Ромодановский с трудом повернул кочан головы своей:
   - Веред лечу... Вишь, как шею-то занял! Лаврушка Блументрост, архиятер государев, ножом хотел шею мне резать. Да я ему, живодеру, не дался... Душит он меня, веред-то, ой, как душит!
   - Хошь - так выдавлю? - И Ушаков кулаки сдвинул, показывая, как следует дрянь из нарывов выпускать.
   - Повременим, - отвечал Ромодановский. - Сначала давай с Ивашкой спознаемся (и вытянул из-под лавки "Ивашку" - громадный штоф). Тройная! князь-папа щелкнул ногтем по бутыли стекла зеленого, узорчатого...
   Старики были многоопытны. А всяк опытный человек знает, что перцовую (тройной выгонки) ничем не заешь, ничем не запьешь. Ты, милок, коли уж рискнул тройную выпить - то запивай ее просто хлебной водкой. Тогда она пройдет как по маслу, и тебе хорошо станет. Во всяком случае, хоть не помрешь тогда!..
   Сдвинулись кружки, Ромодановский от души пожелал Ушакову:
   - Пьянство Бахусово, Андрей Иваныч, да будет с тобою затемневающе, телом дрожащее и валяющее и безумствующее тя во вся дни жизни твоея... Виватаксиос!
   Выпили тройную водку и запили просто водкой. Задвигались беззубые челюсти, жуя снетки псковские. И стало им тут хорошо. Так хорошо стало, что они разом нежно заплакали.
   - Обидели тебя, Иван Федорыч, - говорил Ушаков, сморкаясь. - Потому и зашел.., изнылся! Желаю тебе решпект выразить. Россия-то погибнет ведь, коли народец не драть. Эки вольности завелись!
   От перцовки Ромодановский медленно наливался дурной кровью. Двигал шеей, как бык, величаво. Лилово разбухал на затылке его страшный мясистый веред. Ушаков у него все дела сокровенные выпытывал: кто с кем живеч, с кем водится, что замысливают?..
   - А на што тебе собирать? - плевался Ромодановский. - "Слово и дело" миновалось. Да и ты - не инквизитор более. Вишь, Андрюшка, мундирчик-то какой дрянной на тебе!
   - Да оно вить.., сгодится, - отвечал Ушаков. - Коли государство имеется, то каково же ему без инквизиции быть?
   Ромодановский рванул Ушакова за ворот.
   - Опять врешь, - сказал. - Инквизиции на Руси не стало. Я от мук людских кормление имел. Но теперь без ужаса не могу страданий людских вспомнить Страшно! Забудь и ты, забудь...
   И они снова выпили. Князь-кесарь замолк.
   - Или в сон клонит? - спросил Ушаков. - Не хошь ли в садик выйти? Может, яблочка тебе принесть... Холодненького-то?
   Молчал князь-кесарь. Глаза закатил. А изо рта у сердешного папы водочка вытекает. Ручейком бежит... Тройная! Перцовая! "Никак без покаяния? испугался Ушаков. - Уходить надо от греха подалее..." Затворил черную баньку и - убрался прочь.
   На Красной площади стучал барабан, толпился народец. Колотил солдат в тугие шкуры, потом палки застыли в воздухе, а с помоста читать по бумаге стали:
   - "В дому Франца Фиршта имеет быть ввечеру комедийное действо "Об Иезекии, царе Израильском". Благородные платят по рубли, а кто желает удовольствие особо выказать - тот волен и более комедиантам подавать А подлому народу сие не к сведению!"
   Снова застучал барабан - подлый народ ближе придвинулся.
   А в дому господ Апраксиных, у жены иноземца де Тардия, можно видеть птицу-струсь, из земель Африканских привезенную. Сия птица-струсь бегает скоряе лошади, а в когтях особливую силу имеет. Оная же птица-струсь, ко удовольствию почтенной публикус, железо, деньги и горящие угли охотно поедает. Благородные платят по изволению, с купечества брать будут по гривне. А что касаемо людей подлых, то смотреть им тую птицу-струсь опять же отказано..."
   Ушаков послушал зазывал - неторопливо побрел далее. Затерло его среди армяков и тулупчиков, потерялся он на Москве шумной.
   Но был где-то здесь - рядом... Ждите его, люди!
