– Ты, Гриша, конечно, служи… старайся! Но с большими господами за одним столом вишен не ешь. Коли учнут они косточками плеваться, обязательно глаза тебе повыщелкивают.
   А ведь верно напророчил пьяный выжига…

Занавес

   Над Босфором, в гуще садов, сбегающих к морю, господствует Сераль. [4]Это резиденция султана: киоски и дворцы, тюрьмы и мечети, бани и огороды, монетный двор и конюшни, лазарет и… гарем, конечно!
   Внутри Сераля расположен Диван – правительство; возле Дивана площадь с фонтаном, окруженная кипарисами. Из Дивана в Сераль протянута крытая галерея, через которую иноземных послов проводят в залу для свидания с султаном; зала эта – тесная, нежилая и темная, в ней одни табуретки и ниши в стенках. Что дальше – никто не знает! Но туда проводят юных пленниц для султана. Женщина, попав в гарем, покидает его мертвой в гробу – до кладбища, или живой в мешке – до Босфора, где ее топят…
   Мустафа III лицо белил, а бороду чернил. Он жил в заточении гарема, который враги его намеренно составили из женщин бесплодных. Боясь быть отравленным, падишах изучил европейскую медицину, а чтобы разгадать тайны будущего, внимательно следил за расположением небесных светил, самоучкой постигая астрономию и математику. Мустафа III не был гением (как писал о нем Вольтер Екатерине) и не был идиотом (как писала Екатерина Вольтеру)… Своему врачу Габису султан признался:
   – Сегодня ночью расстановка небесных светил была такова, что мне следует ждать неприятностей со стороны севера…
   Слушая пение канареек, он принимал версальского посла Вержена, толковавшего о необходимости заведения литейных цехов, чтобы турки могли отливать пушки. Но пока что Франция сама снабжала Турцию пушками, отчего бунтовали янычары. Палить из пушек по неверным они всегда согласны. Но их не заставишь чистить пушки банниками, сделанными из свиной щетины. Янычары вытаскивали на улицы Стамбула большие котлы, в которых варили то шербет, то луковую похлебку, они лупили в них, как в барабаны, крича: «Аллах не простит нам осквернения артиллерии свининой, которой кормятся одни лишь поганые гяуры…» Габис умолял султана не забывать о верном друге – прусском короле Фридрихе II.
   – А в Крыму пока все спокойно, и не тревожьте свое сердце печалями, дабы печень не вырабатывала избытка вредной желчи…
* * *
   Крым оскудел! Если бы сейчас восстали из могил солдаты легионов Миниха, уже побывавшие здесь дважды, они бы не увидели богатых лавок и шумных базаров… Обнищавшие татары макали в баранье сало ячменные лепешки, их жены в обветшалых халатах хлебали просяной кисель, заедая его диким чесноком; татарки в Крыму упрекали мужей:
   – Трус! Когда добудешь мне пленных ясырей? Смотри, я уже состарилась. Неужели так и помру, не поносив шелковых шальвар и туфель из мягкого сафьяна? Наши дети забыли вкус мяса, им надоело играть пустыми колодками, из которых уже много лет не торчат ноги русских пленников… Почему я сама должна полоть кукурузу? Плохо ты любишь свою жену, если не можешь доставить мне русских ясырей.
   – Молчи, молчи, – отвечали мужья. – Ты же сама знаешь, что в Крыму сабли отточены и арканы всегда наготове, но Порта со времен Миниха слишком бережет мир с московами…
   Однако зимою 1758 года даже почтенные кадии стали открыто говорить на базарах, что благословенный ветер войны с Россией уже раздувается великим Крым-Гиреем, сераскиром ногайских орд, кочующих в пределах Черноморья (от Молдавии до Кубани).
