Пильняк Борис
Красное дерево

   БОРИС ПИЛЬНЯК
   Красное дерево
   Повесть
   ГЛАВА ПЕРВАЯ
   Нищие, провидоши, побироши, волочебники, лазари, странники, странницы, убогие, пустосвяты, калики, пророки, дуры, дураки, юродивые - эти однозначные имена кренделей быта святой Руси, нищие на святой Руси, калики перехожие, убогие Христа ради, юродивые ради Христа Руси святой, - эти крендели украшали быт со дней возникновения Руси, от первых царей Иванов, быт русского тысячелетья. О блаженных мокали свои перья все русские историки, этнографы и писатели. Эти сумасшедшие или жулики - побироши, пустосвяты, пророки - считались красою церковною, христовою братиею, мольцами за мир, как называли их в классичес-кой русской истории и литературе.
   Известный московский юродивый, живший в Москве в середине девятнадцатого века, недоучившийся студент духовной академии, Иван Яковлевин - умер в Преображенской больнице. О похоронах его писали репортеры, поэты и историки. Поэт писал в "Ведомостях".
   "Какое торжество готовит Желтый Дом?
   Зачем текут туда народа волны
   В телегах и в ландо, на дрожках и пешком,
   И все сердца тревогой мрачной полны?
   И слышится меж них порою смутный глас,
   Исполненный сердечной, тяжкой боли:
   - "Иван Яковлевич безвременно угас!
   Угас пророк, достойный лучшей доли!"
   Бытописатель Скавронский в "Очерках Москвы" рассказывает, что в продолжение пяти дней, пока труп не был похоронен, около трупа было отслужено более двухсот панихид. Многие ночевали около церкви. Н. Барков, автор исследования под названием - "26 Московских лже-пророков, лже-юродивых, дураков и дур", очевидец похорон, рассказывает, что предложено было хоронить Ивана Яковлевича в воскресенье, "как и объявлено было в "Полицейских Ведомостях", и в этот день, чем свет, стали стекаться почитатели, но погребение не состоялось по возникшим спорам, где именно его хоронить. Чуть не дошло до драки, а брань уже была, и порядочная. Одни хотели взять его в Смоленск, на место его родины, другие хлопотали, чтоб он был похоронен в мужском Покровском монастыре, где даже вырыта была для него могила под церковью, третьи умиленно просили отдать его прах в женский Алексеевский монастырь, а четвертые, уцепившись за гроб, тащили его в село Черкизово". - "Опасались, чтобы не крали тела Ивана Яковлевича". - Историк пишет: "Во все это время шли дожди и была страшная грязь, но, не смотря на то, во время перенесения тела из квартиры в часовню, из часовни в церковь, из церкви на кладбище, женщины, девушки, барышни в кринолинах падали ниц, ползали под гробом". - Иван Яковлевич - при жизни - испражнялся под себя, "из под него текло (как пишет историк) и сторожам велено было посыпать пол песком. Этот то песок, подмоченный из под Ивана Яковлевича, поклонники его собирали и уносили домой, и песочек стал оказывать врачебную силу. Разболелся у ребеночка животик, мать дала ему в кашке пол-ложечки песочку, и ребенок выздоровел. Вату, которой были заткнуты у покойника нос и уши, после отпевания делили на мелкие кусочки для раздачи верующим. Многие приходили ко гробу с пузырьками и собирали в них ту влагу, которая текла из гроба ввиду того, что покойник умер от водянки. Срачицу, в которой умер Иван Яковлевич, разорвали на кусочки. - Ко времени выноса из церкви собрались уроды, юроды, ханжи, странники, странницы. В церковь они не входили, за теснотой, и стояли на улицах. И тут-то среди бела дня, среди собравшихся, делались народу поучения, совершались явления и видения, изрекались пророчества и хулы, собирались деньги и издавались зловещие рыкания". - Иван Яковлевич последние годы своей жизни приказывал поклонникам своим пить воду, в которой он умывался: пили. Иван Яковлевич не только устные делал прорицания, но и письменные, которые сохранены для исторических исследований. Ему писали, спрашивали: "- женится ли такой-то?" - он отвечал: - "Без праци не бенды кололаци"...