   ***
   Как сыр в масле катался Иоганн Эйхлер (спасибо флейте: она его высоко подняла при персонах сильных). На долгоруковских хлебах здорово раздобрел Иогашка, залоснился щеками, стал бархаты да парчу нашивать... Теперь ему чина хотелось!
   - Иогашка, где ты, рожа чухонская? - позвал князь Иван.
   Эйхлер предстал, себя уважая.
   - Зачем звали громко? - сказал обиженно. - Вот в Нарве у нас и дворянство, и купечество, и простолюдье даже на базаре так не кричит. Всюду тишина - как в ратуше...
   - Нашел ты мне город, которым хвастать. А сейчас - дуй в погреб за щами!
   - Дуй сам в погреб за щами! - заорал Эйхлер.
   - Или забыл, кому счастьем своим обязан?
   - Нет, не забыл, - отвечал Эйхлер. - Но за счастие сие отслужил столько, что давно чина коллежского достоин...
   С руганью князь Иван сам сбегал в погреб, вернулся с бутылками кислых щей, открыл их - и полетели в потолок лохмы сочной капусты. Разлил он пенные щи по бокалам (с похмелья хорошо).
   - Пей, коли так, - сказал благодушно. - Да собирайся живее. Я невесту сыскивать еду. На запятках у меня побудь.., не сломаешься, чай, барин!
   Первый дом, куда заехал Иван Долгорукий, был домом бывшего генерал-прокурора, графа Павла Ивановича Ягужинского, о котором Петр I говаривал: "Вот око мое, коим буду я все грехи видеть!" Впрочем, "око" это слезилось нечисто: честолюбие мерзкое снедало прокурорскую душу. Ягужинский ненавидел людей родовитых, но сам же и завидовал боярству. "Вот бы и мне корень иметь, - размышлял. - Хоша бы от мурзы какого татарского.., для куражу!"
   И вдруг у него, сына жалкого органиста из костела, князь Долгорукий просит руки дочери. От такого родства совсем ошалел прокурор:
   - Наташа, Пашка, Марья, Аннушка.., сюда, окаянные! И вдруг адъютант Ягужинского - Петька Сумароков рухнул в ноги генерал-прокурора:
   - Не надо Аннушку! Люба она мне, ваша младшенькая. Смилуйтесь, Павел Иваныч, нешто же сами молоды не бывали?
   - Убирайся! - И адъютанта граф ногой отпихнул... Пулями влетали окаянные дочки, политесы чинили, куртизану плечи свои показывали. Были они чернавками, с искрой в глазах, густобровы, резвы как бестии... Ягужинский всех четырех загреб в объятия, придвинул к Ваньке.
   - Бери любую! - кричал. - Остальных с кашей есть будем!
   Князь Иван поглядел на несчастного Сумарокова:
   - Петь, а Петь! Кажная тварь земная - кузнец своему счастью. Уж ты прости меня, Петь: люба мне как раз Аннушка.
   - Бог вам судья. - И вышел адъютант, шатаясь... А тесть с зятем сели за стол, винцом балуясь, заговорили о том, о сем... Кончилась беседа ужасной дракой.
   - Знаю, - орал Ягужинский, - давно ведаю, что вы, толщ боярская, не в чести меня держите. Худ я для вас! Худ, коли без порток юность пробегал, когда вы на золоте едали... Но я - человек самобытный, не чета прочим, и тебя, Ванька, я бить стану!
   В драке сцепясь, выкатились на лестницы. Потом на крыльцо. Оттуда - на улицу. Сбежался народ - поглядеть, как бьются персоны знатные. Обер-камергер да генерал-прокурор!
   - Почто смиренно стоим? - заволновался какой-то ярыга. - Не видите, что высокий Сенат бьют?.. Эй, гвардию сюды!
   - Каку им гвардию, - отвечала толпа со смехом. - Дерутся-то они, видать, партикулярно. По нуждам собственным... Тута поношения высокому Сенату нетути! Пущай колотятся, оно же занятно!
   За ярыгу вступились двое, подбили нищего. А за нищего уже десять влезло. Потом и все, кто стоял стороной, в одну кучу свалились, не разбирая - кто кого, и тут пошла такая веселая работа, что - куда голова твоя, а куда шапка... Петька Сумароков не удержался: тоже в схватку вошел, кулаком работая.
   - Ты Ваньку, Ваньку бей! - азартовал Ягужинский. - Коли ты Ваньку собьешь, я тебе Аньку-младшую с потрохами отдам...
