Навзрыд рыдала у постели жена – верная, умная:
   – Горе-то, горе… Сказывала я тебе – отступись!
   Маслов ладонью сгреб с подушек на пол свои волосы:
   – А вот и не отступился… Выстоял! Ой, как скушно мне…
   Потом день померк, и глаза обер-прокурора лопнули, стекая по щекам его гнилою слизью. Боли не было. Но яд был страшен, разлагая человека заживо. Язык распух – вылез изо рта. Желтыми прокуренными зубами Маслов стиснул его. Говорить он перестал.
   Вскоре он умер, а граф Бирен переслал его семье заботливое, сочувственное письмо. По первопутку, по снежку приятному, повезли Маслова на санках в сторону кладбища… Ох, как обрадовались его смерти в Кабинете – князь Черкасский даже возликовал.
   – Никого! – говорил Остерману. – Никого более на пост обер-прокурорский не назначать. Хватит уже крикунов плодить…
   Бессовестная Лопухина вскоре явилась при дворе с таким убранством на шее, что все ахнули от сияния алмазов. Но тут к ней подошла, от гнева трясясь, княжна Варька Черкасская и стала рвать колье с красавицы продажной.
   – Отдай! – кричала фрейлина статс-даме. – Отдай, воровка… Это мое… это из моего приданого!
   Лопухина отбрасывала от себя руки княжны:
   – Врешь, толстомясина… отпусти! Мне подарили…
   – Кто смел дарить из сундуков моих?
   Таясь за спинами лакеев, уползал черепахой князь Черкасский.
   – Я знаю, за какие дела тебя бриллиантами украшают… Я все знаю! – орала Варька и лезла в лицо Лопухиной, чтобы оцарапать ее побольнее, чтобы красоту эту мраморную повредить.
   Статс-дама с фрейлиной постыдно разодрались, как бабы чухонские на базаре. А были здесь и дипломаты иностранные, которые все примечали. Виновных с бранью выгнали из дворца. Велели дома тихо сидеть. Долгий путь проделали эти бриллианты, пока от сундуков Варькиных добрались до шеи Лопухиной, но об этом знали лишь самые высокие персоны в империи…
   А где похоронили Маслова, того до сих пор никто не ведает.
   Поле осталось ровное – будто и не жил никогда человек.

Глава тринадцатая

   Маслов умер как раз в те дни, когда в морях Европы затихал небывалый шторм. Страшная буря пронеслась в морях Северных, она захлестнула зеленую Бретань, долго трясла меловые утесы Англии.
   Шторм затихал… Некий издатель шел по берегу моря, когда увидел, что волны прибивают к берегу сундук. Издатель вытащил его из воды, разбил ржавые замки. А внутри сундука лежала рукопись – «Letters Moscovites» («Московские письма»). И вскоре Париж выпустил в свет книгу с предуведомлением от издателя, что автор книги, очевидно, погиб в море нынешней осенью. Все понимали: буря была, корабли гибли, сундуки на берег выкидывало. Но никто не находил в сундуках никаких рукописей. Это обычная уловка издателя, дабы оставить автора в неизвестности.
   Автор где-то здесь, он среди нас… О нем известно лишь, что он итальянец. Масон высоких степеней. Он был арестован в Казани на пути в Сибирь, когда ехал с русскими учеными в экспедиции Витуса Беринга на Камчатку… «Вы, мадам, уже читали?»
* * *
   Осенью все знатные англичане поспешают в графство Сомерсет, чтобы там, на теплых водах Бата, пережить слякотную зиму. Бат – это Версаль на британский манер. Возле купальных терм, строенных еще холеными римлянами, отец короля Лира создал уютный уголок. По преданью, в этих водах Балдуин излечил себя от проказы, и памятник прокаженному королю теперь глядится с высоты в бассейны – весь в язвах, страшный… Какой заразы не подцепишь в этих батских ямах! Любовь, о всемогущая! Она цветет и здесь – в воде бассейнов под взглядом королей давно усопших…
   В эту осень князь Антиох Кантемир тоже отбыл из Лондона на воды Бата. Посол был болен, а дух его сатир угас вдали от России. Теперь он лишь приглаживал пороки людские. И восхвалял князь нищету, печаль, смирение. Персон вельможных Кантемир уже не беспокоил острием пера своего. Паче того, сидя в Лондоне, князь Антиох даже переделывал сатиры, писанные в юности, чтобы убрать из них любой намек на личность. И муза поэта – вдали от родины – бессильно сложила ощипанные крылья.
