет выбрали, так советуйся давай, а то я те харю-то набью сейчас, при людях, избранничек хренов!
— Ты мене не трожь, сука! — вскочил инвалид Хреноредьев.
Бегемот дал ему щелчка, и инвалид опустился на свое место.
— Извиняюсь, стало быть, — поправился все же Коко, — не хренов, а херов! Суть не меняется!
— То-то! — тявкнул Хреноредьев. Он был удовлетворен.
Трезвяк понял — не выбраться.
— Так вот, дорогие посельчане, — продолжил Чокнутый, они из своих пушек нас всех как солому пережгут. И на развод не оставят! За каждого ихнего по тыще наших ухлопают! И все равно ведь найдут, ясно, оболтусы?!
— Больно едрено! — вставил Хреноредьев. — В одночасье не скумекаешь, кочерыжь тя через полено!
Буба вспрыгнул на стол, топнул сапогом, что было мочи, потом еще раз — пяток он не жалел.
— Молча-ать! Всем молча-а-ать!!!
От дикого шума проснулся папаша Пуго. Не разобравшись, в чем дело, он с воем и визгом пронесся через всю комнату из своего угла прямо к окну — и сиганул в него. Через мгновенье округу потряс истошный вопль, видно, приземлился папаша не слишком удачно.
— Матерый человечище, — задумчиво проговорил в тишине Бегемот Коко и скрестил на груди все четыре руки.
— Одно слово — работник! — поддержал его Хреноредьев. Ноне таких и не осталось, повымерли все.
Буба сразу как-то успокоился, спихнул со стола Пипку. Выпил воды из жестянки — вода была ржавая и отдавала керосином.
— Думайте, придурки, или всем загибаться, или…
— Чего примолк, договаривай! — Бегемот был настроен решительно.
— …или будем сообща отыскивать виновных! Понятно?!
— Мазуту объелся, что ль! — не выдержал Хреноредьев. — И где ж ты его, виновного-то, отыщешь теперя?! Она, гадина, умотала, как ее, эта, горбатая которая… Да и не возьмешь ведь голыми руками, едрит тя дурошлепа!
Бегемот кивал. В такт движениям его огромной головы, покачивалась мясистая, на пол-пуда, губа, глаза были туманны.
— Инвалид прав.
— Дурак ты, Коко, недоделанный! И Хреноредьев твой — остолоп, тупица, дебил! — Буба был готов выпрыгнуть вслед за папашей Пуго в окошко. Он с трудом сдерживал себя, чтоб не перейти в рукопашную с членами поселкового совета. — Дегенераты! Не надо никого искать и ловить! Это дохлый номер! Выдвинем своего, нашенского виновного, обяжем… и сдадим туристам, дескать, весь спрос с него! Понятно?!
В комнате стало совсем тихо.
— Ну, какие будут предложения? Кто чью кандидатуру выдвигает?! Пошевеливайте мозгами, кретины!
Тишина стала зловещей.
— Иначе всем крышка!
В эту минуту что-то зачавкало, захрюкало. Завоняло псиной. Сначала появились две огромные мохнатые лапы, они вцепились в края подоконника из-за окна. Потом показался и сам обладатель лап — папаша Пуго. Он залез внутрь, уселся на подоконник, поскреб волосатую грудь и радостно осклабился.
— Гы-ы, гы-ы!
Все как один уставились на него.
— Выбирать надо лучших! — твердо произнес инвалид Хреноредьев. И добавил от полноты чувств: — Едрена-матрена!
Котособаченок Пипка осторожно, оставляя мокрые следы, пополз к выходу. Папаша Пуго поймал его длиннющей своей лапой, поднес к обезьяньим губам, поцеловал слюняво, потом прижал к груди и стал медленно и тяжеловато поглаживать.
— Лучше обходчика Пуго в поселке никого нету, — сказал Бегемот Коко.
— Гы-ы, гы-ы, гы-ы! — папаша Пуго любил, когда его хвалили.
Буба Чокнутый слез со стола, оправил комбинезон на впалой груди, откашлялся и, стараясь придать голосу солидное звучание, вопросил:
— Будем голосовать?
— А как же, едри тя кочергою!
— Я попрошу воздержаться от реплик! Кто за нашего доблестного и достойнейшего посельчанина, передовика и трудягу папашу Пуго, поднять руки.
Бегемот задрал вверх все четыре. Инвалид Хреноредьев махнул своим обрубком. Доходяга Трезвяк проголосовал не сразу, будто было о чем думать! Молчавшую до того мастерицу и активистку Мочалкину-среднюю насилу добудились, но и она, озираясь помутневшим сиреневым глазом, позевывая и роняя слюну, последовала общему примеру.