   А князь Иван в коляску свою заскочил, Иогашка Эйхлер ему паричок с земли поднял, помог отряхнуться.
   - Посватались мы к чертям теперь посватаемся к ангелам. Эй, везите меня прямо в дом Шереметевых - на Никольскую!..
   Ангел Наташа сиротою жила. Знаменитый фельдмаршал граф Борис Шереметев породил ее на старости от вдовы Нарышкиной, а вскорости "скончал живот свой". В долгах и в славе! Затем и мать Наташина вином опилась, умерла в горячечной потрясухе. Дом богатой сироты ломился от женихов. Ревела по вечерам музыка. Пялились на Наташу мамки да свахи. Но девочка вдруг заявила братьям:
   - Высокоумная! А чтобы не было на мне слова худого да поносного, заключаю себя в одиночестве. Веселье еще будет - поспешу-ка я скуки попробовать!
   И затворилась: читала, алгеброй занималась, шила, сочиняла песни, рисовала и чертила из геометрий разных. Два года так! Не могли ее выманить, чтобы под венец увести...
   Однажды постучались к ней в комнаты:
   - Братец Петр Борисыч вас до себя просят... Вздохнула тут Наташа, закрывая готовальню. Явилась.
   - Графинюшка, - сказал ей братец Петя, - а вот князь Иван из славного дому Долгоруких честь оказал: твоей руки просит...
   Наташа посмотрела на свои детские ручонки - в красках они, в туши да в заусеницах. И застыдилась:
   - Ни к чему сие. Мне ли до утех любовных? Брат круто повернулся на каблуках, чтобы уйти. А в ухо сестрице успел шепнуть: "Дура.., соглашайся!" Молодые остались одни. Долгорукий стянул с головы громадный парик-аллонж:
   - Гляньте на меня, Наталья Борисовна: ведь я.., курчавый!
   - Ой и правда, - засмеялась Наташа. - Да смешной-то какой вы, сударь, без парика бываете...
   - Ангел Наташенька, - позвал ее князь Иван. - Посмотри же еще разок на меня... Неужто не нравлюсь тебе какой есть?
   Посмотрела она. Стоял перед ней генерал-аншеф и полка гвардии Преображенской премьер-майор. Горели на нем ботфорты, блистала каменьями шпага, сверкал на поясе золотой ключ обер-камергера. И все это - в двадцать лет... Куртизан царя!
   - Наташа, - признался Иван, беря ее за руку, - свадьбу день в день с царской играть станем... Я неладно жил до тебя. Блудно и пьянственно. Ты и сама про то ведаешь. Однако не бойся: я тебя не обижу. Мы с тобой хорошо жить будем... Веришь ли?
   Наташа ответила ему взглядом - чистым, как у ребенка:
   - Отчего же не верить, коли ты говоришь? Хорошо - так хорошо, а плохо так плохо... Истинно ведь так?
   Вернулась затем к себе, раскрыла любимую готовальню:
   - Боже, всем мил князь Иван... Только зачем при дворе состоит царском? Уехали бы в деревню, вот рай-то где!
   ***
   А в древнем, как сама Русь, селе Измайлове все по-старому. Божницы и киоты, дураки и дуры, заутрени, шуты гороховые, клопы, тряпье, грязь, вонища (тут "гошпиталь уродов"). И рыгает сытая вороватая дворня, икают вечно голодные фрейлины...
   С утра до ночи валяются на постелях две сестры - Прасковья да Екатерина Иоанновны, дочери царя Иоанна Алексеевича. Прасковья, та уже совсем из ума выжила: под себя ходить стала, левую ножку волочит, плетется по стеночке. Иногда вдруг за живот схватится, возрадуется:
   - Ой, понесла, понесла. Вот рожу! Сейчас рожу!
   Дура дурой, а в девичестве не засохла: еще при Петре, суровом дяденьке, привенчала к подолу себе вдовца-генерала Дмитриева-Мамонова, с ним и жила тишком А сестрица ее, Екатерина Иоанновна, та все больше хохочет и наливками упивается. От мужа-то своего, герцога Мекленбургского, который лупил ее как Сидорову козу, она с дочкой давно удрала - теперь на слободе Немецкой туфли в танцах треплет. "Дикая герцогиня" - так прозвали ее в Мекленбурге. От пьянства, от распутства герцогиня Екатерина распухла, разнесло ее вширь. Хохочет, пьет да еще вот дерется - как мужик, кулаками, вмах... А что с нее взять-то? Ведь она - дикая...