   Китай-город в Москве был тем сыром, где жили черви юродов. Одни писали стихи, другие пели петухами, павлинами и снигирями, третьи крыли всех матом во имя господне, четвертые знали только по одной фразе, которая считалась пророческой и давала пророкам имена, - например, - "жизнь человека сказка, гроб - коляска, ехать - не тряско!" - Имелись аматеры собачьего лая, лаем прорицавшие божьи веления. Были в этом сословии нищих, побирош, провидош, волочебников, лазарей, пустосвятов-убогих всея святой Руси - были и крестьяне, и мещане, и дворяне, и купцы, - дети, старики, здоровенные мужичищи, плодородящие бабищи. Все они были пьяны. Всех их покрывало луковицеобразное голубое покойствие азиатского российского царства, их, горьких, как сыр и лук, ибо луковицы на церквах, конечно, есть символ луковой русской жизни.
   ...И есть в Москве, в Петербурге, в иных больших российских городах иные чудаки. Родословная их - имперская, а не царская. С Елизаветы возникло, начатое Петром, искусство - русской мебели. У этого крепостного искусства нет писанной истории, и имена мастеров уничто-жены временем. Это искусство было делом одиночек, подвалов в городах, задних каморок в людской избе в усадьбах. Это искусство существовало в горькой водке и в жестокости. Жакоб и Буль стали учителями. Крепостные подростки посылались в Москву и Санкт-Петербург, в Париж, в Вену, - там они учились мастерству. Затем они возвращались - из Парижа в санкт-петербург-ские подвалы, из Санкт-Петербурга в залюдские каморки, - и - творили. Десятками лет иной мастер делал один какой-нибудь самосон или туалет, или бюрцо, или книжный шкаф, - работал, пил и умирал, оставив свое искусство племяннику, ибо детей мастеру не полагалось, и племянник или копировал искусство дяди, или продолжал его. Мастер умирал, а вещи жили столетьем в помещичьих усадьбах и особняках, около них любили и на самосонах умирали, в потайные ящики секретеров прятали тайные переписки, невесты рассматривали в туалетных зеркальцах свою молодость, старухи - старость. Елизавета - Екатерина - рококо, барокко бронза, завитушки, палисандровое, розовое, черное, карельское дерево, персидский орех. Павел - строг, Павел - мальтиец; у Павла солдатские линии, строгий покой, красное дерево темно заполировано, зеленая кожа, черные львы и грифы. Александр - ампир, классика, Эллада. Николай - вновь Павел, задавленный величием своего брата Александра. Так эпохи легли на красное дерево. В 1861-ом году пало крепостное право. Крепостных мастеров заменили мебельные фабрики - Левинсон, Тонэт, венская мебель. Но племянники мастеров - через водку остались жить. Эти мастера теперь ничего не строят, они реставрируют старину, но они оставили все навыки и традиции своих дядей. Они одиночки, и они молчаливы. Они горды своим делом, как философы, и они любят его, как поэты. Они по прежнему живут в подвалах. Такого мастера не пошлешь на мебельную фабрику, его не заставишь отремонтировать вещь, сделанную после Николая первого. Он - антиквар, он - реставратор. Он найдет на чердаке московского дома или в сарае несожженной усадьбы, - стол, трельяж, диван - екатерининские, павловские, александровские - и он будет месяцами копаться над ними у себя в подвале, курить, думать, примеривать глазом, - чтобы восстановить живую жизнь мертвых вещей. Он будет любить эту вещь. Чего доброго, он найдет в секретном ящике бюрца пожелтевшую связку писем. Он - реставратор, он глядит назад, во время вещей. Он обязательно чудак, - и он по чудачески продаст реставрированную вещь такому-же чудаку-собирателю, с которым - при сделке он выпьет коньяку, перелитого из бутылки в екатерининский штоф и из рюмки - бывшего императорского алмазного сервиза.
   ГЛАВА ВТОРАЯ
   1928 год.