Буба Чокнутый с приторной улыбкой на синюшных губах направился было к избраннику. Но остановился на полдороге — уж больно от того воняло — и торжественно провозгласил:
— Это большая честь, поздравляю!
Папаша снова осклабился и на радостях напустил еще лужу. Но теперь это не имело ровно никакого значения.
Хитрый Пак очнулся от холода. Никогда в жизни он так не замерзал, пробрало до самых костей, до позвоночника. Его мелко, но неудержимо трясло. Кроме того, было совершенно темно, почему-то невероятно тесно — как никогда не бывало в их лачуге — и сыро. Он ничего не помнил, ничего не мог понять.
Первое же движение доставило ему лютую боль от мизинцев на ногах и до кончика хобота, будто его бросили в горящие угли.
— Э-эй! — тихо позвал он.
Но никто не откликнулся.
Надо было что-то делать. Превозмогая боль, Пак качнулся вправо, потом влево. Он был зажат меж каких-то ледяных тел. Каких именно, в темноте невозможно было разобрать.
Неужто в отстойник выбросили, подумалось Паку, вот ведь сволочи! Вот гады! За что?! Ведь он такой здоровый, такой сильный! Ведь из него выйдет отличный работник, ничуть не хуже папаши, может, и получше еще!
Оскальзываясь, опираясь о камни, отпихивая от себя окоченевшие тела, он полез наверх. Он знал, надо лезть именно наверх. Там мир, там жизнь, там все! А здесь — смерть, удушливый смрад, трупы, трупы, трупы…
Через час, совершенно обессилев, он выполз из подвала. И тут же потерял сознание.
Он не знал, сколько пребывал в беспамятстве. Но когда открыл глаза, увидал над собою змеиную головку Гурыни-младшего. Тот был весь в кровище, ободранный и страшный. Но глазки, холодные и злые, глядели вполне осмысленно.
— Прочухался?!
Гурыня пнул Пака ногой в бок.
Тот застонал.
— Это ты, гаденыш?! — спросил Пак, кривясь от боли. — Выжил, сволочь!
Он вдруг сразу все вспомнил — неожиданно, в одно мгновение. И развалины, и поиски чудовища, которое они пленили за день до этого, и длинноногих туристов на тропе, а потом тех же туристов на бронемашинах, с оружием и блестящими штуковинами. Он вспомнил ужасную ночь, выстрелы, погоню. Он вспомнил все. Но ему показалось, что было это давным-давно, сто лет назад, и было совсем не с ним, а с кем-то другим. И все же первым вернулось главное — предательство Гурыни-младшего, это он привел туристов!
— Уйди, тварь поганая! — прохрипел Пак.
Гурыня снова ударил его ногой в бок. Помешкав, пнул в висок. Но не слишком сильно.
— Они думали, я окочурюсь, — прошипел он и рассмеялся, мелко, нервно. — На-ка, выкуси!
— Уходи! — повторил Пак.
— Щя, побежал!
Гурыня неожиданно цепко и сильно ухватил Хитрого Пака за щиколотки и поволок. Пак даже не видел, куда его тащут. Он лишь вздрагивал на каждом камешке, на каждом обломке, попадавшем под спину.
— Хрена им всем! Вот что я скажу! Не на того напали! приговаривал Гурыня на ходу. — На мне все заживает в пять минут, понял?! Я как-то брюхо пропорол арматуриной, ржавой, падла, как терка иззубренной. Так чего думаешь, сдох! Хрена! Я всех переживу. Всех в отстойник отволокут, а я тока сверху подпихивать буду, понял?! Ты тоже живучий, я знаю. Во как засадили — в пять очередей, небось, а вон, гляди, три железяки вышли уже и ран не видно, одни пятнышки. Не боись, к вечеру-то оклемаешься. А нет, так я те все бока отобью, я те рожу расквашу, теперь я сильней, я вожак, понял?!
— Сука-а… — Пак не мог говорить.
— Давай, давай! Я те за каждую обиду отвешу!
Гурыня не шел, а почти бежал, волоча за собой Пака. Он совсем не разбирал дороги, и потому спина Пака начала кровоточить — на грунте оставались темные маслянистые пятнышки.
— Уматывать надо по-быстрому, понял?! Ты ж у нас самым умным был, самым хитрым! Чего ж ты, падла?! Не соображаешь, что ли, или вовсе мозги отсырели в подвальчике?! Застукают на месте — второй раз на тот свет отправят, понял, падла?!
— Они все равно найдут, дур-рак!
— Поговори еще!
Гурыня остановился на секунду и, не оборачиваясь, врезал Паку пяткой. Тот охнул и снова потерял сознание.
