- Сегодня я ассистирую у себя в больнице при операции над большевиком, командармом Гавриловым.
   - Это тот, который,- сказала Екатерина Павловна,- который... ну, в большевистских газетах... ужасное имя! - А почему не вы оперируете, Павел Иванович?
   - Ну, ничего особенно ужасного нет,- конечно,- ответил профессор,- а почему Лозовский,- сейчас время такое, молодые в моде, им выдвигаться надо. А все-таки, в конце концов, больного никто не знает после всех этих консилиумов, хоть его прощупывали, просвечивали, прочищали и просматривали все наши знаменитости. А самое главное - человека не знают, не с человеком имеют дело, с формулою,- генерал номер такой-то, про которого каждый день в газетах пишут, чтобы страх на людей наводить. И попробуй сделать операцию как-нибудь не так, по всем Европам протащат, отца позабудешь.
   Профессор опять рассердился, засопел, зафыркал, спрятал глаза в волосы, поднялся из-за стола, крикнул в дверь, ведущую в кухню: - "Маша, сапоги!" - и пошел в кабинет одеваться. Расчесал брови, бороду, усы, лысину, надел сюртук, засунул в задний - в фалде - карман свежий носовой платок, обулся в сапоги с самоварно начищенными головками и рыжими голенищами, посмотрел за окно: подана ли лошадь, лошадь у парадного уже стояла, кучер Иван, двадцать лет проживший у профессора Кокосова на кухне, смахивал с сиденья снег.
   Комната профессора Анатолия Кузьмича Лозовского не была похожа на квартиру Кокосова. Если квартира Кокосова законсервировала в себя рубеж девяностых и девятисотых российских годов, то комната Лозовского возникла и консервировалась в лета от тысяча девятьсот седьмого до девятьсот шестнадцатого. Здесь были тяжелые портьеры, широкий диван, бронзовые голые женщины в качестве подсвечников на дубовом письменном столе, стены затянуты были коврами и висели на коврах картины, второй сорт с выставок "Мира искусств". Лозовский спал на диване, и не один, а с молодой красивой женщиной; крахмальная его манишка валялась на ковре на полу. Лозовский проснулся, тихо поцеловал плечо женщины и бодро встал, дернул шнурок занавески. Тяжелая суконная занавесь поползла в угол, и в комнату пришел снежный день. Радостно, как могут глядеть очень любящие жизнь в самих себе, Лозовский посмотрел на улицу, на снег, на небо, заботливо, как это делают по утрам холостяки, оглянул комнату,- и, прежде чем пойти умываться, в пижаме и лаковых ночных туфлях, стал убираться в комнате, убрал со стола, поставил на книжный шкаф недопитую бутылку красного вина, вазу с печеньем поставил на книжный шкаф, на нижнюю полку, перебрал на столе пепельницу, чернильницу, блокноты, книги. Воткнул в штепсель провод от электрического чайника, всыпал в чайник кофе, женщина спала, и видно было, что эта женщина того порядка женщин, которые любят и отдаются любви тихо и преданно. Она сказала, просыпаясь:
   - Милый,- открыла счастливо глаза, увидела бодрый зимний день, снег на деревьях,- поднялась с постели, сложила молитвенно руки, счастливо крикнула: Милый, первый снег, зима, милый...
   Профессор большие белые свои руки положил на плечи женщины, прислонил ее голову к себе, сказал:
   - Да, да, зима,- весна моя, ландыш мой...
   В это время позвонил телефон. Телефон у профессора висел над диваном, за ковром. Профессор взял трубку - "да, да, вас слушают". В телефон говорили из штаба, спрашивали, не надо ли прислать за профессором автомобиль.
   Профессор ответил:
   - Да, да, пожалуйста! Об операции нечего беспокоиться, она пройдет блестяще, я уверен. Насчет машины - пожалуйста - тем паче, что мне надо перед операцией заехать по делам. Да, да, пожалуйста, к восьми часам.
   Профессор повесил трубку и сказал женщине, радостно, с гордостью:
   - Ландышек, одевайся, за мной зайдет машина, я тебя прокачу и отвезу домой. Спеши! - И он обнял женщину, положив голову к ней на плечо, обнял женщину и положил голову так, как это делают очень счастливые люди.
