Мое положение осложняется еще следующим. Мне больше, чем кому-либо, видна значимость советской литературы для всего мира: наши книги переводятся по всему земному шару, как новаторские в литературе, мой "Голый год", в частности, во Франции первым изданием разошелся в две недели, как ни одна книга даже у меня на родине. Сейчас я вернулся из-за границы, из путешествия по Японии и Китаю. То, что я говорю, я уверен, подтвердят наши полпреды тт. Карахан и Копп. Я выступал там, как представитель советской общественносги, в Японии в честь меня был издан специальный номер Ничирогейзуцу, я работал там над организацией японо-русского журнала, который не стоил бы нам ни копейки; в Китае я организовывал Китае-Русское общество культурной связи, шанхайский толстый журнал "Южная Страна" предоставлял мне свои страницы для этого Общества. Тот успех работы, который выпал мне, я ни в какой мере не приписываю себе, считая его успехом нашей общественности, представителем которой я был. Я приехал на родину,- и я оказываюсь в положении Хлестакова по отношению к Японии и Китаю, в положении Хлестакова ставя нашу литературу и общественность. Я не имею права не уважать своего труда - и я не имею права хлестаковствовать с нашей общественностью. В Японии я писал о России и русской, советской литературе в "Осака-Асахи-Шимбун", в крупнейшей газете с полуторамиллионным тиражом, и в социалистическом журнале Кайзо: ко мне приходят корреспонденты японских газет, получившие наказ от своих издательств телеграфно передать содержание моих японских статей,- корреспонденты спрашивают, когда появятся мои статьи в одной из центральных газет, где они ждут их по естественному ходу вещей,- что отвечать мне им?!.
   Я прошу Вас рассмотреть мою работу в Японии и помочь мне с достоинством перед японцами и китайцами выйти из того положения, в котором я оказался.
   Всего хорошего Вам,
   Бор. Пильняк
   Я мог бы написать Вам, поскольку мое дело вываливается за юридические загородки, о том моральном угнетении, которое есть у меня,- но это, я полагаю, ясно само собою".
   Пильняк в этом так называемом покаянном письме признает себя виновным только в бестактности. Но ни клеветы, ни "оскорбительности повести для памяти Фрунзе" он не признает и, более того, утверждает, что "чувствовал и чувствует себя честным человеком и гражданином моей республики", т. е. ни в чем не виноват. Затем идет ряд требований и упреков. И по тону это "покаянное" письмо не является таковым. Наоборот, Борис Андреевич указывает, что благодаря неуемной критике в свой адрес, пока он делал важное дело в Японии и Китае, он оказался в неловком положении. Характерно здесь также указание на сочувствие современников,- изустно, конечно, оценивали "Луну" как гражданский подвиг писателя.
   Письмо это защищает достоинство писателя, который посмел вывести на всеобщее обозрение святая святых - сталинскую партийную кухню, в которой варились многие яды - одни были ими отравлены, другие - одурманены.
   "Повесть непогашенной луны" не случайно вышла у нас из всего литературного наследия Пильняка первой. На Западе она уже давно стала хрестоматийной, а в социалистических странах тоже ею открывали многочисленные публикации Бориса Андреевича, как только это становилось возможным. Проблемы диктатуры пролетариата, повсеместно принимающей характер личной власти, стояли и стоят еще - впредь до создания правового государства - в центре внимания прогрессивных сил в лагере социализма.
   К этому же времени относится и "Заволочье" - оно вышло в 3-м номере "Красной нови" все в том же 1925 году за два месяца до "Луны",- стоящее как будто бы в стороне от главных проблем современности и идейной борьбы самого Пильняка. Критики увидели тут опять-таки в первую очередь "половой вопрос". "У Пильняка есть большая повесть об ученой экспедиции на север,- пишет Вяч. Полонский.- Ее составили высококвалифицированные люди, герои, рыцари науки. Они испытывают множество лишений, они идут на гибель во имя науки - вот, казалось бы, апофеоз человека! Но в экспедиции среди участников - женщина, ученый химик. Вокруг нее закипела борьба самцов. Среди конкурентов, готовых перегрызть сопернику горло, был ее товарищ по университету. В ученой экспедиции - лучший человеческий отбор! - разыгрывается картина, которую мы видели в "В овраге": разницы, оказывается, нет; зверь выполз из логова, он не был укрощен. Чтобы спасти экспедицию, чтобы спасти ученых от взаимоистребления, самку надо убить. Ученый химик, Елизавета Александровна, была застрелена, как животное. В этом эпизоде, едва ли не центральном в "Заволочье", чувствуется глубочайшее убеждение автора в неистребимой власти животной природы, матери-сырой земли, которая тянет к себе крепкими, невидимыми, смертельными нитями. Пол, тайна пола, так же как весна, рождение и смерть,- "непреложное", "самое главное"".