Последнего любовника Эда Огрызина задушила ночью, в собственной постели, прямо посреди старого пыльного и дырявого, но огромного матраса, доставшегося ей от бабки, сошедшей с ума.
И не то чтобы она на него держала зло. Нет, просто он ей надоел до предела, опротивел. Это он-то и прозвал ее Огрызиной. А какая она Огрызина?! Никакая вовсе не Огрызина, а милая женщина средних лет, хорошенькая и пухленькая, таких баб мужики любят.
Предыдущие двое мордовали ее каждый божий день. По вечерам. Как приходили со смены, так и принимались лупцевать. Но зато как потом любили! Вдвоем! До слепоты в глазах и поросячьего визга, до судорог и колик! Нет, тех двоих Эда никогда бы не придушила. Но они ушли сами: один к этой уродине Мочалкиной-средней, расплывшей мокрице, а другой вообще сгинул, из поселка пропал. Иди — свищи!
Когда Гурыня-младший приволок к ней Хитрого Пака, Эда готовила тюрю для детишек. Ей было наплевать, сколько ртов в хибаре — двадцать восемь или двадцать девять. Хотя нет, она припомнила, что троих недавно отволокла к отстойнику, отмучились трое. Стало быть, меньше дармоедов!
— Пускай отлежится! — сказал Гурыня и для подкрепления своих слов треснул Огрызину по лбу, так, что та плюхнулась на задницу. — Тут его хрен найдут. Но гляди, продашь, падла, я те все восемь зенок по очереди выдавлю, вот этими! — Гурыня растопырил на обрубке свои черные крючковатые костяшки.
— А мне что! — ответила Огрызина. — Мне все до фига!
— Соображаешь.
Гурыня убежал.
Даже среди обитателей поселка Эда Огрызина выделялась своими необычайными способностями. Она рожала по шесть раз в году и всегда тройнями. Большинство ее детенышей погибало. Кое-кто уползал в развалины. Она никого не прогоняла, но никого и не удерживала. Да она и не помнила всех в лицо — поди, запомни этих паразитов проклятущих! Каждый — ни в папаш, ни в мамашу, а в черта с дьяволом и всех их сорзтничков. Эда ничего не знала да и никогда не слыхивала даже о мутациях и прочих ученых вещах. Для нее что было, то и было, то, значит, и должно было быть. Ей, и вправду, все было до фига.
— А ты дышишь? — спросила она у Пака. — Или околел случаем?
Пак дышал. Ему становилось лучше. Прав был Гурыня, предатель подлый, наведший на его ватагу туристов, решивших малость поохотиться в экзотических условиях. Прав!
Огрызина оглядела Пака и, решив, что не такой уж он и маленький, положила с собой рядышком, прямо на старый бабкин матрас. Только толку из этого не вышло, силенок у раненого явно пока не доставало.
К обеду Огрызина сбегала на площадь, посудачила с хозяйками. На площади сегодня было совсем пустынно. Но кое-что удалось выведать.
— Слушай, ты, Хитрец, — скороговоркой пробубнила она в самое ухо лежавшему, склонившись над ним, нависая шарообразным оплывшим телом и беспрестанно мигая всеми своими колючими поросячьими глазками. — Слушай, чего говорят-то! Твоего папаньку, работника Пуго, сегодня туристам на расправу отдадут, усек?! Говорят, вчерась ихних пришлепали, тех самых, что в развалинах выродков ловили, усек? Пак ничего не понимал.
— Так это, оказывается, папанька Пуго их придавил там, во дела какие! Не, ты тока подумай. Хитрюга, это ж надо, а?! Такой скромный на вид, такой честный, такой работящий — передовик! И чего отмочил!
— Вранье! — отрезал Пак.
— Я те точно говорю! Зуб даю! — Огрызина лязгнула челюстями, и один зуб, черный, изогнутый, с зелененькими прожилками, выпал Паку прямо на грудь. — Ой, чего это?! — Огрызина сама перепугалась. Но потом смахнула зуб на пол, в груду мусора у матраса. — Старею, небось! — кокетливо проговорила она и захихикала.
— Все вранье! — повторил Пак.
— Ну и не верь, мне-то что!
Пак приподнялся на локтях и прислонился к стене. Силы прибывали, тело почти не болело. Он даже сумел ощупать себя клешнями — вроде бы все было на местах. Хотелось пить. Но он терпел.
— Чего еще болтают?
Огрызина оживилась, захихикала.
— Болтают, что все равно побьют народец, всех под корешок срежут, вот чего. Ты, Хитрец, этого не поймешь, тут в погреб надо лезть, вот я чего скажу.
Пак сморщился.
— Дура!
