Как мы увидим вскоре, Дмитрий явился в дом Мнишека как нельзя более кстати. Некоторые утверждают, что прибытие царевича в Самбор было чистой случайностью: он просто будто бы заехал сюда по пути в Краков. Но вряд ли можно принять такое объяснение. В этой «случайности» ясно чувствуется некий расчет; истинный смысл ее угадывается без всяких затруднений.
   В этот важный момент на сцену выступает новое лицо. Это был двоюродный брат князя Адама, Константин Вишневецкий. Еще в ноябре 1603 года Сигизмунд приказал доставить Дмитрия к себе, в Краков. Князь Адам почему-то медлил выполнить королевское повеление: ему и пришлось поплатиться за это. Царевич чувствовал себя уже достаточно сильным для того, чтобы действовать самостоятельно. Невзирая на сетования князя, он выехал из Брагима и спустя некоторое время был уже вместе с князем Константином. Это был решительный шаг. Дмитрий не только избрал себе другое место жительства; нет, в его глазах произошла известная эволюция… Мы помним, какова была первоначальная идея царевича, подвергшаяся столь жестокой критике со стороны короля. Нельзя не признать, что было как-то слишком по-русски мечтать о составлении войска из казаков и татар и о походе с ними на Москву. Мало-помалу Дмитрий сам вынужден был признать, что без поляков ему не ступить ни шагу. Поэтому он и решил, по возможности, сблизиться с ними. Князь Константин Вишневецкий мог открыть ему доступ в эту среду. Его общественное положение как нельзя лучше соответствовало такой задаче. Он был католиком; жена его была полячка; в доме его жила свояченица-невестка, а в сенате заседал его тесть, которого также можно было привлечь к делу.
   Дмитрия приняли в Самборе как настоящего царевича: ему были оказаны все почести, соответственные заявленным им правам. Затем претендент на московский престол выдержал целый ряд атак: он отступил по всей линии, но капитуляция его была вполне сознательной и добровольной. Мы не можем с точностью определить время его прибытия в Самбор; мы даже не знаем достоверно, расследовал ли Мнишек, как нужно, происхождение «царевича». Отметим лишь, что один из слуг дома Мнишека, взятый когда-то в плен в Пскове, дал показание в пользу Дмитрия. Атмосфера самборского замка скоро оказала свое влияние на вновь прибывшего гостя. Дмитрий отличался горячей, страстной, впечатлительной натурой; не будучи пророком, можно было предвидеть заранее, что русский Самсон найдет свою Далилу. По сравнению с женщинами своей родины с их неуклюжими фигурами и грубыми ухватками, изящные и грациозные польки должны были показаться царевичу сонмом каких-то волшебных видений. Не прошло и нескольких дней, как он был уже безумно влюблен в одну из дочерей воеводы. Вполне возможно, что его выбор был сделан не случайно: чья-то рука направляла его и здесь; но ведь так часто любовь и расчет уживаются в согласии… Нужно вспомнить внешность прелестной польки, запечатленную для нас кистью неизвестного художника; нужно воскресить перед своими глазами выражение ее лица, его изящные линии, безукоризненную чистоту его овала, ее чарующий взгляд; тогда мы легко поймем ту любовь, которую внушила она молодому и пылкому царевичу[9]. Спрашивается, однако, — чувствовала ли она сама к своему избраннику ту таинственную симпатию, которая служит залогом счастья? Или же прельстил юную польку блеск царской короны? Марина никому не открыла своей девической тайны; таким образом, каждый волен думать о ней что угодно. Казалось, однако, что невесте Дмитрия судьба предназначала менее блистательный, но зато более спокойный удел. По-видимому, удалившись от двора, Юрий Мнишек старался дать своим дочерям воспитание в духе христианского благочестия. Одна из них прямо из отцовского замка переселилась в кармелитский монастырь: значит, хорошую школу она прошла! Марина еще совсем не знала света. Она мирно дремала, как спящая царевна, убаюканная песней родимых лесов Самбора; часто молилась она в церкви; друзья ее отца, бернардинцы, были и ее друзьями. Она росла на их глазах; они пеклись о ее душе, — и узы, связывавшие с ними, существовали до самой ее смерти. В тот день, когда Дмитрий предложил Марине свою руку и сердце, — а это было сделано в первый приезд его в Самбор, — судьба молодой девушки была решена навеки. Прощай, родимый кров! Перед спутницей царевича открывалось темное будущее. Впоследствии обнаружилось, что в робкой девочке созревала героиня битв, что в нежной груди Марины билось сердце мужа, а стройную талию ее как нельзя лучше облегали воинские доспехи… Впрочем, Мнишек, во что бы то ни стало, желал соблюсти формы и не нарушить приличий, принятых в его кругу. Он притворился крайне изумленным и отложил свой ответ до того времени, как Дмитрий съездит в Краков и будет принят королем. Делая свое предложение, царевич, конечно, сильно сомневался, чтобы воевода выдал свою дочь за православного. Тем не менее он не пожелал отступить перед этим препятствием. Очевидно, он считал себя уже достаточно сильным, чтобы его преодолеть.