   Однако проницательность их опять подвела. Критики не заметили, что главным здесь все же является проблема насилия над человеком. Начальник экспедиции на Шпицберген, в которой находится всего одна женщина, не задумываясь, убивает ее и ее избранника, дабы остальные мужчины не передрались между собой во время вынужденной зимовки. Начальник экспедиции, тоже неукоснительный, волевой, определивший как "пустяки" даже кораблекрушение, обрекшее их на зимовку, не задумываясь, посылает пулю в голову женщины и ее возлюбленного, слившихся в поцелуе. При этом ни в коем случае не должны были пострадать научные измерения температуры воды и вообще сам ход и режим экспедиции Те люди, которые хотят исключить из жизни страсти - не будем говорить - самое прекрасное, но, во всяком случае, - самое неизбежное в существовании всех нормальных людей, во имя того, чтобы они только работали, - эти люди и есть настоящие насильники, какими бы высокими мотивами они ни руководствовались. Тираны, кстати, тоже всегда прикрываются якобы благом людей, ни один из них не признается в заведомом злодействе. Описание суровых условий Арктики, борьбы за выживание вызывают при чтении повести отдаленную ассоциацию с произведениями Джека Лондона. Но герои Лондона борются за личные интересы, они трагичны, потому что человеческую жизнь приносят в жертву "желтому дьяволу", низменному. Здесь все то же самое выдается за необходимость не сорвать научные работы, измерения влажности воздуха и вообще - выжить. Казнить одних, чтобы выжить другим. И опять-таки над всеми единый вождь, который вершит суд и расправу. Он может отправить на ненужную операцию, а может казнить. Однако критика предпочла проглядеть этот момент и не понять его значения, остановив свой пытливый взор на "половой" проблеме, уже апробированной на Пильняке еще раньше в начале двадцатых годов, когда торжествовала якобы новая пуританская мораль. Еще Есенин в 1925 году выступил по этому поводу в защиту Пильняка: "У нас очень много писалось о Пильняке. Одно время страшно хвалили, чуть ли не до небес превозносили, но потом вдруг ни с того ни с сего стало очень модным ругать его. "Помилуйте,- слышится из уст доморощенных критиков, - да какой же это писатель, если он в революции ничего не увидел, кроме половых органов?" Этот страшно глупый и безграмотный подход говорит только о невежестве нашей критики или о том, что они Пильняка не читали. Пильняк изумительно талантливый писатель, быть может, немного лишенный дара фабульной фантазии, но зато владеющий самым тонким мастерством слова и походкой настроений. У него есть превосходные места в его "Материалах к роману" и в "Голом годе", которые по описаниям и лирическим отступлениям ничуть не уступают местам Гоголя Глупый критик или глупый читатель всегда видит в писателе не лицо его, а обязательно бородавки или родинки. То, что Пильняк сочно описывает на пути своих повестей, как самцы мнут баб по всем расейскнм дорогам и пространствам, совсем не показывает его сущность. Это только его отличительная родинка, и совсем не плохая, а, наоборот,- красивая. Эта сочность правдива, как сама жизнь". ("О советских писателях". М.: Худ. литература, 1988. С. 611.)
   Критики предпочитали говорить о чем угодно, только не о существе поднимаемых Пильняком проблем. Особенно ярко это проявилось, доходя до курьезности, в истории опубликования "Красного дерева" - "Волга впадает в Каспийское море".