Огрызина повернулась к нему и выдала хорошую оплеуху. Пак полетел с матраса прямо в кучу мусора. Но теперь он смог сам подняться, вскарабкаться на тряпье. И он даже не обиделся на туповатую, но простодушную Эду, чего на нее обижаться!
— Как есть — дура!
Огрызина вышла, покачивая крутыми мясистыми боками, волоча за собой жирный тюлений хвост, который помелом гнал по углам пыль, но пола не расчищал. Огрызина в подпитии говаривала, что хвост ей достался по прямой линии, от дедушки. Но никто не видал того живьем, даже старожилы поселка. Да и какая разница, тоже — фамильное наследство! Дед сошел с ума прежде бабки. И Эда якобы самолично отволокла его, еще полуживого, к отстойнику, будучи совсем девчонкой. Но это были явные враки, потому что никто ее девчонкой не помнил, она всегда была матерой и ядреной бабищей.
Только она исчезла, как появился загнанный и мокрый от пота Гурыня. Он без разговоров подбежал к матрасу, выдернул из-за спины что-то длинное и поблескивающее и пребольно стукнул этой штуковиной прямо по лбу Паку.
— Гляди чего у меня!
Пак ткнул клешней в брюхо Гурыне. Тот отшатнулся.
— Ого! Оживаешь, падла! Может, тебя кокнуть, пока совсем не ожил, а?
Гурыня навел на Пака железяку с маленьким раструбом на конце, но на спусковой крюк не нажал. Лишь затарахтел громко и неумело, подражая ночным выстрелам.
— Кончай паясничать! — сказал Пак. — Дай сюда!
Гурыня понял, что вожак не собирается уступать своих прав, и обиженно зашипел. Отступил на шажок.
— Обожди, падла, я те чего?! Я тя вытащил откуда, забыл, что ли, у-у! — Гурыня взмахнул железякой. Но тут же размяк. — Да ладно, не боись! Видал, чего нашел, а?! На пустыре, понял, падла? Я там еще припрятал, для тебя. Понял? Не, ты понял, падла?!
Пак закряхтел и снова наморщился.
— Ну и дурак!
— Чего-о?!
— Того-о! Дурак, говорю.
— Я тя щас, падла…
— Не шурши, щенок. Она ж сама не стреляет, к ней еще такие штуковины нужны! Говорю тебе, дурак — ты и есть дурак!
Гурыня расхохотался, откинув далеко назад длинную шею, покачивая змеиной головкой.
— Все есть, умник! Ты думаешь, один ты хитрец, падла? Не-е, врешь. А будешь возникать, я тя, падла, в ватагу не приму, понял?!
Пак горько усмехнулся.
— Ватага… Какая там ватага, дурак, все парни полегли, в подвальчике друг дружку греют. Ты, сука, продал!
Гурыня изловчился и еще раз треснул его по огромному лысому до самой макушки лбу, так, что у Пака звезды из глаз посыпались.
— Я б тя мог там придавить, падла! Понял?!
— Ладно, заметано! — отрезал Пак. Больше всего ему не хотелось вступать сейчас в длительные и бесполезные споры.
— Потише ты, разговорился! — попробовал его унять Доходяга Трезвяк.
Но разве Бубу уймешь! Это лет двадцать назад, когда его перешвырнули из внешнего мира сюда, с ним можно было сладить. Но и тогда он был самым настоящим чокнутым. А теперь и вовсе свихнулся.
— Да я за вас за всех глотка пойла не дам, сучьи потрохи! Вы же, падлы, туристов не знаете! Да они через два часа здесь будут, да они нас всех передавят, как щенят, поняли?!
Семиногий котособаченок Пипка обиженно всхлипнул под лапой Бубы, но выскользнул и отполз подальше от греха — даже он понимал, что с Чокнутым лучше не связываться.
— Ууууа-а, — тихохонько пропел из угла папаша Пуго.
Он лежал прямо на полу в луже собственной мочи, несло от папаши псиной и еще какой-то дрянью. И надо было бы выкинуть его из дома собраний, да только пачкаться никому не хотелось — лежит, ну и пускай лежит, все ж таки работник, заслуженный обходчик, мастерюга. Вот продрыхнется — и опять в смену заступит. Лучше него знатока своего дела и не найдешь!
— Ты потолковей разобъясняй, едрена кочерыга, — вставил инвалид Хреноредьев. — Я тя, почитай, битый час слушаю, а в ум никак не возьму!
— Во-во! Я и говорю — тупари! Идиоты! — взъярился пуще прежнего Буба. — Пока вы прочухаетесь, туристы здесь будут! Нам кранты всем! Они за своих посчитаются, перебьют всех до единого, ясно?!