   – Придет время, – вещали муллы и улемы, – и Крым-Гирей не станет ждать милости у Порога Счастья; он вернется в Бахчисарай как вихрь и принесет с собой бурю, а тогда снова запылают города неверных…
   Так и случилось! Ранней весной ногайцы вскочили на коней и, нещадно избивая турецкие гарнизоны, черной тучей ворвались в Крым; натиск их кавалерии был неукротим. Крым-Гирей вступил в Бахчисарай и под клики народа татарского возвестил на майдане:
   – Предки завещали нам быть сытыми и веселыми от войны с неверными, и я на конце своей сабли принес вам войну,которой вы жаждете! Я заставлю Петербург платить Крыму дань, как раньше платила ее Москва… Мы возродим былое могущество Золотой Орды! Добавьте в сладкий шербет столько виноградного соку, чтобы к вечеру ни один татарин не оставался скучным…
   На пиках ногайских всадников жиром истекали над пламенем костров туши баранов. В эту ночь грандиозного татарского веселья новый владыка Крыма заснул посреди улицы, пьянее всех, сжимая одной рукой нагайку, а другой – рукоять сабли. Его голова возлежала на седле, вонючем от лошадиного пота, над ним гремели зурны, – Крым-Гирей крепко спал, и ветер шевелил его рыжую бороду, а придворный поэт Эдиб воспевал его заслуги:
 
Крым-Гирей, сын высокостепенного Девлета,
твоя звезда взошла на горизонте славы,
освещая весь мир.
Ты – краса нашего Крыма, рудник кротости,
великодушная тень Аллаха на земле.
Все богатые и нищие – тому свидетели…
Да ослепит Аллах зрение твоих врагов!
 
   Турецкие историки прозвали Крым-Гирея «дэли-ханом», что в переводе на русский язык означает – помешанный хан!
* * *
   – Черное море, – утверждал Крым-Гирей, – московы увидят лишь с базаров Кафы, когда я, опутав их арканами, пригоню на продажу, как стадо баранов…
   Он запивал жирный плов французским шартрезом, рассуждая с синьором Форнетти о философии Монтескье, наизусть цитировал смешные сцены из комедий Мольера. Свои комнаты в Бахчисарае он украсил портретом Фридриха II, к которому и направил послов.
   – О великий прусский падишах, – сказали татары, – неужели ты забыл нашего хана, он не раз посылал тебе стихи, в которых удачно сравнил тебя с нежным мизинчиком на ноге девственницы.
   – Да, я помню эти стихи, – отвечал король, – и я очень рад, что мой татарский друг достиг высокого положения в Крыму…
   Образовалась новая политическая ось: Бахчисарай – Берлин!
   Фридрих II (реальный политик) уже видел свои корабли в Черном море; в Берлине появилась надежда – ударом в тыл России отвлечь русские армии от Кенигсберга, а тогда… что тогда? «Тогда, – сказал король, – я могу развернуть свои войска и отнять у русских Курляндию…» Фридрих отправил послов в Бахчисарай; они прилагали все старания, дабы возбудить Крым-Гирея к набегу на Киев. Но хан уже был извещен о болезни царицы Елизаветы; если она умрет, на престол взойдет Петр III, поклонник прусского короля, – тогда хан останется в дураках… Крым-Гирей щедро и торопливо украшал Бахчисарай дворцами, мечетями, банями и фонтанами; прусские послы были ослеплены обилием лазури и золота. Возлежа на оранжевых подушках, хан пудами поглощал дары утонченной парижской кухни, а его телохранители натягивали тетиву луков каждый раз, когда кто-либо из гостей подходили к престолу ближе, нежели это дозволялось… Война будет! Крыму без грабежа не жить!
   – Мы все погибнем без войны, – говорили улемы и рисовали для хана карту вселенной, в центре которой располагался Бахчисарай, пронзающий лучами татарских стрел самые дальние страны.
* * *
   Было очень раннее свежее утро, когда Потемкин подъехал к Аничковой заставе Санкт-Петербурга – загорелый и серьезный.
   От рогатки его окликнули сонные стражи:
   – Кажи вид и говори, на што едешь.