   Феофан Прокопович - гость в Измайлове частый и почетный. Забьется в угол хором, горбоносый и мрачный, посматривает оттуда на разные комедийные действа... Вот и сегодня - тоже.
   "О, свирепый огнь любви!" - сказала прекрасная Аловизия. "О, аз вижу земной рай!" - отвечал маркиз Альфонсо. "Я чаю ад в сердце моем". - "Хощу любити и терпети", - провыл маркиз (треснуло тут что-то - это фрейлина раскусила орешек). "Хощу вздыхати и молчати". - "Прости, прекрасная арцугиня", - отвечал маркиз (а рядом с Феофаном кто-то с хрустом поспешно доедал огурчик соленый). "Прошу, - сказал маркиз, - изволь выразуметь". - "Чего вы изволите?" - удивилась прекрасная Аловизия. "А что вы говорить хощете?.."
   Веселая комедия "Честный изменник, или Фридрих фон Поплей и Аловизия, супруга его" закончилась. Феофан Прокопович крякнул, потянул за шнур кисет с часами. Тянул-тянул-тянул, но часики не вытягивались. Так и есть: обрезали. От часов остался один лишь шнурок на память вечную - неизбытную... Ах, так вас всех растак! Стуча клюкою, косматый и лютый, встал непременный член Синода перед Дикою герцогиней Мекленбургской:
   - Голубка-царевна, уж ты не гневайся. Токмо опять обшептали меня людишки твои. Кой раз смотрю у вас материи комедийные - и по вещам одни убытки терплю. Плохо ты дерешь свою челядь...
   Ближе к вечеру вздохнули у ворот запаренные кони, девки припали ртами к замерзшим окнам - оттаивали дырки для глаза:
   - Батюшки, красавчик-то какой... Охти, тошно мне! Сбросив в сенях плащ, залепленный снегом, легко и молодо взбежал наверх граф Рейнгольд Левенвольде посланник курляндский и камергер русский. Разлетелся нарядным петухом перед герцогиней, ногою заметал мусор, тыкалась сзади тонкая шпажонка.
   - Миленькой.., сладкой-то, - пищали по углам девки. Пахло в закутах водкой и потом. Пьяные лакеи храпели под лавками. С полатей соскочила слепая вещунья вдова матросская.
   - Сказывай паролю мне! - крикнула. - Не то из ружья бабахну!
   - Никитишна, - велела ей герцогиня, - а ну при-ударь-ка!
   Старуха, вихляясь, пустилась в пляс. Крутились нечистые лохмотья ее, посол кланялся, а Дикая смеялась. Провела она гостя во фрейлинскую. Полунагие, вприжим-ку одна к другой, лежали фрейлины. С просыпу терли глаза. Одна из них (совсем еще ребенок) громко заплакала... Герцогиня залучила посла в свои покои, завела разговор с ним - семейный:
   - А что сестрица моя на Митаве? Пишет ли вам? Левенвольде передал на словах: не лучше ли, сказал посол, Анне Иоанновне самой приехать на свадьбу царя в Москву, чтобы подарки иметь, но разрешат ли ей выехать из Митавы господа верховные министры, которые очень строги и денег не дают больше...
   Мекленбургская дикарка погрозила красавцу пальцем:
   - А вы, граф, все шалите? Говорят, с Наташкой Лопухиной?
   Пальчиком, осторожно, Левенвольде стукнул ее по груди.
   - Пуф-пуф, - сказал он, играючись...
   Выехал из села уже за полночь. При лунном свете достал даренный впопыхах камень. Присмотрелся к блеску граней:
   - Дрянь! - и выбросил любовный дар за обочину...
   ***
   Вот из этого села Измайлова, словно из яйца, давно протухшего, и вылупилась герцогиня Анна Иоанновна, что сидела, словно сыч, вдали от России на Митаве... Странная судьба у вдовицы!