Бубу слушали. Да и как не слушать, в поселке давно не было никого из того мира. Один Буба только и знал повадки тамошних. Правда, болтал иногда такое об этом самом внешнем мире, что хоть стой, хоть падай, загинал, небось! А тут переполошился, прямо из шкуры вылезти готов. Нет, Трезвяк Бубе не доверял. И все же, кто его знает!
— Давай сначала! И поразборчивей толкуй!
Буба налился кровью, стал багровым и страшным — вот-вот не то лопнет, не то всех перекалечит. Нервишки у него были расшатаны еще с тех пор. Хотя и подлечился здесь немного, без ширева-то. Ведь загибался двадцать лет назад, до последней стадии дошел. Его когда перешвыривали, так и думали: подохнет здесь, точно, подохнет. И он сам так думал. Но оклемался, за год всего-навсего, выправился. И еще пять лет ходил, не мог поверить, что без ширевз его ноги носят.
Возврату из зоны назад нет, это и Чокнутый знал. Потому не просился назад, чего возникать попусту! От этих рож его поначалу тошнило. Он их за галлюцинации принимал, за продолжение своего горячечного бреда. А потом привык, ко всему привыкнуть можно. Особенно тут.
— Последний раз объясняю, — проговорил он надтреснуто, пытаясь взять себя в руки. — Эта тварюга горбатая, что по пустырям ошивалась да стекляшки кокала с малышней нашей, десяток туристов за раз угробила! Там, в развалинах! Просекли момент?!
— Я пошел прятаться, — сказал Доходяга Трезвяк и встал.
Бегемот Коко преградил ему путь.
— Ну уж нет, братишка. Тебя в совет выбрали, так советуйся давай, а то я те харю-то набью сейчас, при людях, избранничек хренов!
— Ты мене не трожь, сука! — вскочил инвалид Хреноредьев.
Бегемот дал ему щелчка, и инвалид опустился на свое место.
— Извиняюсь, стало быть, — поправился все же Коко, — не хренов, а херов! Суть не меняется!
— То-то! — тявкнул Хреноредьев. Он был удовлетворен.
Трезвяк понял — не выбраться.
— Так вот, дорогие посельчане, — продолжил Чокнутый, они из своих пушек нас всех как солому пережгут. И на развод не оставят! За каждого ихнего по тыще наших ухлопают! И все равно ведь найдут, ясно, оболтусы?!
— Больно едрено! — вставил Хреноредьев. — В одночасье не скумекаешь, кочерыжь тя через полено!
Буба вспрыгнул на стол, топнул сапогом, что было мочи, потом еще раз — пяток он не жалел.
— Молча-ать! Всем молча-а-ать!!!
От дикого шума проснулся папаша Пуго. Не разобравшись, в чем дело, он с воем и визгом пронесся через всю комнату из своего угла прямо к окну — и сиганул в него. Через мгновенье округу потряс истошный вопль, видно, приземлился папаша не слишком удачно.
— Матерый человечище, — задумчиво проговорил в тишине Бегемот Коко и скрестил на груди все четыре руки.
— Одно слово — работник! — поддержал его Хреноредьев. Ноне таких и не осталось, повымерли все.
Буба сразу как-то успокоился, спихнул со стола Пипку. Выпил воды из жестянки — вода была ржавая и отдавала керосином.
— Думайте, придурки, или всем загибаться, или…
— Чего примолк, договаривай! — Бегемот был настроен решительно.
— …или будем сообща отыскивать виновных! Понятно?!
— Мазуту объелся, что ль! — не выдержал Хреноредьев. — И где ж ты его, виновного-то, отыщешь теперя?! Она, гадина, умотала, как ее, эта, горбатая которая… Да и не возьмешь ведь голыми руками, едрит тя дурошлепа!
Бегемот кивал. В такт движениям его огромной головы, покачивалась мясистая, на пол-пуда, губа, глаза были туманны.
— Инвалид прав.
— Дурак ты, Коко, недоделанный! И Хреноредьев твой — остолоп, тупица, дебил! — Буба был готов выпрыгнуть вслед за папашей Пуго в окошко. Он с трудом сдерживал себя, чтоб не перейти в рукопашную с членами поселкового совета. — Дегенераты! Не надо никого искать и ловить! Это дохлый номер! Выдвинем своего, нашенского виновного, обяжем… и сдадим туристам, дескать, весь спрос с него! Понятно?!
В комнате стало совсем тихо.
— Ну, какие будут предложения? Кто чью кандидатуру выдвигает?! Пошевеливайте мозгами, кретины!
Тишина стала зловещей.
— Иначе всем крышка!