   Григорий привстал на стременах:
   – Потемкин. Гефрейт-капрал Конной гвардии, из университета за дурь и леность выбитый… Служить еду!
   – Ну езжай, коли так.
   И шлагбаум подняли.
   Потемкин ехал вдоль Невской першпективы, усталый конь фыркал под ним, призрачный Петербург досматривал последние сны.
   Но первый петух уже возвестил приближение зари.
   Это был возглас жизни, зовущий к славе.

Действие третье
Торжествующая минерва

   Вся политика заключается в трех словах: обстоятельства, предположение, случайность… Нужно быть очень твердой в своих решениях, ибо лишь слабоумные нерешительны!
Екатерина II (из переписки)

1. Екатерининские орлы

   Старые люди на Москве сказывали, что когда Петр I рубил стрельцам головы, то один из них, самый рослый и видный, сумрачно поглядывал, как отлетают с плахи головы его товарищей. А когда и до него дошла очередь, он проворно тулупчик с плеча скинул и, примериваясь к плахе, объявил царю недовольно:
   – Эх, государь! Всем ты хорош, а вот башок снимать с плеч не умеешь. Кто же с двух раз сечет? Гляди, как надо…
   И, высморкавшись, стрелец растолковал, какой замах делать, под каким углом опускать лезвие на шею, показав себя мастером в этой науке. Потом сложил буйную голову на плаху:
   – Вот теперь секи, как я учил…
   Такое равнодушие к смерти поразило Петра:
   – Беги с площади, покуда башка цела…
   Орловых было пять братьев – Иван, Григорий, Алешка, Федор и Владимир, а стрелец этот приходился им дедом. Все пятеро – верзилы-громобои, кровь с молоком и медом, растворенная водками и наливками. Службу начинали солдатами, и никто в Петербурге не мог совладать с ними, ибо на расправу были коротки. А всю шайку-братию держал в подчинении старший сирота – Иван Орлов; при нем младшие дышать не смели, садились лишь по его команде, величая Ванюшеньку почтительно – судариком, папинькой, старинушкой. Ежели его не понимали, Ванечка кулаком – бац в ухо, и в головах братцев наступало прояснение. Был Иван Орлов вроде семейного кассира: если не успели братишечки полтинник пропить, он его отбирал у них, говоря:
   – У меня-то верней сохранится…
   В трактирах Юберкампфа и Неймана, в гиблых вертепах у Калинкина моста об Орловых ходила дурная слава. Но гуляки были и отважными воинами. Гришка Орлов в битве при Цорндорфе получил три раны и, весь залитый кровью, не покинул сражения. Лично пленил графа Шверина, бывшего адъютанта прусского короля; вместе с пленником был отправлен в Кенигсберг; там Орлов разбил немало женских сердец, став желанным гостем в домах прусских бюргеров. Затем храбрец отбыл на берега Невы, где сделался адъютантом графа Петра Шувалова, генерал-фельдцейхмейстера. Миллионные доходы Шувалов имел не с пушечной пальбы – он был первым капиталистом России, монополизировавшим в стране торговлю рыбой, табаком и солью. При таком начальнике сытно жилось, сладко пилось. Но в один из дней, обедая при дворе, Шувалов притащил в Артиллерийскую контору громадный ананас со стола царицы, еще не ведая, что этот заморский фрукт, вроде бомбы, сейчас же взорвет его счастье и благополучие.
   – Гришка, – сказал он адъютанту, – сам не съем и жене не дам попробовать. Хватай ананасину за этот хвостик и мигом отнеси его… Сам знаешь – кому!
   – Знаю, – отвечал Орлов, очень догадливый.
   Этот ананас привел его в объятия княгини Елены Куракиной, связь которой с Петром Шуваловым была известна всему Петербургу. В старинных мемуарах начертано: «Куракина была слишком опытная дама, и она поздравила себя с находкою лука Купидона, постоянно натянутого…» Шувалов встретил Орлова деловым вопросом:
   – А что моя душенька? Довольна ли ананасом?