   Меня рок мой осудил писать осторожно…

   Возле заставы Бата посла встретили бродячие музыканты и сопровождали его коляску через город, пока не сыскал себе квартиры. Повадились ходить к послу брюхатые эскулапы, наперебой предлагая свои услуги. С утра звучала музыка со стороны купален, по гравию дорожек скрипели колеса, дразняще звенел с улиц смех женский…
   – Боже, отчего я так несчастен? – страдал князь Кантемир.
   Утром ему принесли холстинные штаны и куртку для купания. Повсюду качались паланкины, в которых наемные бродяги несли женщин, одетых в длинные коричневые капоты. Посол России бросился в спасительные термы. К нему уже плыла английская ундина, толкая пред собой дощечку буфета. В буфете же плавучем хранились табакерка, коробочка с мушками и вазочка с леденцами. Кантемир поплыл за красоткой. Он развлекал ее рассказами о своих болезнях. О спазмах в желудке, о слабости груди, о меланхолии привычной. Холстинные штаны и куртка, намокнув, тянули поэта на дно. Прелестница его покинула… После купанья Антиох вернулся домой на носилках. Выпив три стакана горячей воды, поэт завернулся с головой в одеяло и быстро заснул.
   Вечером его разбудил визг ставни и далекая музыка. Выл в подворотне ветер. Кто-то поднимался по скрипучей лестнице, держа в руке свечу, и тени стоглавые метались по стенам. Вот он вошел и брякнул шпагой. Задел за стул и чертыхнулся. Потом на стол перчатки свои шлепнул и произнес:
   – Это я, не пугайтесь… ваш Гросс. Нас ждут дела, посол: пакет из Петербурга, от вице-канцлера Остермана.
   Секретарю посольства Кантемир сказал:
   – Читайте сами, добрый Генрих… Я слепну. Умираю я…
   – Ну, бросьте, – отмахнулся секретарь. – Вы ж молоды еще!
   Гросс прочитал письмо. Остерман внушительно и жестко приказывал послу расправиться с «Московскими письмами», изданными в Париже. Остермана заботил сейчас перевод книги на язык английский… Он требовал от Кантемира:
...
    «…всякое возможное старание прилагать, чтоб изготовленный на английском языке с оной книжки перевод к печатанию и публикованию в народ пущен не был, но наипаче оная книга, яко пасквиль, надлежащим образом и под жестоким наказанием конфискована и запрещена была…»

   – Мне рук не хватит, – сказал Кантемир, – чтобы из купален Бата до министерств парижских дотянуться. Какое «жестокое наказанье» могу я англичанам учинить?
   – Посол, велите подать мне вина, – сказал Гросс.
   – Я только воду пью. Я же сказал, что умираю… Вы не могли бы, Генрих, достать мне книгу Демо о возношенье человека к богу?
   – Вы в самом деле, – засмеялся Гросс, – на водяном пойле и духовном чтении протянете недолго… Пока я пью вино, вы, князь, оденьтесь потеплее. Сейчас погоним лошадей обратно – в Лондон!
   Прибыв спешно из Бата в Лондон, посол сразу отправился в кофейню «Какаовое дерево», где застал французского посла Шавиньи.
   – Я, – сказал он Шавиньи, – поставлен в неловкое пред вами положенье. Мне из России предписано добиться сожжения в Париже «Московских писем» через… палача! Возможно ль это, граф?
   – Конечно нет, – ответил Шавиньи. – А разве в этой книге оскорблено достоинство его величества короля Франции?