В эту минуту что-то зачавкало, захрюкало. Завоняло псиной. Сначала появились две огромные мохнатые лапы, они вцепились в края подоконника из-за окна. Потом показался и сам обладатель лап — папаша Пуго. Он залез внутрь, уселся на подоконник, поскреб волосатую грудь и радостно осклабился.
— Гы-ы, гы-ы!
Все как один уставились на него.
— Выбирать надо лучших! — твердо произнес инвалид Хреноредьев. И добавил от полноты чувств: — Едрена-матрена!
Котособаченок Пипка осторожно, оставляя мокрые следы, пополз к выходу. Папаша Пуго поймал его длиннющей своей лапой, поднес к обезьяньим губам, поцеловал слюняво, потом прижал к груди и стал медленно и тяжеловато поглаживать.
— Лучше обходчика Пуго в поселке никого нету, — сказал Бегемот Коко.
— Гы-ы, гы-ы, гы-ы! — папаша Пуго любил, когда его хвалили.
Буба Чокнутый слез со стола, оправил комбинезон на впалой груди, откашлялся и, стараясь придать голосу солидное звучание, вопросил:
— Будем голосовать?
— А как же, едри тя кочергою!
— Я попрошу воздержаться от реплик! Кто за нашего доблестного и достойнейшего посельчанина, передовика и трудягу папашу Пуго, поднять руки.
Бегемот задрал вверх все четыре. Инвалид Хреноредьев махнул своим обрубком. Доходяга Трезвяк проголосовал не сразу, будто было о чем думать! Молчавшую до того мастерицу и активистку Мочалкину-среднюю насилу добудились, но и она, озираясь помутневшим сиреневым глазом, позевывая и роняя слюну, последовала общему примеру.
Буба Чокнутый с приторной улыбкой на синюшных губах направился было к избраннику. Но остановился на полдороге — уж больно от того воняло — и торжественно провозгласил:
— Это большая честь, поздравляю!
Папаша снова осклабился и на радостях напустил еще лужу. Но теперь это не имело ровно никакого значения.
Хитрый Пак очнулся от холода. Никогда в жизни он так не замерзал, пробрало до самых костей, до позвоночника. Его мелко, но неудержимо трясло. Кроме того, было совершенно темно, почему-то невероятно тесно — как никогда не бывало в их лачуге — и сыро. Он ничего не помнил, ничего не мог понять.
Первое же движение доставило ему лютую боль от мизинцев на ногах и до кончика хобота, будто его бросили в горящие угли.
— Э-эй! — тихо позвал он.
Но никто не откликнулся.
Надо было что-то делать. Превозмогая боль, Пак качнулся вправо, потом влево. Он был зажат меж каких-то ледяных тел. Каких именно, в темноте невозможно было разобрать.
Неужто в отстойник выбросили, подумалось Паку, вот ведь сволочи! Вот гады! За что?! Ведь он такой здоровый, такой сильный! Ведь из него выйдет отличный работник, ничуть не хуже папаши, может, и получше еще!
Оскальзываясь, опираясь о камни, отпихивая от себя окоченевшие тела, он полез наверх. Он знал, надо лезть именно наверх. Там мир, там жизнь, там все! А здесь — смерть, удушливый смрад, трупы, трупы, трупы…
Через час, совершенно обессилев, он выполз из подвала. И тут же потерял сознание.
Он не знал, сколько пребывал в беспамятстве. Но когда открыл глаза, увидал над собою змеиную головку Гурыни-младшего. Тот был весь в кровище, ободранный и страшный. Но глазки, холодные и злые, глядели вполне осмысленно.
— Прочухался?!
Гурыня пнул Пака ногой в бок.
Тот застонал.
— Это ты, гаденыш?! — спросил Пак, кривясь от боли. — Выжил, сволочь!
Он вдруг сразу все вспомнил — неожиданно, в одно мгновение. И развалины, и поиски чудовища, которое они пленили за день до этого, и длинноногих туристов на тропе, а потом тех же туристов на бронемашинах, с оружием и блестящими штуковинами. Он вспомнил ужасную ночь, выстрелы, погоню. Он вспомнил все. Но ему показалось, что было это давным-давно, сто лет назад, и было совсем не с ним, а с кем-то другим. И все же первым вернулось главное — предательство Гурыни-младшего, это он привел туристов!
— Уйди, тварь поганая! — прохрипел Пак.
Гурыня снова ударил его ногой в бок. Помешкав, пнул в висок. Но не слишком сильно.
— Они думали, я окочурюсь, — прошипел он и рассмеялся, мелко, нервно. — На-ка, выкуси!
— Уходи! — повторил Пак.
— Щя, побежал!