   – Еще как! Велела поскорее другой присылать.
   Своего успеха у женщин Орлов не скрывал.
   – Да нет же таких дураков, – говорил он, – чтобы получили орден и таскали его в кармане…
* * *
   Великая княгиня лишь изредка появлялась в обществе. Никто не знал, что у нее на душе. Недавно, изгнанная из Цербста королем прусским, в Париже скончалась ее мать, оставив после себя кучу долгов и три чемодана, набитых скандальной перепиской с любовниками. Екатерине пришлось извернуться, чтобы спасти от чужих глаз эти чемоданы. А в дополнение к тем долгам, что оставила беспутная маменька в России, пришлось взять на себя и ее парижские долги – 270 000 ливров. Так что было не до веселья!
   После отозвания Понятовского женщина оставалась одинока, а великий князь Петр был неразлучен с Воронцовой, о которой иностранцы писали: «Она ругалась как солдат, косила глазами, дурно пахла и плевалась в разговоре». Русские о ней тоже сохранили ценную памятку: «Была непомерно толста, нескладна, широкорожа и обрюзгла… всякому благородному даже взирать на сию скотину было гнусно и отвратительно». Но могучая фигура фаворитки уже заслонила тонкий профиль Екатерины, и придворные оказывали Елизавете Воронцовой почестей гораздо больше, нежели самой великой княгине…
   Был ненастный день, когда Екатерина, позевывая от скуки, смотрела из окон старого Зимнего дворца на обыденное оживление Невского проспекта. Внимание женщины привлек незнакомый офицер, озиравший окна ее покоев. Она даже подумала: «Вот редкая картина: голова Аполлона на торсе Геракла». Наконец их взгляды, разделенные расстоянием, пересеклись. Побарабанив по стеклу пальцами, Екатерина окликнула камер-фрау Шаргородскую:
   – Екатерина Ивановна, а кто вон тот офицер?
   Шаргородскую даже отшатнуло от окна:
   – Да это ж Гришка Орлов! Ишь вылупил бельма свои бесстыжие. И как только земля супостата такого носит?..
   На придворном куртаге Екатерина заметила, что ее подруга, графиня Прасковья Брюс, имеет подозрительно блаженный вид:
   – В чем дело? Или ты провела бурную ночь?
   Подруга призналась – да:
   – И до сих пор не могу я, Като, опомниться.
   Екатерина была заинтригована:
   – Омфала, не скрывай – кто был твой Геркулес?
   – Такой позорный волокита, что стыдно сказать.
   – Ну, графиня, не стыдись. Назови его.
   –  Гришка Орлов
   А скоро Екатерина застала подругу в слезах:
   – Этот мизерабль, этот мерзавец, этот изверг…
   – О ком ты? – спросила она.
   – Легко догадаться, что таких слов может заслуживать только один – Гришка Орлов… Подумай, Като! Я отдала ему все самое трепетное и нежное, что имею. И вдруг вчера узнаю, что, посещая меня вечерами, он по утрам утешает эту гадкую блудницу – княгиню Ленку Куракину… Вот я открою глаза Петру Иванычу!
   Шувалова – при открывании ему глаз – мгновенно разбил паралич, даже челюсть отвисла. Екатерина заинтересовалась Григорием Орловым. Интерес ее был чисто женским. Извращенное время диктовало свои права, мужчина становился тем более желанен, чем больше у него было женщин. Стороною великая княгиня вызнала, что Орлов проживает в доме банкира Кнутсена – неподалеку от Зимнего дворца.
   Со всем пылом истосковавшейся женщины Екатерина отдалась Григорию Орлову – без политики, а так… просто так!