   Об экспедиции, давшей Пильняку материал для "Заволочья", можно прочесть в воспоминаниях оператора Сергея Лебедева "Лента памяти" (М.: Искусство, 1974). Еще будучи студентом ВГИКа, он отправился на "Персее" в научную экспедицию на Шпицберген: "Я еду на Север, я буду первым советским оператором, снимающим Арктику!" Знакомясь с судном, в библиотеке увидел он человека "с намыленными щеками", который брился. "Он поправил очки в тонкой золотой оправе и посмотрел на меня. Зеленые зрачки пристально уставились из-под густых рыжих бровей. На нем была наглухо застегнутая толстовка и высокие охотничьи сапоги". Так состоялась встреча кинооператора с Пильняком, которого Лебедев сначала принял за библиотекаря. Борис Андреевич прозвал его Кино Семеновичем, и с его легкой руки за ним утвердилось это имя. Под ним он фигурирует и в "Заволочье". "Персей" отчалил 25 августа 1924 года.
   Архангельские литераторы пригласили Пильняка на диспут. Пошли с судна все, в том числе начальник экспедиции И. И. Месяцев. В Архангельске спорили о том же, о чем и в Москве в Политехническом музее, и во многих других местах: о путях развития пролетарской литературы. Фамилия Пильняка на афише была набрана жирным шрифтом, перечислялись его книги. У остальных, судя по афише, книг не было. "Но это, - замечает С. Лебедев, - не мешало им высказываться категорично. Досталось не только Пильняку. За хныканье костили Чехова, за непротивление - Льва Толстого. А уж Бунину и Андрееву выдали по первое число. Борис Пильняк взял слово последним. Его встретили доброжелательно. Как видно, многие читали. И выступил он хорошо, убедительно. Защищал русскую литературу, русских писателей. Говорил, что судить о литературе надо не по речам, а по книгам. Жаль, архангельские товарищи не написали еще ничего интересного. Ведь первое дело литератора - писать. Пильняк покинул трибуну под аплодисменты".
   При выходе из Белого моря, у Беломорского маяка, "Персей" в темноте налетел на парусник с треской. Парусник назывался "Дева". "Вот как случается, Кино Семенович,- философствовал Пильняк.- На необъятных морских просторах сталкиваются две песчинки - "Персей" и "Дева" ...Созвездия".
   Оба страдали от морской качки. "Требовались помощники, способные удерживать штатив... Самый деятельный и надежный среди них - Пильняк. Ему, как и другим, нравилось заглядывать в везир". Спускались вместе на айсберг и оттуда снимали "Персей". Чуть не потерпели катастрофу: "вельбот накренился, и Пильняк, потеряв равновесие, повис на борту. На вельботе не растерялись. Мгновенно багром вцепились в лед. Пильняк, ничуть не испугавшись, спокойно выбрался на торосистую площадку". Тюлени, медведица с медвежонком на льду у борта. Шпицберген. Сентябрь был на исходе, голая, лишенная растительности поверхность островов казалась рыже-коричневой. К морю сползали ледники. Уступы скал стали птичьими базарами. При звуке пароходного гудка тысячи птиц взмыли в воздух.
   Это было первое советское судно, первая экспедиция на Шпицберген. Голландская администрация и инженеры встречали радушно. Пильняк говорил по-немецки. "Мы с Пильняком через мощную станцию поселка отправили в Москву радиограммы. Обязанности переводчика на угольных разработках, принадлежащих норвежской компании, исполнял Романовский, секретарь комиссии, бывший русский офицер. Его волновало все, что происходит на Родине. С глубокой тоской он произносил это слово: родина. В отличие от меня он читал "Голый год", что дало повод Пильняку ехидно проехаться по моему адресу: мол, эмигранты проявляют больше любознательности, чем я".
   По возвращении "Кино Семенович" сделал фильм, текст титров предложил написать Борису Андреевичу. Руководил работой С. Васильев, один из братьев Васильевых, авторов "Чапаева". В "Кинонеделе" от 9 декабря 1924 года сообщалось, что состоялся просмотр фильма "Экспедиция на Шпицберген".
   Подводя итоги, С. Лебедев, в частности, пишет: "Убедился я и в том, какое огромное значение в кинематографе принадлежит тексту. Лаконичные титры, написанные Б. Пильняком, отличались тонкостью и емкостью. Ничего не убавишь, не прибавишь".
   В "Заволочье" Пильняк пишет о себе в третьем лице: художник Лачинов. "Только за три дня до отъезда в Архангельск он узнал об экспедиции и в три дня собрался, чтобы ехать". Чем-то личным веет и от фразы: "...и от времени, от встреч, от людей, от привычки, что за тобой наблюдают, - такая привычно-красивая манера ходить, говорить, руку жать, улыбаться, - где-то там перед славой сохранился такой простой, здоровый и радостный человек, богема, студент, сын уездного врача, выехавший когда-то из дому, в Москву, в славу, да так и застрявший в дороге, потерявши дом".