Гурыня неожиданно цепко и сильно ухватил Хитрого Пака за щиколотки и поволок. Пак даже не видел, куда его тащут. Он лишь вздрагивал на каждом камешке, на каждом обломке, попадавшем под спину.
— Хрена им всем! Вот что я скажу! Не на того напали! приговаривал Гурыня на ходу. — На мне все заживает в пять минут, понял?! Я как-то брюхо пропорол арматуриной, ржавой, падла, как терка иззубренной. Так чего думаешь, сдох! Хрена! Я всех переживу. Всех в отстойник отволокут, а я тока сверху подпихивать буду, понял?! Ты тоже живучий, я знаю. Во как засадили — в пять очередей, небось, а вон, гляди, три железяки вышли уже и ран не видно, одни пятнышки. Не боись, к вечеру-то оклемаешься. А нет, так я те все бока отобью, я те рожу расквашу, теперь я сильней, я вожак, понял?!
— Сука-а… — Пак не мог говорить.
— Давай, давай! Я те за каждую обиду отвешу!
Гурыня не шел, а почти бежал, волоча за собой Пака. Он совсем не разбирал дороги, и потому спина Пака начала кровоточить — на грунте оставались темные маслянистые пятнышки.
— Уматывать надо по-быстрому, понял?! Ты ж у нас самым умным был, самым хитрым! Чего ж ты, падла?! Не соображаешь, что ли, или вовсе мозги отсырели в подвальчике?! Застукают на месте — второй раз на тот свет отправят, понял, падла?!
— Они все равно найдут, дур-рак!
— Поговори еще!
Гурыня остановился на секунду и, не оборачиваясь, врезал Паку пяткой. Тот охнул и снова потерял сознание.
Последнего любовника Эда Огрызина задушила ночью, в собственной постели, прямо посреди старого пыльного и дырявого, но огромного матраса, доставшегося ей от бабки, сошедшей с ума.
И не то чтобы она на него держала зло. Нет, просто он ей надоел до предела, опротивел. Это он-то и прозвал ее Огрызиной. А какая она Огрызина?! Никакая вовсе не Огрызина, а милая женщина средних лет, хорошенькая и пухленькая, таких баб мужики любят.
Предыдущие двое мордовали ее каждый божий день. По вечерам. Как приходили со смены, так и принимались лупцевать. Но зато как потом любили! Вдвоем! До слепоты в глазах и поросячьего визга, до судорог и колик! Нет, тех двоих Эда никогда бы не придушила. Но они ушли сами: один к этой уродине Мочалкиной-средней, расплывшей мокрице, а другой вообще сгинул, из поселка пропал. Иди — свищи!
Когда Гурыня-младший приволок к ней Хитрого Пака, Эда готовила тюрю для детишек. Ей было наплевать, сколько ртов в хибаре — двадцать восемь или двадцать девять. Хотя нет, она припомнила, что троих недавно отволокла к отстойнику, отмучились трое. Стало быть, меньше дармоедов!
— Пускай отлежится! — сказал Гурыня и для подкрепления своих слов треснул Огрызину по лбу, так, что та плюхнулась на задницу. — Тут его хрен найдут. Но гляди, продашь, падла, я те все восемь зенок по очереди выдавлю, вот этими! — Гурыня растопырил на обрубке свои черные крючковатые костяшки.
— А мне что! — ответила Огрызина. — Мне все до фига!
— Соображаешь.
Гурыня убежал.
Даже среди обитателей поселка Эда Огрызина выделялась своими необычайными способностями. Она рожала по шесть раз в году и всегда тройнями. Большинство ее детенышей погибало. Кое-кто уползал в развалины. Она никого не прогоняла, но никого и не удерживала. Да она и не помнила всех в лицо — поди, запомни этих паразитов проклятущих! Каждый — ни в папаш, ни в мамашу, а в черта с дьяволом и всех их сорзтничков. Эда ничего не знала да и никогда не слыхивала даже о мутациях и прочих ученых вещах. Для нее что было, то и было, то, значит, и должно было быть. Ей, и вправду, все было до фига.
— А ты дышишь? — спросила она у Пака. — Или околел случаем?
Пак дышал. Ему становилось лучше. Прав был Гурыня, предатель подлый, наведший на его ватагу туристов, решивших малость поохотиться в экзотических условиях. Прав!
Огрызина оглядела Пака и, решив, что не такой уж он и маленький, положила с собой рядышком, прямо на старый бабкин матрас. Только толку из этого не вышло, силенок у раненого явно пока не доставало.
К обеду Огрызина сбегала на площадь, посудачила с хозяйками. На площади сегодня было совсем пустынно. Но кое-что удалось выведать.