   Брак Анны был "политичен" и выгоден Петру I. Герцог же Курляндский, прибыв в Петербург для свадьбы, словно ошалел от обилия спиртного. Так и заливался русскими водками! Но едва не погиб от трезвой воды: такая буря была, такой потоп от Невы, что избу с новобрачными понесло прочь от берега - едва спасти успели. Наконец, отгуляв, молодые тронулись на свое герцогство - на Митаву. Но отъехали от Петербурга только сорок верст: здесь, возле горы Дудергоф, молодой муженек Анны Иоанновны дух спиртной из себя навеки выпустил...
   И повезла она покойника к его рыцарям, а там, в Митаве-то, ее и знать никто не желал. Шпынять стали. Хотела уж домой ехать. Но из Петербурга ее удержали: "Сиди на Митаве смиренно!"
   Да так и засиделась, пока рыцари к ней не привыкли. Без малого двадцать лет! Вернее, не сидела она, а - лежала... Вечно полураздетая, на душных медвежьих шкурах часами Анна Иоанновна лежала на полу, предаваясь снам, мечтаниям и сладострастью.
   Глава 7
   Глушь и дичь над Митавой ("дыра из дыр стран не токмо Европских, но и ориентальных"). Краснея битым кирпичом, присел в сугробах древний замок курляндских герцогов. Уродливые львы на гербовых воротах, да ветер с Балтики мнет и треплет над крышею оранжево-черный штандарт.
   Тишина. , мгла.., запустенье.., скука...
   Забряцал вдали колоколец, и паж Брискорн выбежал на чугунное крыльцо. Холеные лошади подкатили к замку возок. Из полсти его высунулась костлявая рука в серебристой перчатке (сшитой из шкур змеиных). На ощупь рука отстегнула заполог. Брискорн подбежал резво и покрыл поцелуями эту змеиную руку.
   Отто Эрнст, славный барон Хов фон дер Ховен, потомок палестинских крестоносцев, ландгофмейстер Курляндии, зашагал прямо к замку. Пунцовый плащ рыцаря стелился по снегу, а на плаще - гроб господень среди трех горностаев. Стальные ребра испанского панциря круто выпирали из-под кафтана барона.
   - Что делает герцогиня, мой милый мальчик?
   - Она убирает волосы, - ответил паж, ласкаясь к рыцарю.
   В прихожей замка, увешанной кабаньими головами, жарко стреляли дрова в громадных каминах. За карточным столиком два камер-юнкера герцогини Кейзерлинг и Фитингоф - лениво понтировали в шнипшнап. Вскочили, загораживая двери:
   - В покои нельзя. Ея светлость убирает волосы... Но ударом ноги, бряцавшей шпорою, барон уже распахнул половинки дверей, и хвост плаща, сырой от снега, медленно втянулся за ним во внутренние покои... Анна Иоанновна сидела перед зеркалом; багровое мужеподобное лицо герцогини было густо обсыпано рисовой мукой, которая заменяла ей (ради экономии) пудру; сейчас она прицепляла к вискам покупные рыжие букли. Фон дер Ховен заговорил с нею властно:
   - Великая герцогиня! До каких же пор вы будете испытывать терпение благородного курляндского рыцарства? Зачем вы посылали своего камер-юнкера Бирена в Кенигсберг? Этот выползок из конюшен герцога Иакова снова подтвердил свое подлое низкое происхождение...
   - Не пугайте меня, барон. Что опять с ним случилось?
   - Бирен опозорил ваше светлое имя... В непутном доме, с непотребными женщинами он проиграл ваши деньги, был пойман на грязной игре в карты и теперь сидит в тюрьме Кенигсберга!
   Черные, как жуки, глаза Анны Иоанновны быстро забегали; даже сквозь слой муки проступили резкие корявины глубокой оспы - Правда, усмехнулся барон, Бирен пытался не называть своего имени, дабы поберечь вашу честь, герцогиня...
   - Но? - повернулась Анна Иоанновна резко - Но, увы, смотритель Кенигсбергского замка знавал Бирена еще по университету, когда тот предавался ночным грабежам и воровству И вот теперь Бирена каждый день лупцуют палками За старые грехи и за новые! Но бьют его, ваша светлость, не как студента, а как.., вашего камер-юнкера. Прусский король - скряга известный, за грош удавится, и он не выпустит Бирена, пока не получит сполна штрафы за все грехи Бирена...
   Анна Иоанновна тупо смотрела в зеркала перед собой - Вы всегда были так добры ко мне, барон..