   Город - русский Брюгге и российская Камакура. Триста лет тому назад в этом городе убили последнего царевича династии Рюрика, в день убийства с царевичем играли боярские дети Тучковы, - и тучковский род жив в городе по сие время, как и монастыри и многие другие роды, менее знатного происхождения... - Российские древности, российская провинция, верхний плес Волги, леса, болота, деревни, монастыри, помещичьи усадьбы, - цепь городов Тверь, Углич, Ярославль, Ростов Великий. Город - монастырский Брюгге российских уделов и переулков в целебной ромашке, каменных памятников убийств и столетий. Двести верст от Москвы, а железная дорога - в пятидесяти верстах.
   Здесь застряли развалины усадеб и красного дерева. Заведующий музеем старины здесь ходит в цилиндре, размахайке, в клетчатых брюках, и отпустил себе бакенбарды, как Пушкин, - в карманах его размахайки хранятся ключи от музея и монастырей, - чай пьет он в трактире, водку в одиночестве - в чуланной комнате, в доме у него свалены библии, иконы, архимандритские клобуки и митры, стихари, орари, поручи, рясы, ризы, воздухи, покровы, престольные одеяния - тринадцатого, пятнадцатого, семнадцатого веков, - в кабинете у него каразинское красное дерево, на письменном столе пепельница дворянская фуражка с красным околышем и белой тульей.
   Барин Каразин, Вячеслав Павлович, служил некогда в кавалергардском полку и ушел в отставку лет за двадцать за пять до революции из-за своей честности, ибо проворовался его коллега, его послали на расследование, он рапортовал начальству истину, начальство покрыло вора, - барин Каразин не снес этого, подал второй рапорт - об увольнении, - и поселился в усадьбе, приезжая оттуда раз в неделю в уездный свой город за покупками, ехал в колымажной карете с двумя лакеями, указывал белой перчаткой приказчику в лавке, чтобы завернули ему полфунта зернистой, три-четверти балыка, штуку севрюжки, - один лакей расплачивался, другой лакей принимал вещи; однажды купец потянулся было к барину с рукою, барин руки не подал, аргументировав неподачу руки кратким словом, - "обойдется!" - Ходил барин Каразин в дворянской фуражке, в николаевской шинели; революция выселила его из усадьбы в город, но оставила ему шинель и фуражку; в очередях барин стоял, в дворянской фуражке, имея перед собою вместо лакеев жену.
   Существовал барин Каразин распродажей старинных вещей; по этим делам заходил он к музееведу; у музееведа видел он вещи, отобранные у него из усадьбы волей революции, смотрел на них пренебрежительно, - но увидел однажды на столе музееведа пепельницу фасона дворянской фуражки.
   - Уберите, - сказал он коротко.
   - Почему? - спросил музеевед.
   - Фуражка русского дворянина не может быть плевательницей, - ответил
   барин Каразин.
   Знатоки старины поспорили. Барин Каразин ушел с гневом. Большее он не переступал порога музееведа. - В городе проживал шорник, который благодарно помнил, как барин Каразин, когда шорник был малолетним и проживал у барина в услужении казачком, - как выбил барин ему одним ударом левой руки за нерасторопность семь зубов.
   В городе стыла дремучая тишина, взвывая от тоски дважды в сутки пароходными гудками, да перезванивая древностями церковных звонниц: - до 1928-го года, - ибо в 1928-ом году со многих церквей колокола поснимали для треста Рудметаллторг. Блоками, бревнами и пеньковыми канатами в вышине на колокольнях колокола вытаскивались со звонниц, повисали над землей, тогда их бросали вниз. И пока ползли колокола на канатах, они пели дремучим плачем, и этот плач стоял над дремучестями города. Падали колокола с ревом и ухом, и уходили в землю при падении аршина на два.
   В дни действия этой повести город стонал именно этими колоколами древностей.