   После "Заволочья" и "Непогашенной луны" прошло три года. За это время у Бориса Андреевича вышли: "Собрание сочинений" в 6-ти томах (1929); первый том начавшегося нового 8-томного собрания; книги "Мать сыра-земля" (1926); "Заволочье", "Корни японского солнца", "Очередные повести", "Расплеснутое время", "Рассказы", "Рассказы с Востока" (все 1927); "Китайская повесть" (1928) и множество отдельных рассказов и повестей. В 1929 году в Берлине в издательстве "Петрополис", где печатались советские писатели, вышли "Штосс в жизнь" и "Красное дерево".
   Ни одно из произведений Бориса Пильняка - а они всегда были нечто вроде красной тряпки для части критиков - не вызывало такого скандала. Он разразился повсеместно и шел по нарастающей. Но в этой кампании была специфическая особенность, еще невиданная: пытаясь перещеголять друг друга, улюлюкая, изощряясь, критики разносили в пух и прах повесть, которую не читали. Вот одни только заголовки статей: "Недопустимое явление", ""Красное дерево" с белой сердцевиной", "Против переклички с белой эмиграцией", "Советские писатели должны определить свое отношение к антиобщественному поступку Б. Пильняка", "Недопустимая перекличка", "Борис Пильняк - собственный корреспондент белогвардейщины. Председатель Всероссийского союза писателей", "Проверить Союз писателей", "Против переклички с эмигрантщиной" и т. д.
   Л. Колодный, анализируя тот период, правильно замечает: "Борис Пильняк, Евгений Замятин в числе первых подверглись яростной травле по команде вождя. Его жертвой стали Андрей Платонов, Михаил Булгаков... В те годы Генеральный секретарь ЦК ВКП(б) не высказывал публично свои оценки, за него это делали другие - генеральный секретарь РАПП Леопольд Авербах, Вардин и другие..." Но не только. Их было много - искренне убежденных и подхалимствующих. Они "яростно громили Пильняка, Замятина, Платонова, попытавшихся первыми проанализировать выросшую у них на глазах командно-административную систему, прикрывавшуюся социалистическими лозунгами". (Моск. правда. 1988, 31 июля.)
   Даже Маяковский не остался в стороне. В статье "Наше отношение" есть такие строчки: "Повесть о "Красном дереве" Бориса Пильняка (так, что ли?), впрочем, и другие повести и его, и многих других не читал", однако "в сегодняшние дни густеющих туч это равно фронтовой измене". Даже Галина Серебрякова, сама попавшая позже в сталинские лагеря, включилась тогда в общий хор ("Недопустимая перекличка"). Вяч Полонский, признавая на словах, что истинный художник всегда создает "картину мира" (имелись в виду И. Бабель, Б. Пильняк, А. Веселый), сейчас тоже выступил против Пильняка.
   Кампания против Бориса Андреевича была первой организованной политической акцией такого рода.
   Что касается Маяковского, то он явно покривил душой - Пильняка тогда читали все. Есть фотография, оставшаяся на память о совместном выступлении Пильняка, Маяковского, Кирсанова, Джека Алтаузена и др. перед красноармейцами 1-го стрелкового полка Красной Армии как раз в том же 1929 году. Маяковский и Пильняк стоят на снимке рядом, возвышаясь над остальными. Есть образный рассказ двоюродной сестры Бориса Андреевича певицы Нонны Петровны Раенко о том, как она познакомилась с Маяковским на квартире Бориса Андреевича на улице Воровского: "Он сидел в низком кресле, когда я вошла. И вот встает, встает, встает, выдвигается все вверх, как башня". Маяковский дружил с обеими сестрами Андроникашвили - Натой Вачнадзе и Кирой Георгиевной (женой Бориса Пильняка), встречался с Борисом Андреевичем у А. В Луначарского, был, короче говоря, хорошим знакомым, если не приятелем, и не читать Пильняка, конечно, он не мог Другое дело, что он, вероятно, не разделял его убеждений.
   Еще в самом начале кампании, не подозревая, что она направлена не только против него, но и против Всероссийского союза писателей, Борис Андреевич обратился в редакцию "Литературной газеты" с письмом, разоблачая прямую ложь, которая содержалась в передовице, открывшей кампанию.