   Было уже без четверти восемь. Мужчина и женщина, поспешая, счастливые, одевались. Профессор, одеваясь, налил в китайские чашечки кофе. Женщина, улыбаясь счастливо, застегивала ему запонку накрахмаленной манишки. Перед тем как уйти из дому, профессор с торжественным лицом и с неким почтительным страхом звонил в телефон: всякими окольными телефонными путями профессор проник в ту телефонную сеть, которая имела всего-навсего каких-нибудь тридцать-сорок проводов; он звонил в кабинет дома номер первый, почтительно он спрашивал, не будет ли каких-либо новых распоряжений, твердый голос в телефонной трубке предложил приехать сейчас же после операции с докладом. Профессор сказал: "Всего хорошего, будет сделано",- поклонился перед трубкой и не сразу повесил ее. Машина уже рявкала перед подъездом.
   В день операции, утром, до операции, к Гаврилову приходил Попов. Это было еще до рассвета, при лампах,- но разговаривать не пришлось, потому что хожалка повела Гаврилова в ванную ставить последнюю клизму. Уходя в ванную, Гаврилов сказал:
   - Прочти, Алеша, у Толстого в "Отрочестве" насчет ком-иль-фо и не ком-иль-фо.- Хорошо старик кровь чувствовал! - Это были последние слова перед смертью, которые слышал от Гаврилова Попов.
   Попов шел домой в шелестах морозной рассветной тишины,- пошел не по главной улице,- вышел в переулок к обрыву, за которым открывался заречный простор, там на горизонте умирала за снегами в синей мгле луна,- а восток горел красно, багрово, холодно. Попов стал спускаться к реке, чтобы полем пройти в город,- за ним горел восток. Гаврилов стоял в тот миг у окна, смотрел на заречье,- видел ли он Попова? В больничном халате, в ванной у окна стоял человек, орехово-зуевский ткач, имя которого обросло легендами войны, легендами тысяч, десятков тысяч и сотен тысяч людей, стоящих за его плечами,легендами о тысячах, десятках и сотнях тысяч смертей, страданий, калечеств, холода, голода, гололедиц и зноя походов,- о громе пушек, свисте пуль и ночных ветров, о кострах в ночи, о походах, победах и бегствах, вновь о тысячах и смерти. Человек стоял у окна в ванной, заложив руки назад, смотрел в небо, был неподвижен, протянул руку, написал на запотевшем стекле - "смерть, клизма, не ком-иль-фо" - и стал раздеваться.
   Перед операцией в коридоре от операционной до палаты Гаврилова поспешно ходили люди, бесшумно суматошились. Вечером перед операцией Гаврилову засовывали в пищевод гуттаперчевую кишку, сифон, которым выкачивают желудочный сок и промывают желудок,- такой гуттаперчевый инструмент, после которого тошнит и угнетает психику, точно этот инструмент существует к тому, чтобы унижать человеческое достоинство. В утро перед операцией клизму поставили последний раз. В операционную Гаврилов пришел в больничном халате, в больничных грубого полотна портках и рубашке (у рубашки вместо пуговиц были завязки), в больничных за номером туфлях на босу ногу (белье на Гаврилове переменили в это утро в последний раз, надели на него стерильное), пришел в операционную побледневшим, похудевшим, усталым.- В предоперационной шумели спиртовки, кипятились длинные никелевые коробки, безмолвствовали люди в белых .халатах. Операционная была очень большой комнатой, сплошь - пол, стены, потолки - выкрашенной в белую масляную краску. В операционной было необыденно светло, ибо одна стена была сплошным окном, и это окно уходило в заречье. Посреди комнаты стоял длинный белый операционный стол. Здесь Гаврилова встретили Кокосов и Лозовский. И Кокосов, и Лозовский, в белых халатах, надели на головы белые колпаки, подобно поварам, а Кокосов еще завесил слюнявкой бороду, оставив наружу волосатые глаза. Вдоль стены стоял десяток людей в белых халатах. Гаврилов с хожалкой вошел в комнату. Покойно, молча поклонился профессорам и прошел к столу, посмотрел в окно на заречье, руки скрестил на спине. Вторая хожалка внесла на крючках кипящий стерилизатор с инструментами, длинную никелевую коробку.
   Лозовский спросил у Кокосова шепотом:
   - Приступим, Павел Иванович?
   - Да, да, знаете ли,- ответил Кокосов.