   Самая нужная в городе была - профсоюзная книжка; в лавках было две очереди - профкнижников и не имеющих их; лодки на Волге на прокат были для профкнижников - гривенник, для иных прочих - сорок копеек в час; билеты в кино для иных - двадцать пять, сорок и шестьдесят копеек, профкнижникам пять, десять и пятнадцать. Профкнижка, где она была, лежала на первом месте, рядом с хлебной карточкой, при чем хлебные карточки, а, стало-быть, и хлеб, выдавались только имеющим выборный голос, по четыреста грамм в сутки, - не имеющим же голоса и детям их - хлеб не давался. Кино помещалось в профсаду, в утепленном сарае, - и звонков в кино не полагалось, а сигнализировали с электростанции - всему городу сразу: первый сигнал - надо кончать чай пить, второй - одеваться и выходить на улицу. Электростанция работала до часу, но в дни имянин, октябрин и прочих неожиданных торжеств у председателя исполкома, у председателя промкомбината, у прочего начальства электричество запаздывало потухать иной раз на всю ночь, - и остальное население приноравливало тогда свои торжества к этим ночам. В кино же однажды уполномоченный внуторга, не-то Сац, не-то Кац, в совершенно трезвом состоянии, толкнул случайно по неловкости жену председателя исполкома, - та молвила ему, полна презрения: - "Я - Куварзина", - уполномоченный Сац, будучи не осведомлен в силе сей фамилии, извинился удивленно, - и был впоследствии за свое удивление похерен из уезда. Начальство в городе жило скученно, остерегаясь, в природной подозрителъно-сти, прочего населения, заменяло общественность склочками и переизбирало каждый год само себя с одного уездного руководящего поста на другой в зависимости от группировок склочащих личностей по принципу тришкина кафтана. По тому же принципу тришкина кафтана комбини-ровалось и хозяйство. Хозяйствовал комбинат (комбинат возник в году, когда Иван Ожогов - герой повести - ушел в охломоны). Членами правления комбината были - председатель исполкома (муж жены) Куварзин и уполномоченный рабкрина Преснухин, председательствовал Недосугов. Хозяйничали медленным раззорением дореволюционных богатств, головотяпством и любовно. Маслобойный завод работал - в убыток, лесопильный - в убыток, кожевенный - без убытка, но и без прибылей, и без амортизационного счета. Зимою по снегу, сорока-пятью лошадьми, половиной уездного населения таскали верст пятьдесят расстояния - новый котел на этот кожевенный завод, - притащили и бросили - за неподходящестью, списав стоимость его в счет прибылей и убытков; покупали корьедробилку - и тоже бросили - за негодностью, списав в счет прибылей и убытков; покупали тогда на предмет дробления корья соломорезку - и бросили, ибо корье не солома, списывали. Улучшали рабочий быт, жил-строительством; купили двухэтажный деревянный дом, перевезли его на завод и - распилили на дрова, напилили пять кубов, ибо дом оказался гнил, - годных бревен оказалось - тринадцать штук; к этим тринадцати прибавили девять тысяч рублей - и дом построили: как раз к тому времени, когда завод закрылся ввиду его, хотя и неубыточности, как прочие предприятия, но и бездоходности, - новый дом остался порожнем. Убытки свои комбинат покрывал распродажею оборудования бездействующих с дореволюции предприятий, - а так-же такими комбинациями: - Куварзин - председатель продал леса Куварзину - члену по твердым ценам со скидкою в 50% - за 25 тысяч рублей, - Куварзин - член продал этот-же самый лес населению и Куварзину-председателю, в частности, - по твердым ценам без скидки - за пятьдесят слишком тысяч рублей. - К 1927-ому году правление пожелало почить на лаврах: дарили Куварзину портфель, деньги на портфель взяли из подотчетных сумм, а затем бегали с подписным листом по туземцам, чтобы вернуть деньги в кассу. Ввиду замкнутости своих интересов и жизни, протекающей тайно от остального населения, никакого интереса для повести начальство не представляет. Алкоголь в городе продавался только двух видов водка и церковное вино, других не было, водки потреблялось много, и церковного вина, хотя и меньше, но тоже много - на христову кровь и теплоту. Папиросы в городе продава-лись - "Пушка" одиннадцать копеек пачка, и "Бокс", четырнадцать копеек, иных не было. Как за водкой, так и за папиросами очереди были - профессиональная и не профессиональная. Дважды в сутки проходили пароходы, там в буфете можно было купить папиросы "Сафо", портвейн и рябиновку,- и курители "Сафо" были явными растратчиками, ибо частной торговли в городе не было, а бюджеты на "Сафо" не расчитывались. Жил город в расчете стать заштатным, огородами и взаимопомощью обслуживая друг друга.