* * *
   Гришка был самый непутевый и самый добрый среди братьев. В гвардии его обожали все: рубаху последнюю снимет и отдаст, не жалея, чтобы выручить человека! Зато вот Алешка Орлов (по прозванию Алехан) был прижимист и дальновиден. Внешне добродушный и ласковый, как молочный теленочек, он повадки имел волчьи. Своей выгоды никогда не забывал, а прибыль издали чуял, словно легавая – дичь. Алехан был и самым могучим, самым дерзким! Ударом палаша отрубал быку голову, одной рукой останавливал за колесо карету, запряженную шестериком. Он вызывал на кулачный бой десяток гренадеров, бился об заклад – на деньги. Весь в кровище, но в ногах стойкий, укладывал наземь десятерых. Если «сударик» Иванушко не успевал деньги отнять, шли братцы в кабак Неймана и все пропивали – в блуде и в пакости.
   Богатырской силе Орловых во всем гарнизоне Петербурга мог противостоять только офицер армии Шванвич. В драке один на один он побивал даже Алехана, но зато если нарывался на двоих Орловых, то уползал домой на карачках. Такая война тянулась долго-долго, пока всем не прискучила. Договорились они по-доброму так:
   – Вот что, орлы, – сказал Шванвич братьям, – ежели где в месте нужном сойдусь я с кем-либо из вас одним, то я до последнего грошика оберу его. Согласны ли?
   – Идет! – согласились Орловы. – Но ежели мы тебя вдвоем застанем в трактире, тогда ты нашему нраву уступай…
   Скрепили договор выпивкой и расстались. Но однажды в осеннюю дождливую ночь двое Орловых (Алехан с Феденькой) нагрянули в кабак саксонца Неймана, а там Шванвич вовсю гуляет.
   – По уговору: вино, деньги и все грации – наши!
   Шванвич спьяна воспротивился. Тогда Орловы избили его нещадно и выбросили под дождь, в уличную темень. Шванвич встал за воротами, шпагу обнажил. Дождался, когда на двор вылез Алешка Орлов, и рубанул его сплеча – хрясь! Орлов кувырнулся в канаву, наполненную грязью… Из трактира выскочил Федя, стал звать:
   – Алеха-а-ан… где ты, сокол наш ясный?
   А сокол по самые уши в грязи плавает, и только «буль-буль» слышится. Счастье, что Шванвич был пьян, а потому удар нанес нетвердой рукой, не разрубив Орлова от макушки до кончика. Но вид Алехана был ужасен: лицо раскроено от уха до рта, кончик носа болтался на лоскуте кожи… Опытный хирург Каав-Буэргаве зашил Орлову щеку, даже нос умудрился поправить. Однако шрам навеки обезобразил красавца, отчего Алехана в обществе стали называть le balafre (рубцованный).
   Подлечившись, он с братьями нагрянул к Шванвичу.
   – Убивать пришли? – спросил тот, обнажая клинок.
   – Зачем же? Ты обидел нас, сироток, так с тебя и причитается. Ставь вина на стол, граций зови, потом в бильярд сыграем.
   Орловы никогда не мстили. Как и все силачи с мужественными натурами, они умели прощать. Но… не дай бог, если ты встанешь на их пути! Иван Орлов вскоре собрал братьев на совещание:
   – Впереди нам ни одна божья свечечка не светит! Прожились так, что впору давиться… Отныне, Гришка, на тебя вся надёжа; побольше денег у курвы немецкой выманивай… Осознал?
   – Да откуда ей денег-то взять, ежели сама побирается: у генерал-прокурора Глебова, у графа Саньки Строганова, у всех Шуваловых занимает… Вот ежели б она императрицею стала!
   – Дельно помыслил, – одобрил брата Иван Орлов.
* * *
   Только потом, опомнясь от чувственных наслаждений, Екатерина сообразила, что популярность Орловых в столичной гвардии может сослужить ей большую пользу. Она сейчас нуждалась не столько в любовнике, сколько в нерушимой опоре на грубую военную силу.
   Ее гардеробмейстер Шкурин был посвящен в тайну, с его помощью Екатерина устраивала свидания с Григорием Орловым. Однажды она его приняла ночью, полусонная, и, лаская, ощутила под рукою обезображенное лицо – это был «рубцованный» Алехан.