   – Нет. Но в ней оскорблено достоинство ея величества императрицы всероссийской Анны Иоанновны.
   – Во Франции ее зовут царицей, и нам, французам, нет дела до ее капризов… К тому же, мой посол, – добавил Шавиньи, – в «Московских письмах» правдиво сказано, под каким ужасным гнетом пребывает народ русский. Иль вы осмелитесь отрицать это?
   – Кто автор этой книги? – наобум спросил его Кантемир.
   – Он потонул, по слухам… Спросите у морей и океанов!
   – Как передать слова мне ваши в Петербург?
   – А так и передайте, что Париж… далек от Петербурга.
* * *
   Полыхали костры на улицах, разведенные для обогрева караульных. Под вечер в доме графа Бирена собрались – все в тревоге! – братья графские, Густав и Карл Бирены, граф Дуглас, Менгдены, Бреверны, Ливены; явился вице-канцлер Остерман, натертый салом гусиным; принц Гессен-Гомбургский приехал и, Кейзерлинг прибыл (безбожный Корф не пришел, всех презирающий). Из русских же здесь был один – великий канцлер Алексей Черкасский, угодлив, толстомяс, противен и пыхтящ…
   – Произошло нечто ужасное, – говорил Остерман, в платок пуховый кутаясь по-бабьи. – В Париже, в этом средоточье скверны, недавно вышла зловредная книжонка «Lettres Moscovites». В тисненье первом она мгновенно раскупилась. Париж охотно слизал тот яд, что по страницам густо так набрызган и… Это б не беда! Мало ли чего в Париже не выходит. Но «Письма из Москвы» стали колесить по всей Европе… Вот вред! Вот катастрофа!
   – Там обо мне сужденья есть? – спросил граф Бирен хмуро.
   – Никто не пощажен, – ответил Остерман и на глаза себе поспешно козырек надвинул. – Особливо же, ваше сиятельство, достается всем добрым немцам, у правления Россией состоящих. В книжонке той придирчиво изложено бедственное положение простонародья русского. Все тягости налогов. И система сыска политического со знанием дела выявлена. – Остерман нюхнул табачку, но не чихнул, табакерку аккуратно спрятал. – О пытках в застенках наших изрядно говорится в книжке этой.
   – Да врут, наверно, все! – заметил Бисмарк, шурин Бирена.
   – Увы. Там наши тайны многие открыты.
   Вперед выступил принц Людвиг Гессен-Гомбургский.
   – Надеюсь, – заявил, – что о моей персоне благородной там сказано лишь самое хорошее и мой полководческий гений прославлен?
   Остерман, съежась в коляске, отвечал принцу с презрением:
   – О дураках в той книжечке – ни слова нет.
   Принц сел и стал ждать, когда граф Бирен позовет к ужину.
   – Нас кто-то ловко предал, – точно определил Кейзерлинг.
   Бирен вдруг взялся за поручень коляски Остермана и одним могучим рывком закатил вице-канцлера в угол, подальше от гостей.
   – Кто автор? – спросил. – Из-под земли достать… Даже если он спрятался в Канаде, все равно – найти и жилы вытянуть ему!
   Слой пудры, осыпавшись с парика, лежал на плечах вице-канцлера, и Бирен машинально (не по дружбе) сдул ее с кафтана Остермана, словно пыль с мебели.
   – Но автор книжки анонимен, – ответил вице-канцлер.
   – Ну хватит дурака валять! Уж вы-то знаете наверно…
   – Догадываюсь, что сочинитель этот – Франциск Локателли. Но это и не он! – со скрипом рассмеялся вице-канцлер.
   – Как вас понять?
   – А так… Откуда мог заблудший итальянец за краткий срок пребывания в России столь много вызнать тайн двора нашего и секретов государственных? Нужны годы… автор сам должен быть русским!
   – Если это не Локателли, тогда кто же нас предал?
   – Не знаю. Но этот человек, судя по всему, отлично знает не только меня, но и близок к вам, мой граф любезный!