   И профессора пошли мыть - еще и еще раз - руки, поливать их сулемой, мазать йодом. Хлороформатор посмотрел маску, потрогал свой пузырек.
   - Товарищ Гаврилов, приступим,- сказал Лозовский.- Извольте, будьте добры лечь на стол. Туфли снимите.
   Гаврилов посмотрел на сестру чуть-чуть смущенно, одернул рубашку, она взглянула на Гаврилова, как на вещь, и улыбнулась, как улыбаются ребенку. Гаврилов сел на стол, скинул одну туфлю, потом другую,- и быстро лег на стол, поправив под головой валик,- закрыл глаза. Тогда быстро, привычно и ловко хожалка застегнула ремни на ногах, прикрутила человека к столу. Хлороформатор положил на глаза полотенце, обмазал нос и рот вазелином, надел на лицо маску, взял руку больного, чтобы слушать пульс,- и полил маску хлороформом, по комнате поплыл сладкий вяжущий запах хлороформа. Хлороформатор отметил час начала операции. Профессора отошли к окну молча. Сестра щипцами стала выкладывать, раскладывать на стерильной марле скальпели, стерильные салфетки, пеаны, кохеры, пинцеты, иглы, шелк. Хлороформ подливал хлороформатор. В комнате застыла тишина. Тогда больной замотал головой, застонал.
   - Нечем дышать, снимите повязку,- сказал Гаврилов и лязгнул зубами.
   - Повремените, пожалуйста,- ответил хлороформатор.
   Через несколько минут больной запел и заговорил.
   - Лед прошел, и Волга вскрылась, золотой мой, золотой, я, девчонка, влюбилась,- пропел командарм и зашептал:- А ты спи, спи, спи.- Помолчал, сказал строго:- А клюквенного киселя мне не давайте никогда больше, надоело, это не ком-иль-фо.- Помолчал, крикнул строго, так, должно быть, как кричал в боях: - Не отступать! Ни шагу! Расстреляю... Алеша, брат, скорости все открыты, земли уже не видно. Я все помню. Тогда я знаю, что такое революция, какая это сила. И мне не страшна смерть.- И опять запел: - За Уралом живет плотник, золотой мой, золотой...
   - Как вы себя чувствуете? Вам не хочется спать? - тихо спросил Гаврилова хлороформатор.
   И Гаврилов обыкновенным голосом, тоже тихо, заговорщицки, ответил:
   - Ничего особенного, нечем дышать.
   - Повремените еще немного,- сказал хлороформатор и подлил хлороформа.
   Кокосов озабоченно посмотрел на часы, склонился над скорбным листом, перечитал его. Есть организмы, которые к тем или иным наркотикам чувствуют идиосинкразию*,- Гаврилова усыпляли уже двадцать семь минут. Кокосов подозвал младшего ассистента, подставил ему лицо, чтобы тот поправил очки на носу профессора. Хлороформатор озабоченно прошептал Лозовскому:
   - Быть может, отставить хлороформ, попробовать эфир?
   * Идиосинкразия - повышенная чувствительность к определенным веществам (мед. термин)
   Лозовский ответил:
   - Попробуем еще хлороформом. В противном случае операцию придется отложить. Неудобно.
   Кокосов строго посмотрел кругом, озабоченно опустил глаза. Хлороформатор подлил хлороформу. Профессора молчали.- Гаврилов окончательно заснул на сорок восьмой минуте. Тогда профессора в последний раз протерли спиртом руки. Хожалка обнажила живот Гаврилова, на свет выглянули худые ребра и подтянутый живот. Поле операции - подложечную область - широкими мазками, спиртом, бензином и йодом протер профессор Кокосов. Сестра подала простыни, чтобы прикрыть простынями ноги и голову Гаврилова. Сестра вылила на руки профессора Лозовского полбанки йоду. Лозовский взял скальпель и провел им по коже. Брызнула кровь, кожа расползлась в стороны; из-под кожи вылез желтый, как на баранине, лежащий слоями, с прослойками кровяных сосудов, жир. Лозовский еще раз порезал человеческое мясо разрезал фасции, блестящие, белые, прослоенные лиловатыми мышцами. Кокосов пеанами и кохерами неожиданно ловко для его медвежества зажимал кровоточащие сосуды. Другим ножом Лозовский прорезал пузырь брюшины. Лозовский оставил нож,- стерильными салфетками стер кровь В разрезе внутри видны были кишки и молочно-синий мешок желудка. Лозовский опустил руку в кишки, повернул желудок, обмял его
   на блестящем мясе желудка, в том месте, где должна была быть язва,- белый, точно вылепленный из воска, похожий на личину навозного жука,- был рубец,указывающий, что язва уже зажила,- указывающий, что операция была бесцельна
   но в этот момент, в этот момент,- в тот момент, когда желудок Гаврилова был в руках профессора Лозовского
   - Пульс! Пульс! - крикнул хлороформатор.