   - Нет! - возразил фон дер Ховен. - На этот раз я не дам ни единого талера. Выручайте, герцогиня, своего куртизана сами. А не выручите - курляндское дворянство будет только радо избавиться от человека, который пренебрегает вашим высоким доверием.
   Нога ландгофмейстера быстро согнулась в жестком скрипучем ботфорте, он рыцарски приложил к губам край платья герцогини и направился к дверям, волоча за собой шлейф плаща.
   - И никогда! - сказал с порога. - Никогда, пока я жив, ваш камер-юнкер Бирен не будет причислен к нашему рыцарству...
   В вестибюле замка, погрев зад у камина, фон дер Ховен обратился к Фитингофу и Кейзерлингу:
   - Я говорил при герцогине нарочно громко, чтобы вы, молодые дворяне, слышали мою речь и сделали вывод, достойный вашего древнего благородного происхождения..
   Паж Брискорн уже откинул заполог у возка.
   - Мое милое дитя, - сказал ландгофмейстер и с отцовской нежностью потрепал мальчика по румяной щеке; лошади тронули...
   ***
   В замке снова наступила тишина. Фитингоф с треском перебрал в пальцах колоду испанских карт, шлепнул ее на стол.
   - Мы с тобою, Герман, всегда играли честно.
   - Всегда, дружище, - ответил Кейзерлинг.
   - Но между нами, оказывается, сидел опытный шулер...
   Мы только камер-юнкеры, но Бирен этот лезет в камергеры!
   - Для этого Бирен имеет оснований более нашего... Фитингоф потянулся за шляпой:
   - Я не стану более служить светлейшей Анне, которая не желает иметь честных слуг... А ты, Герман?
   - Не сердись: я остаюсь здесь.., на Митаве!
   - Прощай и ты, - вздохнул Фитингоф. - Я поеду служить курфюрсту бранденбургскому или королеве шведской... На худой конец, меня примет Август Сильный в Дрездене или в Варшаве. Мы, курляндцы, не последние люди в Европе, ибо умеем отлично служить любым повелителям мира сего... Прощай, прощай!
   Тем временем Анна Иоанновна стерла с лица муку рисовую, вырвала из прически букли и, заголив рукава, словно перед дракой, толкнула низенькие боковые двери. Потайной коридорчик вывел ее в соседние покои, где селилось семейство Бирена. В детской комнате, возле колыбели, Анна Иоанновна расстегнула лиф тесного платья и дала грудь младенцу. Кормила маленького Бирена - Карлушу, как выкормила перед тем еще двух. А чтобы злоречивых наветов не было, женила Бирена на уродке, неспособной к материнству. Теперь герцогиня детей рожала, а Биренша под платьем подушки носила, притворяясь беременной...
   Покормив младенца, герцогиня проследовала далее. Бенигна Готлиба, жена Бирена, урожденная Тротта фон Трейден, сидела на двух подушках. Маленькое, хилое, безобразное существо. Два горба у нее - спереди и сзади. И лицо - в красных угрях, глазки слепые, белесые. Такую-то жену и надо Бирену, чтобы не польстился он жить с нею любовно... Бенигна стихла, завидев герцогиню.
   - Ну, - сказала ей Анна Иоанновна, - ты уже все знаешь. Да не жмись заранее: бить на сей раз не стану... Где у вас шкатулка моя бережется?
   Герцогиня выбрала из шкатулки драгоценности. И свои девичьи - дома Романовых, и мужнины - короны Кетлеров, и биренские - рода Тротта фон Трейден. Замухрышка-горбунья не пошевелилась. Тогда Анна Иоанновна прицелилась глазом и вынула из ушей ее серьги. Бенигна сама сняла с себя кольца, чем растрогала сердце Курляндской герцогини.
   - Даст бог, - сказала Анна, - верну тебе все сторицей. А сейчас не бывать же твоим детям сиротами!
   После герцогини явился к Биренше веселый Кейзерлинг. Дружески потрепал горбунью по костлявому плечу:
   - Не плачь, Бенигна: когда одного мужчину любят две женщины сразу, такой мужчина не пропадет.., даже в замке Кенигсберга!
   - А как безжалостен! - всхлипнула горбунья. - Уже не студент, ему под сорок. Но стоит отъехать от замка, и он сразу вспоминает грехи своей юности. Пожалел бы детей, если презирает меня...