   "В "Литературной газете" за No 19 в передовице Б. Волина написано обо мне: "Б Пильняк написал роман "Красное дерево". Не нашлось никаких оснований к тому, чтобы это произведение было включено в общий ряд нашей литературы. Роман был отвергнут редакциями советских журналов. И что же? "Красное дерево" Пильняка оказывается напечатанным в издательстве "Петрополь"*, в издательстве берлинских белогвардейцев. Как мог этот роман Пильняк туда передать? Неужели не понимал он, что таким образом он входит в контакт с организацией, злобно-враждебной Стране Советов? Почему Пильняк, председатель Всероссийского союза писателей, не протестовал, если этот роман был напечатан эмигрантами без его ведома и помимо его желания?"
   * Ошибка в названии издательства была допущена в "Литературной газете". (Прим. ред.)
   Отвечаю.
   1) Повесть "Красное дерево" была закончена 15 января 1929 г.,- 14 февраля я сел за роман (ныне заканчиваемый), "Красное дерево" в котором перерабатывается в главы, - в моем письменном столе хранится рукопись "Красного дерева" с пометкой одного из редакторов "Красной нови": "За печатание в No3.23 (11) 1928..."*
   Повесть ,,Красное дерево" не появилась в РСФСР не потому, что она была запрещена, но потому что я решил ее переделать.
   * Здесь и дальше пунктуация и орфография автора. (Прим. ред.)
   2) Тем не менее "Красное дерево" появилось отдельной книгой в "Петрополисе"...
   Мною в ряду с другими советскими писателями заключен типовой договор с членом коллегии защитников ленинградского суда в том, что он представительствует мои авторские права за пределами СССР. Договор имел целью избежать невыгодных для советских писателей последствий из-за отсутствия литературных конвенций - тем, что произведения советских писателей, хотя бы на день раньше, чем в СССР, будут появляться за границей. Аналогичное было организовано Горьким, когда в Берлине был Ладыжников, представительствовавший "Знание". По этому договору я обязан был пересылать рукописи в Ленинград сейчас же после их написания... О том, что "Красное дерево" появилось в "Петрополисе", я узнал только тогда, когда получил книгу,- причем: в проспекте "Петрополиса", этого издательства берлинских белогвардейцев, как определяет Волин, я прочитал, что там изданы книги моих товарищей по советской литературе, а именно - Вас. Андреева, Веры Инбер, В. Каверина, Н. Никитина, Пант. Романова, А. Толстого, К. Федина, Ю. Тынянова, А. Сытина и др.- и не нашел ни одного имени беллетристов-эмигрантов. Позднее "Красного дерева" в этом же издательстве появился "Тихий Дан" Шолохова. Список приведенных авторов не родил во мне мысли, что я попал "в контакт с организацией, злобно-враждебной Стране Советов".
   3) Волин обращается ко мне с вопросом: "Почему Пильняк не протестовал, если этот роман был напечатан эмигрантами?" - Почему Волин не обращается с этим же вопросом ко всем тем авторам, выше перечисленным, которые так же издавались в этом издательстве?
   Тем не менее ...я протестовал ...когда в белой прессе появились отзывы о "Красном дереве". "Красное дерево" русскому читателю неизвестно,- поэтому я находил нужным выразить мой протест не в СССР, а за границей, - и за границей опубликовано мною нижеследующее письмо".
   Далее следует протест, в котором основное место звучит так: "Не имея досуга полемизировать с эмигрантами, я нахожу необходимым довести до сведения читателей, уважающих судьбу СССР, что не во-первых, а в-десятых и в-сороковых - действительно в России есть еще отрепье прошлого, обыватели, реставраторы, мелкие воришки, распутники и бездельники,
   Советский Союз достаточно силен, чтобы видеть и не пугаться этих клопиных щелей, которые, к слову, усердно изничтожаются и уничтожению которых "Красное дерево" помогает".
   Письмо в "Литгазету" заканчивается следующим абзацем:
   "В заключение позвольте сказать следующее. Статья Волина вызвала уже реакцию "Комсомольской правды". Я чувствую себя в атмосфере травли. В таких обстоятельствах оправдываться трудно и работать еще трудней,- но тем не менее: будучи одним из зачинателей советской литературы, издав первую в РСФСР книгу рассказов о советской литературе, - я хочу и буду работать только для советской литературы, ибо это есть долг каждого честного писателя и человека.