   У Скудрина моста стоял дом Скудрина и в доме проживал Яков Карпович Скудрин, ходок по крестьянским делам, человек восьмидесяти пяти лет, - кроме Якова Карповича Скудрина проживали в городе в отдельности от Якова Карповича много младшие его две сестры, Капитоли-на и Римма, и брат охломон Иван, переименовавший себя в Ожогова, - речь о них ниже.
   Лет сорок последних, страдал Яков Карпович грыжей и, когда ходил, поддерживал через прореху у штанов правою своею рукою эту свою грыжу, - руки его были пухлы и зелены, - хлеб солил он из общей солонки густо, похрустывая солью, бережливо остатки соли ссыпая обратно в солонку. Последние тридцать лет Яков Карпович разучился нормально спать, просыпался ночами и бодрствовал тогда за библией до рассветов, а затем спал до полдней, - но в полдни он всегда уходил в читальню, читать газеты: газет в городе не продавали, на подписку не хватало денег, - газеты читались в читальнях. Яков Карпович был толст, совершенно сед и лыс, глаза его слезились, и он долго хрипел и сопел, пока приготавливался заговорить. Дом Скудриных некогда принадлежал помещику Верейскому, раззорившемуся вслед отмене крепостного права в выборной должности мирового судьи: Яков Карпович, отслужив дореформенную солдатчину, служил у Верейского писарем, обучился судейскому крюкодельству и перекупил у него дом вместе с должностью, когда тот раззорился. Дом стоял в неприкосновенности от Екатерининских времен, за полтора столетия своего существования потемнел, как его красное дерево, позеленев стеклами. Яков Карпович помнил крепостное право. Старик все помнил - от барина своей крепостной деревни, от наборов в Севастополь; за последние пятьдесят лет он помнил все имена отчества и фамилии всех русских министров и наркомов, всех послов при императорском русском дворе и советском ЦИК'е, всех министров иностранных дел великих держав, всех премьеров, королей, императоров и пап. Старик потерял счет годам и говорил:
   - Я пережил Николая Павловича, Александра Николаевича, Александра Александровича, Николая Александровича, Владимира Ильича, - переживу и Алексея Ивановича!
   У старика была очень паршивая улыбочка, раболепная и ехидная одновременно, белесые глаза его слезились, когда он улыбался. Старик был крут, как круты в него были его сыновья. Старший сын Александр, задолго еще до 1905-го года, будучи посланным со срочным письмом на пароходную конторку, опоздав к пароходу, получил от отца пощечину под слова: - "пошел вон, негодяй!" - эта пощечина была последнею каплей меда, - мальчику было четырнадцать лет, - мальчик повернулся, вышел из дома - и пришел домой только через шесть лет, студентом Академии Художеств. Отец за эти годы посылал сыну письмо, где приказывал сыну вернуться и обещал лишить сына родительского благословения, прокляв навсегда: на этом же самом письме, чуть пониже подписи отца, сын приписал: "А чорт с ним, с вашим благословением", и вернул отцу отцовское письмо. Когда Александр - через шесть лет после ухода, солнечным весенним днем - вошел в гостиную, отец пошел к нему (навстречу с радостной улыбочкой и с поднятой рукой, чтобы побить сына: сын с веселой усмешкой взял своими руками отца за запястья, еще раз улыбнулся, в улыбке весело светилась сила, руки отца были в клещах, - сын посадил отца, чуть надавив на запястья, к столу, в кресло, и сын сказал:
   - Здравствуйте, папаша, - зачем же, папаша, беспокоиться? - присядьте папаша!
   Отец захрипел, захихикал, засопел, по лицу прошла злая доброта, старик крикнул жене:
   - Марьюшка, да, хи-хи, водочки, водочки нам принеси, голубушка, холодненькой с погреба, с холодненькой закусочкой, - вырос, сынок, вырос, приехал сынок на наше горе, ссукин сын!