   - Ну, милая Бенигна, - засмеялся Кейзерлинг, - о детях ты не должна беспокоиться... О! Что я вижу? В ушах остались только дырочки? Прости, Бенигна, я тебя тоже ограблю!
   И нагло отстегнул от пояса жены Бирена ключ.
   - Зачем тебе? - спохватилась женщина. - Отдай мне ключ!
   Кейзерлинг с издевочкой шаркнул перед ней туфлей:
   - Ваши конюшни в Кальмцее маленькие, но славятся своими лошадьми. Я до вечера возьму у вас жеребца. Так нужно! Поверь: я тоже хочу помочь тебе и.., твоим детям!
   ***
   На лесистой окраине Митавского кирхшпиля Вирцау, заслоненная от нескромных взоров навалами камней, приткнулась к озеру мыза фон Левенвольде. Две старенькие пушки с ядрами в пастях извечно глядят на дорогу - с угрозой. Скрипит на въезде в усадьбу виселица: крутятся на ней под ветром, вывернув черные пятки, висельники - рабы господ Левенвольде. А под виселицей - плаха, на которой отсекали левую ногу беглецам, и плаха черна от крови.
   Сейчас на мызе, в окружении книг и собак, рабов и фарфора, отшельником проживал Карл Густав Левенвольде - лицо в курляндских хрониках известное. Недолго он пробыл фаворитом овдовевшей Анны Иоанновны, и с умом (он все делал с умом) уступил Бирену любовное ложе. Зато убил двух бекасов сразу: сохранив приязнь герцогини, он приобрел и дружбу Бирена.
   Брат же его, граф Рейнгольд Левенвольде, в короткое царствование Екатерины I пригрелся в ее постели, зато в графы и камергеры шутя выскочил. На Москве так и остался - посланником от герцогов курляндских. И теперь, на глухой мызе прозябая, Густав Левенвольде знал все, что происходит в России, - через брата Рейнгольда...
   Был поздний час, вороны на снегу едва виднелись, когда усталый Кейзерлинг подъехал к мызе. Бросив поводья конюхам, прошел в дом, изнутри беленный, чистый, жарко натопленный. Густав Левенвольде угостил его вином, развалил ножом жирный медвежий окорок:
   - Ешь, Герман, и пей, но только не молчи...
   - Удивляюсь я Рейнгольду, - заговорил Кейзерлинг, уплетая окорок. - Как он не боится жить в Москче, где его ненавидят?
   Левенвольде подлил гостю вина.
   - Мой брат Рейнгольд под защитой барона Остермана, и пока Остерман на службе России, нам, немцам, бояться нечего...
   Кейзерлинг неожиданно захохотал:
   - Мы совсем забыли о женщинах! Скажи, милый Левенвольде, сколько сокровищ русских боярынь прячется в подвале твоего замка? Сколько русских княгинь разорил твой брат на Руси?
   Левенвольде отвечал на это - черство, без улыбки:
   - Мой брат очень красив.., это верно. И он не виноват, что знатные дамы спешат одарить его за любовь. Тебя же, Кейзерлинг, я больше не держу. Возьми окорок на дорогу и - ступай!
   Юноша понял, что задел больное место в славной истории рода рыцарей Левенвольде, и выплеснул вино в камин:
   - Я больше не пью, а ты не сердись, Густав... Дело, по которому я приехал, отлагательства не терпит.
   - Деньги? - сразу спросил Левенвольде, попадая в цель.
   - Ты ловко выстрелил! - ответил Кейзерлинг.
   - Опять герцогине?
   - И да. И нет. Мимо ее рук - в Кенигсберг... Знаешь, что случилось с Биреном? А я хочу выручить этого шелопая и мота.
   Левенвольде затих: было видно - думает. Прикидывает.
   - Ну а зачем тебе нужен... Бирен? - спросил.
   - Прости меня, Густав, - начал Кейзерлинг, - но.., ведь ты был счастлив с герцогиней. Был? Не был?
   Левенвольде мечтательно посмотрел в окно. Там чернели леса, там выли волки. Из буреломов несло жутью. Пять веков назад сюда, в этот лес, пришел с мечом и крестом из Люнебурга первый рыцарь из рода Левенвольде. Сколько вина! Сколько крови! Сколько костров, стонов, стрел, и вот... Кажется, род Левенвольде достиг вершины славы: один брат вкусил от русской императрицы, другой брат познал герцогиню Курляндскую... Что может быть выше?