   - Дыхание! - казалось, машинально поддакнул Кокосов.
   И тогда можно было видеть, как из-за волос и из-за очков вылезли очень злые, страшно злые глаза Кокосова, вылезли и расползлись в стороны, а глаза Лозовского, сидящие в углах глазниц, давя на переносицу, еще больше сузились, ушли вглубь, сосредоточились, срослись в один глаз, страшно острый. У больного не было пульса, не билось сердце и не было дыхания, и холодали ноги. Это был сердечный шок: организм, не принимавший хлороформа, был хлороформом отравлен. Это было то, что человек никогда уже не встанет к жизни, что человек должен умереть, что - искусственным дыханием, кислородом, камфарой, физиологическим раствором - окончательную смерть можно отодвинуть на час, на десять, на тридцать часов, не больше, что к человеку не придет сознание, что человек, в сущности,- умер. Было ясно, что Гаврилов должен умереть под ножом, на операционном столе.- Профессор Кокосов повернул к хажалке свое лицо, сунув его вперед, чтобы хожалка поправила профессору очки, профессор крикнул:
   - Откройте окно! Камфары! Физиологический наготове!
   Безмолвная толпа ассистентов стала еще безмолвней. Кокосов, точно ничего не произошло, склонился над инструментами у столика, осмотрел инструмент, молчал. Лозовский также склонился около Кокосова.
   - Павел Иванович,- сказал шепотом и злобно Лозовский.
   - Ну? - ответил Кокосов громко.
   - Павел Иванович,- еще тише сказал Лозовский, теперь уже никак не злобно.
   - Ну? - громко ответил Кокосов и сказал: - Продолжайте делать операцию!
   Оба профессора выпрямились, поглядели друг на друга, у одного два глаза срослись в один, у другого глаза, вылезли из волосьев. Лозовский на момент отклонился от Кокосова, точно от удара, точно хотел найти перспективу, глаз его раздвоился, заблуждал,- потом слился еще четче, острее,- Лозовский прошептал:
   - Павел Иванович!
   и опустил руки на рану: он не зашивал, а сметывал полости, он стиснул кожу и стал заштопывать только ее верхние покровы. Он приказал:
   - Освободите руки,- искусственное дыхание!
   Огромное окно в операционной было открыто, и в комнату шел мороз первого снега. Камфара в человека была впрыснута. Кокосов вместе с хлороформатором отгибал руки Гаврилова и поднимал их вверх, заставлял искусственно дышать. Лозовский штопал рану. Лозовский крикнул:
   - Физиологический раствор!
   и ассистентка воткнула в грудь человека две толстые, толщиною почти в папиросу, иглы, чтобы через них влить в кровь мертвеца тысячу кубиков жидкой соли, чтобы поддержать кровяное давление. Лицо человека было безжизненно, сине, полиловели губы.
   Тогда Гаврилова отвязали от стола, положили на стол с колесиками и отвезли в его палату. Сердце его билось, и он дышал, но сознание не вернулось к нему, как, быть может, не вернулось до последней минуты, когда перестало биться прокамфаренное и искусственно просоленное сердце, когда он - через тридцать семь часов - был оставлен камфарой и врачами - и умер: - быть может, потому, что до последней минуты к нему никто не допускался, кроме этих двух профессоров и сестры, но за час до того, как официально было сообщено о смерти командарма Гаврилова,- случайный сосед по палате слышал странные звуки в палате, точно там перестукивался человек, как перестукиваются арестанты в тюрьмах. Там в палате лежал заживо мертвый человек, прокамфаренный потому, что в медицине есть этический обычай не допускать человеческой смерти под операционным ножом,- и эту палату так тщательно охраняли профессора потому, что умирал командарм, герой гражданской войны, герой великой русской революции, человек, обросший легендами, тот, который имел волю и право посылать людей убивать себе подобных и умирать.