   Сыновья его пошли: художник, священник, балетный актер, врач, инженер. Младших два брата стали в старшего - художника и в отца, двое младших ушли из дома, как старший, и самый младший стал коммунистом, инженер Аким Яковлевич, - и он никогда не возвращался к отцу, и, наезжая в родной свой город, жил у теток Капитолины и Риммы. К 1928-ому году старшие внуки Якова Карповича были женаты, но младшей дочери было двадцать лет. Дочь была единственной, и ей образования никакого не давалось, в громе революции.
   В доме жили - старик, его жена Мария Климовна и дочь Катерина. Половина дома и мезонин не отапливались зимами. Дом жил так, как люди жили - задолго до Екатерины, даже до Петра, пусть дом безмолвствовал екатерининским красным деревом. Старики существовали огородом. От индустрии в доме были - спички, керосин и соль, только: спичками, керосином и солью распоряжался отец. Мария Климовна, Катерина и старик с весны по осень трудились над капустами, свеклами, репами, огурцами, морковями и над солодским корнем, который шел вместо сахара. Летами в рассветах можно было встретить старика.- в ночном белье, босого, с правою рукою в прорехе, с хворостиною в левой руке - за околицами в росе и тумане, пасущего коров. Зимами старик зажигал лампу только в те часы, когда бодрствовал - в иные часы мать и дочь сидели во мраке. В полдни старик уходил в читальню читать газеты, впитывал в себя имена и новости коммунистической революции. - Катерина тогда садилась за клавесины и разучивала духовные песнопения Костальского, она пела в церковном хоре. Старик приходил домой к сумеркам, ел и ложился спать. Дом проваливался в шепот женщин и во мрак. Катерина уходила тогда на спевки в собор. Отец просыпался к полночи, зажигал лампу, ел и вникал в библию, читал вслух наизусть. Часов в шесть старик засыпал вновь. Старик потерял время, перестав бояться смерти, разучившись бояться жизни. Мать и дочь молчали при старике. Мать варила каши и щи, пекла пироги, топила и квасила молоко, стряпала холодцы (и бабки прятала для внучат), - то-есть существовала так, как было у россиян и в пятнадцатом, и в семнадцатом веке, и пищу готовила так-же пятнадцатого и семнадцатого веков. Мария Климовна, сухая старушка, она была чудесной женщиной, тем типом женщин, которые хранятся в России по весям вместе со старинны-ми иконами богоматерей. Жестокая воля мужа, который пятьдесят лет тому назад, на другой день после венчания, когда она надела бархатную, малинового цвета душегрейку, спросил ее: - "это к чему?" (- она тогда не поняла вопроса) - "это к чему?" - переспросил муж, - "сними! - я тебя и без нарядов знаю, а другим заглядываться нечего!" - наслюнявив тогда большой палец, больно муж показал жене, как надо зачесывать ей виски, жестокая воля мужа, заставившая убрать в сундук навсегда бархатную душегрею, пославшая жену на кухню, - сломала ли она волю жены - или закалила ее подчинением? - жена навсегда была беспрекословной, достойна, молчалива, печальна, - и никогда не была криводушной. Ее мир не выходил из-за калитки, - и один путь был за калитки - в церковь, как могила. Она пела с дочерью псалмы Костальского, ей было шестьдесят девять лет. В доме стыла допетровская русь. Старик по ночам наизусть читал библию, перестав бояться жизни. Очень редко, через месяцы, в безмолвные часы ночей старик шел к постели жены, - он шептал тогда:
   - Марьюшка, да, - кхэ, гм!.. да, кхэ, Марьюшка, это жизнь, Марьюшка!
   В его руках была свеча, его глаза слезились и смеялись, руки его дрожали.
   - Марьюшка, кхэ, вот я, да, - это жизнь, Марьюшка, кхэ!
   Мария Климовна крестилась.
   - Постыдитесь, Яков Карпович!..
   Яков Карпович тушил свет.
   У дочери Катерины были желтые маленькие глазки, которые казались неподвижными от бесконечного сна. Около разбухших ее век круглый год плодились веснушки. Руки и ноги ее были, как бревна, грудь была велика, как вымя у швейцарских коров.