   Екатерина, вскочив с постели, разрыдалась:
   – Вы, Орловы, слишком много себе позволяете. Не забывайте, кто вы и кто я…
   Алехан сказал, что Гришка сегодня в караул назначен:
   – Так я за него! Какая тебе разница, матушка?
   Екатерина одарила его злобной пощечиной, но Алехан только рассмеялся и стал по-доброму утешать:
   – Что ты ревешь, матушка? Да ты держись за нас! Пока мы живы, с такими орлами не пропадешь…
   В конце лета 1761 года Екатерина ощутила признаки беременности. События при дворе вскоре последовали с такой бурной быстротой, что любовный роман превратился в политический союз – решающий для Екатерины, для Орловых и для всей России.

2. Вилами по воде

   После московской сыти жизнь в столице показалась накладной.
   Деревянной ложкою Потемкин дохлебывал миску толокна с постным маслом, закусил горстью снетков и запил обед бутылкою щей, в которую еще с вечера бросил изюминку (ради брожения приятного). На полковом плацу учение фронтовое продолжил. Гонял парня без жалости флигельман, ничего толком не объясняя, а лишь показывая: сам повернется – и Потемкин за ним, флигельман ногу задерет – задирай и ты ногу…
   Лейб-гвардии Конный полк размещался на отшибе столицы – близ Смоленской деревни, за Невою виднелись мазанки убогой Охтенской слободки. От Офицерской улицы, застроенной светлицами офицерскими, тянулись меж заборов ряды изб рейтарских. Посреди полка – штабные палаты с цейхгаузом, гауптвахтою, церковью и гошпиталем. Вдоль реки курились полковые кузницы, мокли под дождем помосты для ловли жирных невских лососей, портомойни и кладбища… Скука!Потемкин исходил все полки и коллегии в столице, дабы сыскать кого-либо из родственников, но таковых, увы, не нашлось, а потому пришлось бедному парню секретаря Елгозина потревожить.
   – Мне бы, – сказал Потемкин, – повидать надобно командира полка его высокоблагородие премьер-маеора Бергера. Жалованья просить для себя хочу. А то ведь измаялся уж… во как!
   – С чего измаялся ты, гефрейт-капрал?
   Потемкин растолковал, что, на экипировку истратясь, в полк явился с тридцатью рубликами, которые по ночам в штиблет прятал, а на днях проснулся – в штиблете корочка от хлеба лежит.
   Елгозин до Бергера его не допустил:
   – Ежели ты, раззява московская, спать с открытыми глазами ишо не обвыкся, так и ступай на довольствие рейтарское.
   – Да я уж давно из солдатского котла хлебаю.
   – Вот и хлебай на здоровье. Нешто не слыхал, что в Конном регименте даже ротмистры по восемь годков полушки не имели. Едино ради чести служат… и ты служи. Даром!
   Потемкин поселился в избах на берегу Невы, где ютились семейные служаки. Жили рейтары с женами, бабками и детишками, при своих баньках и огородах, бреднями артельно вычерпывали из Невы вкусную корюшку. Обычно солдаты из дворян платили солдатам из мужиков, чтобы те за них службу несли. Но Потемкин сам впрягся в службу, тянул лямку – без вдохновения, но исполнительно.
   Вскоре пошли слухи прискорбные: мол, государыня Елизавета совсем плоха стала, у нее кровь носом идет, в театре перестала бывать, комедий не глядит и пляшет редко.
   Люди русские понимали, что стране нужны перемены.
   – Но лучше б перемен не было! – говорили пугливо. – Перемены тоже ведь бывают разные… оттого нам, сирым, и страшно!