   Бирен ногой отпихнул коляску прочь от себя.
   – Но только не дерзить мне! – крикнул он Остерману. – Тебя давно пора смолой измазать… Пишите в Лондон князю Кантемиру, чтоб не жалел золота, и пусть та книжка хоть в Англии не выйдет. Я не затем стараюсь, хлопочу, чтобы меня чернили за грехи чужие… Вы слышите? Все – прочь. Я спать хочу! Пошли все вон… А ты, мой славный Кейзерлинг, чего расселся тут, будто король на именинах? Проваливай и ты. Принц Гессен-Гомбургский, ты что – не слышал разве? Иль ужина ждешь?.. Дурак проклятый, холуй, ферфлюхтер подлый… Вон!
   Опережая других, в дверях застряла туша князя Черкасского.
   – Да протолкните его! – распорядился Бирен.
* * *
   Кантемир уже не раз по приказу Остермана отыскивал за границей авторов статей о России, от имени Анны Иоанновны он угрожал переломать ноги и руки писателям (будучи сам писателем!). Посол часто рассыпал угрозы перед редакторами лондонских газет, жаловался на издателей в суды и парламент. Ответ всегда был одинаково: «Английский народ волен, и правительство не имеет права стеснять свободу его мысли…» Шутники, да и только! Попробуй доказать это Остерману или Анне Иоанновне. Но сейчас Петербург был особенно настойчив: книга Франциска Локателли напророчила в Европе неизбежное и скорое падение немецкого засилия в России…
   А вся клубная жизнь Лондона – в его кофейнях. Спасибо еврею Якобу, который в 1650 году открыл первую харчевню в Оксфорде, – с тех пор джентльмен не мыслит дня прожить без кофейни. С утра до ночи здесь весело и интересно (иные и домой уже не ходят, в кофейнях спят и даже умирают). Несет от каминов теплом, кипят громадные чайники. Снуют лакеи, разнося газеты свежие и трубки с табаком. Здесь у актера бедного ты купишь билет в театр, здесь писатель продает свои вдохновенные творенья. И тут же, в гвалте клубном, политики порой решают судьбы мира…
   Посольский кеб доставил Кантемира к парламенту, близ которого чадно дымила жаркая кофейня «Голова турка». Тут послу посчастливилось застать милорда Гарингтона. Милорд выслушал Антиоха.
   – Но я-то здесь при чем? Я лишь министр, а не издатель.
   – Прикажите издателям не печатать «Московских писем».
   – А… закон? – спросил милорд. – Где вы сыщете закон, который бы воспрещал британцу говорить и писать, что он хочет? Вам известен хоть один билль в парламенте по этому поводу?
   – Но вы же министр… вот своей властью и запретите!
   – Но воля министра в Англии – ничто перед законом.
   – Как можно? В книге той задета честь императрицы нашей…
   – Ну и что ж такого? – поразился Гарингтон. – У нас любой газетчик пишет про короля своего открыто, и никто на это не обращает внимания… Я не понимаю, отчего ваша императрица столь щепетильная особа, о которой и слова нельзя сказать? Вы просто дурачите меня, посол! – обозлился милорд. – Не может же разумный человек преследовать другого за его критику…
   Кантемир отступил в бессилии. Анна Иоанновна вскоре указала Антиоху, чтобы он сам написал «Московские письма». Европа хватится их читать – ан, глядь! – это не Локателлевы, а другие «Письма», где мудрость государыни и благоденствие ее подданных во всей красе предстанут. И князь Кантемир засел за писание того, как хорошо живется людям русским и во всех краях империи только и слышно, как гудит набат хвалы мудрому правительству Остермана – Миниха – Бирена – Бревернов – Менгденов и прочих…
   С кривой усмешкой Генрих Гросс заметил послу:
   – Не скушно ли, поэт, вам делать то, чего бы лучше не делать?
   – Вся власть от бога нам дана, – отвечал сатирик.