   Операция тогда началась в восемь часов тридцать минут и - на столе с колесиками - вывезли Гаврилова из операционной в одиннадцать часов одиннадцать минут. В коридоре тогда швейцар сказал, что профессора Лозовского дважды вызывали по телефону из дома номер первый,- и опять пришел швейцар, сказал, что у телефона ждут. Лозовский пошел к телефону. Лозовский ожидал звонка из дома номер первый. В телефоне прозвучало: "Милый, я соскучилась по тебе",- и у Лозовского на минуту ощерились зубы, он, должно быть, хотел сказать очень злое, но ничего не сказал, бросил трубку. Профессор подошел к конторе, где был телефон, к окну, постоял, посмотрел на первый снег, покусал пальцы и вернулся к телефонной трубке, вник в ту телефонную сеть, которая имела тридцать-сорок проводов, поклонился трубке и сказал, что операция прошла благополучно, но что больной очень слаб и что они, врачи, признали его состояние тяжелым, и попросил извинения в том, что не сможет сейчас приехать. Наверху, в коридоре, между операционной и палатой больного, где утром суматошились и шептались люди, не было теперь ни души.
   Гаврилов умер,- то есть профессор Лозовский вышел из его палаты с белым листом бумаги и, склонив голову, печально и торжественно сообщил о том, что больной командарм армии, гражданин Николай Иванович Гаврилов, к величайшему прискорбию,- скончался в час семнадцать минут.
   Через три четверти часа, когда доходил второй час ночи, во двор больницы вошли роты красноармейцев, и по всем ходам и лестницам стали караулы. В палату, где был труп командарма, прошли те самые три генштабиста, что приезжали на вокзал встречать командарма,- те самые три человека, для которых Гаврилов - рулевой той громадной машины, которая зовется армией,- был человеком, командовавшим их жизнями; теперь они пришли командовать трупом командира. В этот час в деревнях поют вторые петухи. В этот час по небу ползли облака, и за ними торопилась полная, устающая торопиться луна. В этот час в крытом ройсе профессор Лозовский экстренно ехал в дом номер первый; ройс бесшумно вошел в ворота с грифами, мимо часовых, стал у подъезда, часовой открыл дверцу; Лозовский прошел в тот кабинет, где на красном сукне письменного стола стояли три телефонных аппарата, а за письменным столом на стене ротой во фронт выстроились звонки. Разговор, бывший у Лозовского в этом кабинете,- неизвестен,- но он длился всего три минуты; Лозовский вышел из кабинета - из подъезда - со двора - очень поспешно, с пальто и шляпою в руках, похожий на героев Гофмана; автомобиля уже не было; Лозовский шел, покачиваясь, точно он был пьян; улицы были пустынны в этот неподвижный ночной час, и улицы качались вместе с Лозовским.
   Улицы качались под луной в неподвижной пустыне ночи, вместе с Лозовским. Лозовский - Гофманом - вышел из кабинета дома номер первый. В кабинете дома номер первый остался негорбящийся человек. Человек стоял за столом, нависнув над столом, опираясь о стол кулаками. Голова человека была опущена. Он долго был неподвижен. Человека оторвали от его формул и бумаг. И тогда человек задвигался. Его движения были прямоугольны и формульны, как те формулы, которые каждую ночь он диктовал стенографистке. Он задвигался очень быстро. Он позвонил в звонок сзади себя, он снял телефонную трубку. Он сказал дежурному: "Беговую, открытую". Он сказал в телефон тому, кто, должно быть, спал, кто был в тройке первых,- голос его был слаб: - "Андрей, милый, еще ушел человек,Коля Гаврилов умер, нет боевого товарища. Позвони Потапу, голубчик, мы виноваты, я и Потап".
   Шоферу негорбящийся человек сказал: - "В больницу". Улицы не качались. В облаках торопилась, суматошилась луна, и, как хлыст, стлался по улицам автомобиль. Черное во мраке здание больницы мигало непокойными окнами. В черных проходах стояли часовые. Дом немотствовал, как надо немотствовать там, где смерть. Негорбящийся человек - черными коридорами - прошел к палате командарма Гаврилова. Человек прошел в палату,- там на кровати лежал труп командарма,- там удушливо пахло камфарой. Все вышли из палаты, в палате остались негорбящийся человек и труп человека Гаврилова. Человек сел на кровать к ногам трупа. Руки Гаврилова лежали над одеялом вдоль тела. Человек долго сидел около трупа, склонившись, затихнув. Тишина была в палате. Человек взял руку Гаврилова, пожал руку, сказал: - Прощай, товарищ! Прощай, брат!