   Ямское поле. 28 августа 1929 г. Бор. Пильняк.
   Р.S. Прошу "Комсомольскую правду" и др. газеты письмо это перепечатать.
   Б. П."
   Письмо было опубликовано, но травля продолжалась, принимая все более грубый характер. В нее вмешался Горький, выступив в защиту Пильняка. Но и это не помогло. Кампания разрасталась: "Советская общественность против пильняковщины", "Вылазки классового врага в литературе", "Об антисоветском поступке Б. Пильняка", "Писатели осуждают пильняковщину", "Уроки пильняковщины", "Против пильняковщины и примиренчества с ней" и т. д. Диспуты, резолюции, осуждения. Одними заголовками я мог бы заполнить несколько страниц. Весь юмор в том, что люди, выступившие столь горячо на защиту Советской власти, не знали даже, от чего они ее защищают. Давно замечено - чем правдивее вещь, тем большее она вызывает негодование. Но здесь даже этого нельзя было сказать - "Красного дерева" никто не читал.
   Кампания, по накалу не менее высокая, чем последующие проработки Ахматовой и Зощенко, продолжалась весь сентябрь - декабрь, перешла на следующий год и закончилась только в апреле 1931 года. .
   Всё это время повесть, в которой 51 стандартная страница, то есть два с хвостиком печатных листа, упорно называли "романом".
   М. Горький не раз критиковал творчество и общественное поведение Пильняка, но он не согласился с таким отношением к нему, которое "как бы уничтожает все его заслуги в области советской литературы". Он написал об этом в статье "О трате энергии" (1929): "Я всю жизнь боролся за осторожное отношение к человеку, и мне кажется, что борьба эта должна быть усилена в наше время и в нашей обстановке..." Статья Горького вызвала нападки на него самого. Однако он не отступил. В новом газетном выступлении "Все о том же" он высказался еще шире: "Кроме Пильняка, есть немало других литераторов, на чьих головах ,,единодушные" люди публично пробуют силу своих кулаков, стремясь убедить начальство в том, что именно они знают, как надо охранять идеологическую чистоту рабочего класса и девственность молодежи. Например, Евгений Замятин, этот страшный враг действительности, творимой силой воли и разума рабочего класса... Насколько я знаю Замятина, Булгакова, а также всех других проклинаемых и проклятых, они, на мой взгляд, не стараются помешать истории делать ее дело, прекрасное и великое дело, и у них нет слепой органической вражды к честным деятелям этого великого и необходимого дела".
   Е. Замятина прорабатывали одновременно с Пильняком. Он был виноват в том же: у него была собственная "картина мира". Не выносил он также подхалимажа и низости. Еще в 1921 году он писал: "Литературные кентавры, давя друг друга и брыкаясь, мчатся в состязании на великолепный приз: монопольное право писания од, монопольное право рыцарски швырять грязью в интеллигенцию". В 1930 году, несмотря на оголтелую травлю, завершилось печатание восьми-томного собрания сочинений Пильняка; Замятина же вообще не публиковали. Обратившись с письмом к Сталину и бросая в нем ретроспективный взгляд на историю систематических и все нарастающих шлагбаумов на пути своего творчества, он подошел к кульминационной черте; "Гибель моей трагедии "Атилла" была поистине трагедией для меня: после этого мне стала совершенно ясна бесполезность всяких попыток изменить свое положение, тем более, что вскоре разыгралась известная история с моим романом "Мы" и "Красным деревом" Пильняка. Для истребления черта, разумеется, допустима любая подтасовка - и роман, написанный за девять лет до того, в 1920 году, - был подан рядом с "Красным деревом", как моя последняя, новая работа. Организована была небывалая еще до сих пор в советской литературе травля, отмеченная даже в иностранной прессе". Обосновывая свою просьбу отпустить его за границу, Замятин далее пишет: "Илья Эренбург, оставаясь советским писателем, давно работает, главным образом, для европейской литературы - для переводов на иностранные языки; почему же то, что разрешено Эренбургу, не быть разрешено и мне? И заодно я вспомню еще одно имя: Б. Пильняка. Как и я, амплуа черта он разделял со мной в полной мере, он был главной мишенью для критики, и для отдыха от этой травли ему разрешена поездка за границу; почему же то, что разрешено Пильняку, не может быть разрешено и мне?"