   – Вот, кстати, вспомнил, – сказал Гросс, хитрейший проходимец и масон. – Хотите посмотреть на человека, который на Остермана чуму наслал? Он ныне здесь… в Лондоне. Его можно застать по вечерам в кафе у Ллойда. Не съездить нам? Не посмотреть?
   – Что значит – посмотреть? Его я должен связанным доставить в Петербург для наказания сурового.
   – Ну что ж. Попробуйте связать, посол…
   В кафе у Ллойда (что на Ломбард-сити) князь Кантемир бывал не раз: там всегда для русской службы сыщешь и капитанов опытных, и мастеров шить паруса, там все известия с моря – самые свежие!
   – Вот он, Локателли, – исподтишка показал Гросс. – Сидит под барометром. Тот, что ни сух, ни жирен. Собою смугл. Глаза большие. И нос громадный. Торгует секретами лекарств ко здравию любви и страсти пылкой… Рискнете подойти к нему, посол?
   Кантемир шагнул к Локателли, приподнял шляпу:
   – Уж не вы ли это по России знатно путешествовали?
   – Прекрасная страна! – причмокнул Локателли. – И люди славные, но им не повезло на управителей… А я вам, сударь, понадобился, очевидно, не ради снадобий моих?
   Локателли незаметно растворил два пальца, словно циркуль: это был масонский вызов – брата к брату. Еще два знака на скрещенных пальцах, и Гросс, как рыцарь ложи Кадоша, вдруг понял, что Локателли на много градусов выше его в масонстве всемирном. Тогда пальцы Гросса – за спиною посла – сложились в щепоть, означая повиновение профана метру. Локателли усмехнулся, довольный своим могуществом над людьми. Он бросил вилку поперек ножа: особый знак – «приказываю… повинуйся!».
   При этом он заметил Кантемиру:
   – Знайте же! Если хоть один волос падет с головы моей, то все великие и тайные силы, что магически лежат на теневой стороне мира, все эти силы будут приведены в действие, и машина Великого Братства Человечества, искушенного в тайнах вольных каменщиков, будет работать до тех пор, пока от вас, посол, не останется в гробу сухой порошок… А теперь – прочь от стола!
   Гросс властно подхватил Кантемира за локоть, потянул из кафе Ллойда на улицу – прочь от этих глаз, прожигающих насквозь. Трясясь в потемках кеба, князь Антиох сказал:
   – Таинственно масонства естество. А ваше братское согласье столь могущественно, что я желал бы принадлежать вашему ордену.
   – А вы нам не нужны, – отвечал Гросс сухо. – Вольные каменщики не признают власти земных правительств. Внешние владыки мира сего для нас только гниющий тлен!
* * *
   Анна Иоанновна звала на свою половину Елизавету Петровну.
   – Ну, сударыня, – сказала цесаревне, – небось уже наслышана о побасенках Локателлевых? Мне да министрам моим Европа гибель скорую накликает. А пишут так: сидеть тебе на престоле моем!
   Елизавета бухнулась в ноги императрице:
   – О чем вы, матушка? Да и в мыслях у меня того не бывало…
   Большие грубые руки Анны Иоанновны обрушились на нее.
   – Моей смерти выжидаешь? – кричала императрица. – Так вот на же тебе… Убью! В монастырь заточу! Дымом удушу, словно крысу! Не бывать тебе, шлюхе казарменной, на престоле дедов моих. После меня сядет на Русь тое чадо, кое от племянницы моей уродится…
   Тишком, гвалту не делая, велела императрица Ушакову:
   – Ты, Андрей Иваныч, доподлинно для меня вызнай, с кем этот Локателлий аудиенцы здесь имел? И мне доложи праведно…
   Тайная розыскных дел канцелярия задним числом перебрала всех лиц, с которыми виделся Локателли в Петербурге и с кем добрался до Казани, где и был тогда арестован. Имена астронома Делиля, офицеров флота из экспедиции Беринга подозрений особых не вызвали. Но ведь кто-то был, сумевший передать для Локателли рассказ правдивый о бедствиях народа русского… Кто он, человек сей?