   и вышел из палаты, опустив голову, ни на кого не глядя, сказал: "Форточку бы там открыли, дышать нельзя",- и быстро прошел черным коридором, спустился с лестницы.
   В деревнях в этот час пели третьи петухи. Человек - молча - сел в машину. Шофер повернул голову, чтобы выслушать приказание. Человек молчал. Человек опомнился,- человек сказал: - "За город! - на всех скоростях".
   Машина рванула с места сразу на полной скорости, веером, разворачиваясь, кинула огни,- пошла кроить осколки переулков, вывесок, улиц. Воздух сразу затвердел, задул ветром, засвистал в машине. Летели назад улицы, дома, фонари,- фонари размахивались своими огнями, налетали и стремглав бросались назад. Из всех скоростей машина рвалась за город, стремясь вырваться из самой себя. Уже исчезли рожки пригородных трамваев, уже разбегались овцами в собачьем визге деревенские избы. Уже не видно было полотна шоссе, и то и дело пропадал шум колес, в те мгновения, когда машина летела по воздуху. Воздух, ветер, время и земля свистели, визжали, выли, прыгали, мчались: и в колоссальном этом мчании, когда все мчалось,- неподвижными стали, идущими рядом, стали - только луна за облаками, да эта машина, да человек, покойно сидящий в машине.
   У опушки того самого леса, где несколько дней тому назад были Гаврилов и Попов, человек скомандовал: "Стоп!" - и машина сломала скорости, оставив в ненужности пространство, время и ветер,- остановив землю и погнав за облаками луну. Человек не знал, что около этого леса - несколько ночей назад - был Гаврилов. Человек слез с машины и - молча и медленно - пошел в лес. Лес замер в снегу, и над ним спешила луна. Человеку не с кем было разговаривать. Человек из лесу вернулся не скоро. Возвратясь, садясь в машину, сказал:
   - Поедем обратно. Не спешите.
   К городу машина подошла, когда уже рассветало. Красное, багровое, холодное на Востоке подымалось солнце. Там внизу - в лиловом и синем - в светлом дыму во мгле - лежал город. Человек окинул его холодным взором. От луны в небе - в этот час - осталась мало заметная, тающая ледяная глышка. В снежной тишине не было слышно рокота города.
   ГЛАВА ПОСЛЕДНЯЯ
   Вечером, после похорон командарма Гаврилова, когда отгремели трубы медные военного оркестра, отсклонялись в трауре знамена, прошли тысячи хоронящих и труп человека стыл в земле вместе с этой землей,- Попов заснул у себя в номере и проснулся в час, непонятный ему, за столом. В номере было темно и тихо, плакала Наташа. Попов склонился над дочерью, взял ее на руки, поносил по комнате. В окно лезла белая луна, уставшая спешить. Попов подошел к окну, посмотрел на снег за окном, на тишину ночи. Наташа сошла с рук Попова, стала на подоконник. В кармане у Попова лежало письмо от Гаврилова, та последняя записка, которую он написал в ночь перед тем, как пойти в больницу. В записке было написано:
   "Алеша, брат! Я ведь знал, что умру. Ты прости меня, ведь ты уже не очень молод. Качал я твою девчонку и раздумался. Жена у меня тоже старушка и знаешь ты ее двадцать лет. Ей я написал. И ты напиши ей. И поселяйтесь вы жить вместе, женитесь, что ли. Детишек растите! Прости, Алеша".
   Наташа стояла на подоконнике, и Попов увидел: она надувала щеки, трубкой складывала губы, смотрела на луну, целилась в луну, дула в нее.
   - Что ты делаешь, Наташа? - спросил отец.
   - Я хочу погасить луну,- ответила Наташа.
   Полная луна купчихой плыла за облаками, уставала торопиться.
   Это был час, когда просыпалась машина города, когда гудели заводские гудки. Гудки гудели долго, медленно - один, два, три, много,- сливались в серый над городом вой. Было совершенно понятно, что зтими гудками воет городская душа, замороженная ныне луною.
   Москва, на Поварской,
   9 янв. 1926 г.