— Слушай, ты, Хитрец, — скороговоркой пробубнила она в самое ухо лежавшему, склонившись над ним, нависая шарообразным оплывшим телом и беспрестанно мигая всеми своими колючими поросячьими глазками. — Слушай, чего говорят-то! Твоего папаньку, работника Пуго, сегодня туристам на расправу отдадут, усек?! Говорят, вчерась ихних пришлепали, тех самых, что в развалинах выродков ловили, усек? Пак ничего не понимал.
— Так это, оказывается, папанька Пуго их придавил там, во дела какие! Не, ты тока подумай. Хитрюга, это ж надо, а?! Такой скромный на вид, такой честный, такой работящий — передовик! И чего отмочил!
— Вранье! — отрезал Пак.
— Я те точно говорю! Зуб даю! — Огрызина лязгнула челюстями, и один зуб, черный, изогнутый, с зелененькими прожилками, выпал Паку прямо на грудь. — Ой, чего это?! — Огрызина сама перепугалась. Но потом смахнула зуб на пол, в груду мусора у матраса. — Старею, небось! — кокетливо проговорила она и захихикала.
— Все вранье! — повторил Пак.
— Ну и не верь, мне-то что!
Пак приподнялся на локтях и прислонился к стене. Силы прибывали, тело почти не болело. Он даже сумел ощупать себя клешнями — вроде бы все было на местах. Хотелось пить. Но он терпел.
— Чего еще болтают?
Огрызина оживилась, захихикала.
— Болтают, что все равно побьют народец, всех под корешок срежут, вот чего. Ты, Хитрец, этого не поймешь, тут в погреб надо лезть, вот я чего скажу.
Пак сморщился.
— Дура!
Огрызина повернулась к нему и выдала хорошую оплеуху. Пак полетел с матраса прямо в кучу мусора. Но теперь он смог сам подняться, вскарабкаться на тряпье. И он даже не обиделся на туповатую, но простодушную Эду, чего на нее обижаться!
— Как есть — дура!
Огрызина вышла, покачивая крутыми мясистыми боками, волоча за собой жирный тюлений хвост, который помелом гнал по углам пыль, но пола не расчищал. Огрызина в подпитии говаривала, что хвост ей достался по прямой линии, от дедушки. Но никто не видал того живьем, даже старожилы поселка. Да и какая разница, тоже — фамильное наследство! Дед сошел с ума прежде бабки. И Эда якобы самолично отволокла его, еще полуживого, к отстойнику, будучи совсем девчонкой. Но это были явные враки, потому что никто ее девчонкой не помнил, она всегда была матерой и ядреной бабищей.
Только она исчезла, как появился загнанный и мокрый от пота Гурыня. Он без разговоров подбежал к матрасу, выдернул из-за спины что-то длинное и поблескивающее и пребольно стукнул этой штуковиной прямо по лбу Паку.
— Гляди чего у меня!
Пак ткнул клешней в брюхо Гурыне. Тот отшатнулся.
— Ого! Оживаешь, падла! Может, тебя кокнуть, пока совсем не ожил, а?
Гурыня навел на Пака железяку с маленьким раструбом на конце, но на спусковой крюк не нажал. Лишь затарахтел громко и неумело, подражая ночным выстрелам.
— Кончай паясничать! — сказал Пак. — Дай сюда!
Гурыня понял, что вожак не собирается уступать своих прав, и обиженно зашипел. Отступил на шажок.
— Обожди, падла, я те чего?! Я тя вытащил откуда, забыл, что ли, у-у! — Гурыня взмахнул железякой. Но тут же размяк. — Да ладно, не боись! Видал, чего нашел, а?! На пустыре, понял, падла? Я там еще припрятал, для тебя. Понял? Не, ты понял, падла?!
Пак закряхтел и снова наморщился.
— Ну и дурак!
— Чего-о?!
— Того-о! Дурак, говорю.
— Я тя щас, падла…
— Не шурши, щенок. Она ж сама не стреляет, к ней еще такие штуковины нужны! Говорю тебе, дурак — ты и есть дурак!
Гурыня расхохотался, откинув далеко назад длинную шею, покачивая змеиной головкой.
— Все есть, умник! Ты думаешь, один ты хитрец, падла? Не-е, врешь. А будешь возникать, я тя, падла, в ватагу не приму, понял?!
Пак горько усмехнулся.
— Ватага… Какая там ватага, дурак, все парни полегли, в подвальчике друг дружку греют. Ты, сука, продал!
Гурыня изловчился и еще раз треснул его по огромному лысому до самой макушки лбу, так, что у Пака звезды из глаз посыпались.
— Я б тя мог там придавить, падла! Понял?!
— Ладно, заметано! — отрезал Пак. Больше всего ему не хотелось вступать сейчас в длительные и бесполезные споры.