   – Ну вот, матушка, – вскоре доложил Ушаков, – как и велела, я вызнал, что две персоны беседы приватные с Локателли имели… Назвал бы их тебе, да страшно называть, – помялся Ушаков.
   – А ты не бойсь – руби сплеча.
   – На подозренье двое у меня: Волынский и барон Корф всяко тут с Локателлием возились… Уж не масоны ли персоны эти знатны?
   Анна Иоанновна умом пораскинула:
   – Не станет же Волынский корову бить, которая ему молоко дает. А… Корф? Верно, что безбожен он и филозоф проклятый. Но он же предан мне. Смешно сказать, под сорок мужику, а он, кажись, в меня влюблен, и то мне лестно… Все возраженья на «Московские письма» издать чрез Кантемира поскорее надо. Издать во Франкфурте-на-Майне, благо сей город пупом является в Европе. Ступай…
   …Ученые долго спорили об этой книге Локателли. Заезжий итальянец лишь выпустил в свет книгу. А кто собрал весь материал для нее? Историки догадываются, что это сделал Артемий Петрович Волынский, кандидат на высокий пост кабинет-министра.
   В этом году Волынский уже ступил на острие ножа и дальше будет идти вдоль самого лезвия, балансируя ловчайше над пропастями добра и зла. Сделав зло, он сделает и добро.

Глава четырнадцатая

   Положи меня, как печать, на сердце твое; как перстень на руку твою; ибо крепка, как смерть, – любовь моя; люта, как преисподня, – ревность моя; стрелы ея – стрелы огненные.
   Песнь песней, VIII, 6


   Из всех сибирских крамольников Егорка Столетов слабее всех душой оказался – на него-то сразу Ушаков прицелился, слабость эту приметив по опыту, и первый вопрос поставил ему такой:
   – Ну, ладно. Простим тебе в с е, прежде показанное тобою, ежели сознаешься – что еще, более тягчайшее по злоумышлению, ты за собою или за другими показать можешь?
   Егорке бы молчать, а он разболтался:
   – Князь Михайла Белосельский с герцогинею Мекленбургской, матерью принцессы Анны Леопольдовны, блудно жил. И для похоти травками тайными себя и ее окармливал. А сама герцогиня сказывала Михайле, будто сестрица ее, Анна Иоанновна, живет с графом Биреном на немецкий лад, не по-нашески. А губернатор Жолобов того графа Бирена колодкой сапожною на Митаве лупливал. И говорил, что за разодрание кондиций того Бирена убить готов…
   – Стой молотить! – заорал Ушаков и велел всем лишним из допросной комнаты удалиться (такие слова не каждый слышать должен).
   Князь Михайла Белосельский с умом на допросах держался:
   – От герцогини Екатерины Иоанновны Мекленбургской я отведал разок любительски, травок ей не давал, а ради интереса мужского сам пробовал, в чем каюсь и прошу снисхождения у судей моих…
   Ком обрастал. Трясли массу людей уже, поднимали дела старые, еще от Преображенского приказа оставшиеся. Но изворотливее всех оказался князь Белосельский, [4] ужом вылезал из любых тисков.
   – Тебе бы, князь, у нас служить, – похвалил его Ушаков.
   Белосельский даже свой грех плотский с Дикою герцогиней (уже покойной) сумел каким-то чудом на невинного Егорку Столетова перевалить. Тому бы молчать, а он опять понес на себя.