* * *
   Давненько не слыхали в Петербурге погребального звона, с Невского исчезли похоронные процессии: Елизавета указамиисключила из жизни все, что могло напоминать ей о смерти. Купцы продолжали таскать ей наряды, императрица со знанием дела рассуждала о туфлях и помадах, совершенно запустив государственные дела, внутри страны множились беспорядки, росла постыдная нищета. Иван Шувалов в порыве откровения сказал канцлеру Михайле Воронцову:
   – Мы в тупике! Повеления остаются без исполнения, главные посты без уважения, а справедливость тоскует без защиты…
   Однажды на Невском большая толпа матросов окружила карету императрицы, требуя выдачи жалованья.
   – Когда отдашь, матка? – орали матросы. – Нам уже и мыльца купить не можно, в бане песком да глиною скоблимся.
   Елизавета, искренно прослезясь, отвечала в окошко:
   – Нешто вы, робятки мои ненаглядные, зловредно думаете, что не дала бы вам, ежели б имела? Да не я вас, а вы меня как можно скорей пожалейте, бедную: я ведь даже супы без гишпанских каперсов кушаю! Киски мои кой денечек печенки не ели – и воют…
   Матросы пропустили царицу, ехавшую на богомолье.
   – Вишь ты, закавыка какая! – говорили они. – Ежели у нее и на кошек не хватает, так где же тут на флот набраться?..
   Растрелли торопливо достраивал Зимний дворец на Неве, но Елизавета умирала еще в деревянном дворце на Невском, тесном и неуютном, с тараканами и мышками, с клопами и кисками. Она медленно погружалась в глубокую меланхолию, иногда лишь допуская девочек-калмычек, развлекавших ее своими детскими играми, дравшихся перед ней подушками. Поглядев в зеркало, Елизавета разбивала его:
   – Во, жаба какая… страх один! Господи, да неужто это я? Ведь все Эвропы знают, какая я была красивая…
   Французский посол Бретейль депешировал в Версаль: «Никогда еще женщина не примирялась труднее с потерею молодости и красоты… Ужины при дворе становятся короче и скучнее, но вне стола императрица возбуждает в себе кровь сластями и крепкими ликерами…»
   Летом 1761 года Елизавета приняла Растрелли, который для окончания Зимнего дворца просил у нее 380 000 рублей.
   – Да где взять-то? – рассердилась она; нужную сумму все-таки наскребли по казенным сусекам, но тут случился пожар, истребивший на складах Петербурга колоссальные залежи пеньки и парусины для флота, – Елизавета распорядилась все собранные деньги отдать погорельцам. – Видно, не судьба мне в новом доме пожить…
   Победоносная русская армия, поставив Фридриха II на колени, целый год не получала жалованья. Елизавета просила два миллиона в долг у купцов Голландии – не дали, сочтя императрицу некредитоспособной: один только личныйдолг Елизаветы простирался до 8 147 924 рублей. Богатейшая страна – Россия! – пребывала в унизительной бедности. Генерал-прокурор Глебов советовал для исправления финансов снова ввести смертную казнь. Елизавета спросила:
   – Так что я с удавленников иметь-то буду?
   Глебов объяснил, что, упорствуя в милосердии своем, царица семьдесят тысяч преступников в живых оставила, а еще десять тысяч солдат стерегут их по тюрьмам и каторгам.
   – Сто тыщ сидят на шее нашей – всех корми! А за что? Не лучше ли сразу головы отсекать? По вашей милости число преступлений увеличилось, а само преступление без наказания осталось. Народ же наш столь закоснел в упрямстве, что кнута уже не пужается.
   – А что скажут… Эвропы? – спросила Елизавета.
   Зимою ей стало хуже, кровь пошла горлом, чулки присохли к застарелым язвам.
   В покои великой княгини проник воспитатель Павла Никита Иванович Панин, и Екатерина приняла его, сидя в широких одеждах, чтобы скрыть признаки беременности. Панин дал понять, что престольные дела потребуют изменений в наследовании короны. Шуваловы охотно поддерживают его мысль: на престол – в обход Петра! – следует сажать малолетнего сына Павла.