   ...Город - русский Брюгге и русская Камакура.
   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
   ...Москва громыхала грузовиками дел, начинаний, свершений. Автомобили мчались вместе с домами - в пространства и ввысь. Плакаты кричали горьковским ГИЗ'ом, кино и съездами. Шумы трамваев, автобусов и такси утверждали столицу вдоль и поперек.
   Поезд уходил из Москвы в ночь черную, как сажа. Лихорадка московских зарев и громов погибала и погибла очень быстро. Поля легли черной тишиной, и тишина вселилась в вагон. В двухместном купэ мягкого вагона сидели двое два брата Бездетовы, Павел Федорович и Степан Федорович, краснодеревщики-реставраторы. Оба они имели вид непонятный, одеты были, как одевались купцы при Островском, в сюртуках, но в бекешах, - лица-ж у них, хоть и бритые, хранили ярославскую славянскость, - глаза у обоих были пусты и умны. Поезд уволакивал время в черные пространства полей. В вагоне пахло дубленой кожей и коноплей. Павел Федорович достал из чемодана бутыль коньяку и серебряный стаканчик, - налил, выпил, - налил, молча передал брату. Брат выпил и вернул стаканчик. Павел Федорович убрал бутыль и стаканчик в чемодан.
   - Бисер брать будем? - спросил Степан.
   - Обязательно, - ответил Павел.
   Прошло пол-часа в молчании. Поезд волочил время, останавливая его станциями. Павел достал бутылку и стакан, выпил, налил брату, убрал.
   - Девушек угостим? Фарфор брать будем? - спросил Степан Федорович.
   - Обязательно, - ответил Павел Федорович.
   И еще через пол-часа молчания братья выпили по стаканчику.
   - Так называемые русские гобелены брать будем? - спросил Степан.
   - Обязательно, - ответил Павел.
   В полночь поезд пришел к Волге, к селу, славному по всей России кустарным сапожным производством. Кожей пахло все крепче и крепче. Павел налил по последнему стаканчику.
   - Позднее Александра брать не будем? - спросил Степан.
   - Невозможно, - ответил Павел Федорович.
   На станции горами свалены были российские сапоги - не философия, но конкретное утверждение русских дорог. Кустарничество пахло дегтем. Мрак был густ, как деготь, которым пахнул. По станции бегали сапожники. Все кругом, за станцией проваливалось в грязь. Павел Федорович молчаливо за сорок копеек нанял телегу к пароходной конторке. Извозчики ругались в темноте, как сапожники. От просторных мраков Волги повалило сыростью. Заволжье горело электрическими огнями сапожничества. В буфете на пароходе пьянствовала компания евреев-перекупщиков, руководила компанией, разливала водку молодая женщина в манто из обезьяньего меха, - компания ушла после третьего свистка. Пароход притушил огни. Ветер стал шарить волжские пространства, сырость полезла в каюты. Бабища-буфетчица накрывая Бездетовым накрывала постели на столах в буфете, говорила о своем любовнике, который украл у нее сто двадцать два рубля. Пароход уносил в себе запахи сапожной кожи. Палубные пассажиры пели от холода разбойничьи песни. В серой мрази утра предстали пейзажи - не четырнадцатого, а любого доисторического века, - нетронутые человеком берега, сосны, ели, березы, валуны, глина, вода, - четырнадцатый век по европейскому летоисчислению представал плотами, паромами, деревнями. К полдням пароход пришел в семнадцато-осьмнадцатый век русского Брюгге, город спустился к Волге церквами, кремлем и развалинами пожарища 1920-го года (тогда, в двадцатом, здесь сгорела добрая и центральная половина города. Занялся тогда пожар в уподкоме, - надо было бы тушить пожар, - но стали ловить буржуев и сажать их в тюрьму заложниками, - буржуев ловили три дня, ровно столько, сколько горел город, и перестали ловить, когда пожар отгорел без вмешательства пожарных труб и населения). - В тот час, когда антиквары сошли с парохода, над городом летали обалделые стаи галок и ныл город необыкновенным стоном стаскиваемых с колоколен колоколов. Собирался над городом покапать дождь.