   – Греховно помышлял, верно, – говорил Егорка. – Ежели другие с герцогиней лежали, то и мне полежать с ней часто хотелось…
   Тут пришло время и Балакирева трясти (за ним немало смелых афоризмов числилось). Бирен в назидание велел Ушакову:
   – Только не бейте шута по голове: голова Балакирева еще пригодится, чтобы смешить всех нас в скверные минуты жизни…
   Как только Балакирев в застенках пропал, в народе ропот пошел. Ропот из Питера на Москву перекинулся. Шутки шутками, а тут стало императрице боязно. Бунта – вот чего боялась она и велела Балакирева, не мучая, вновь ко двору своему вернуть. Понемногу арестантов распихивали: кого под плети, кого под клещи, кого под топор. Казалось, люди выжаты уже до последнего вздоха. Многие показали с пыток и то, чего никогда не было. Но тут вмешалась Анна Иоанновна, жалости никогда к людям не имевшая, и повелела об Егорке Столетове особо:
   – Чрез священника синодского сподобить преступника таинств святых, и, когда душою размякнет, священнику его допросить. А коли не скажет дельного, то опять пытать нещадно…
   Дважды нарушалась тайна церковной исповеди: один раз в Екатеринбурге – Татищевым, вторично в Петербурге – самой императрицей. С последними каплями крови исторгли из Егорки признание такое:
   – А когда в Нерчинске голод был, то четверть муки двенадцать рублев стоила. Я же по шесть копеек имел на день, и от тех копеек нищим подавал. И, подавая, просил я нищих в Сибири бога молить, чтобы на престоле цесаревна Елизавета была…
   И вот снова вздернули на дыбу Алексея Петровича Жолобова; после клеветы и низости раздался в застенке покорный голос:
   – Мне ли бояться вас, проклятых мучителей? К иноземной власти народа русского нам все равно не приучить… Коли где колокола звонят, так все слушают: «Уж не к бунту ли? Мы бы рады были». А на Митаве, будучи комиссаром рижским, я Бирена и правда, что бил не раз. И тому случаю радуюсь. А ныне передайте ему, что я его не забыл. И есть у меня вещица курьезная, из Китая вывезенная. Двенадцать чашечек, одна в другую вкладываются. Подарю их…
   «К чему бы эти подарки?» – Ушаков не понял и Бирена позвал. Пахло в застенке пытошном кровью тлетворной и калом человеческим: люди, бедные, боли нестерпимой не снеся, под себя ходили. Бирен вошел в застенок, нос платком зажимая, глянул на Жолобова:
   – Но я этого человека не знаю…
   Жолобов – голый – был подтянут на дыбе к закопченному потолку, и с высоты он харкнул в графа сиятельного:
   – Ах, мать твою так… ты меня не знаешь! Коли не знаешь, так чего же за чашечками китайскими прибежал?
   Под ним развели огонь. Жолобов опустил голову.
   – Сейчас, – простонал он, – буду я тебя судить, граф. Слышал ли ты о пире царя вавилонского Валтасара? Много народу погубил Валтасар, много блудил и грабил… вроде тебя, граф! А когда осквернил он сосуды священные, на стене дворца его рука неведомая начертала слова предивные: «Мене – текел – фарес»!
   – Он безумен, снимите его, – сказал Бирен.
   Ушаков огрел Жолобова плетью, стыдить его стал:
   – Мужик ты старый, а на што сказки разные сказываешь?
   – Сие не сказки, – отвечал Жолобов, телом вытягиваясь. – В душу народа российского, яко в сосуд священный, наплевали вы. Но и сейчас рука неведомая пишет уже на стенах палат ваших, что все зло сосчитано, вся пакость взвешена, все муки учтены. А мои слова… даже не вам, палачам!.. они самодержавью – упрек!
   – Да снимите же его, – велел Бирен.
* * *
   С тех пор как Анна Иоанновна – в презлобстве своем – сослала на Камчатку сержанта Шубина, цесаревна Елизавета скучала много. Продовольствие она от двора имела, а в любви пробавлялась тем, что бог пошлет. И бог не обижал сироту – когда солдата пошлет, когда монашка резвого. Цесаревна в любви не тщеславна была: хоть каторжного подавай, лишь бы с лица был приятен да на любовь охочим. С подругой своей Салтыковой, урожденной Голицыной, цесаревна посещала по ночам даже казармы гвардейские. Иностранные послы доносили дворам своим, что из казарм Елизавета Петровна выносила «самые жгучие воспоминания».