   Действительно, одновременно со сватовством Дмитрия к Марине возник и религиозный вопрос. Впоследствии Мнишек охотно возвращался к этому предмету. Между прочим, в письме к Павлу V от 12 ноября 1605 года он говорит по этому поводу вполне откровенно. По его словам, он пожалел душу Дмитрия. Он видел в царевиче злополучную жертву заблуждений. Он убедился, что молодой человек коснеет в неправде. Тогда он решил открыть глазам грешника свет истины. И вот против Дмитрия организуется целая кампания, — скорее, составляется благочестивый заговор. На помощь своему делу Мнишек привлек аббата Помаского и отца Анзеринуса[10]. Они условились обо всем, распределили между собой роли и энергично приступили к выполнению своего замысла. Обязанность застрельщика принял на себя Помаский. Состоя священником в Самборе, будучи капелланом и секретарем королевского двора, он совмещал в своем лице несколько званий и ежедневно бывал в замке. Правила света ему были отлично известны: речь его текла свободно, и вообще он пользовался репутацией человека, против которого трудно устоять. Может быть, в сношениях с Дмитрием утонченный аббат несколько и злоупотребил своими данными обольстителя: во всяком случае, царевич почему-то подсмеивался над ним. Совершенно иную фигуру представлял собой отец Анзеринус: недаром звали его «Замойским ордена бернардинцев». Пребывание за границей не прошло для него бесследно: его считали глубоким знатоком богословских наук и искусным администратором. Он сам преподавал теологию; благодаря ему было реформировано учебное дело в ордене; он же явился основателем нескольких новых монастырей. В кампании против Дмитрия ему принадлежала роль главнокомандующего, который дает знак к наступлению и руководит боем в решительную минуту. Мнишек играл роль необходимого резерва: он действовал главным образом аргументами практического свойства. Излюбленной темой его бесед с Дмитрием было восхваление бернардинцев. Что это за люди! Как они выдержаны, как осторожны, как чиста вся их жизнь! «Откуда же все эти добродетели?» — спрашивал он в заключение. И сам отвечал: «Очевидно, эти люди владеют высшей истиной». Разумеется, Дмитрий не мог устоять перед этим тройственным союзом. Его собственный запас богословских знаний был не слишком тяжеловесен; диалектическое искусство, столь необходимое во всяких диспутах, ему давалось с трудом; из монастырей православных он не вынес ничего, кроме самых неприятных воспоминаний. Что оставалось предпринять ему в столь затруднительном положении? Дмитрий постарался занять наименее обязывающую позицию. Он никому не отвечал решительным отказом; но, с другой стороны, он не спешил и отречься от православия; он только давал понять, что все, наверное, разрешится к общему удовлетворению. Впоследствии, в ответ на донесение Рангони, папа Павел V выражал свое благоволение Помаскому по поводу победы, одержанной над Дмитрием. Со своей стороны, Мнишек высказывал убеждение, что главная заслуга в этом принадлежит бернардинцам. Они-де живым примером своим наставили Дмитрия на путь истинный и подготовили его обращение в католицизм.
   Но это было впоследствии. Пока же все дело находилось в начальной стадии. Отречение от православия зависело только от самого царевича; брак с Мариной должен был явиться завершением целого ряда конкретных его успехов. Таким образом, та и другая сторона сохраняли за собой полную свободу действий. Вскоре, однако, по прибытии в Краков, воевода сандомирский заявит себя открыто покровителем царевича; он представит его сенаторам и королю; он явится главной его опорой. Очевидно, все это было решено заранее. Вероятно, вся тактика сторон диктовалась внушениями сандомирского воеводы. Можно думать, что от него же зависели и те изменения, которые внесены были в первоначальную программу Дмитрия.
   В самом деле, нельзя не отметить того разительного контраста, который вскрывается при сравнении дерзких замыслов брагимского претендента с хитроумными комбинациями Дмитрия в Самборе. Знакомясь с этими последними, ясно чувствуешь, что к делу подошел опытный человек. Он отлично учитывает все данные условия; его взглядам нельзя отказать в известной широте. Теперь дело идет уже не о простом набеге на московские земли с наемными бандами казаков и татар. Нет, отныне задачей Самозванца является правильная военная кампания. Она предполагает активное участие польских добровольцев при молчаливом потворстве короля. Предприятие Дмитрия утрачивает характер грубого домогательства необычных прав. Напротив, оно уже тщательно мотивируется: руководители его стараются представить свое дело возможно более приемлемым для всех заинтересованных лиц; они не без успеха пытаются согласовать его с требованиями общеевропейской политики. Они подчеркивают те выгоды, которые проистекают из него для польского королевства и для всего христианского мира. Русское государство, возродившееся для новой жизни и связанное тесными узами с Западом, может послужить несокрушимым оплотом в борьбе против турок. Может ли это остаться безразличным для европейских государей и римских пап? Нет, несомненно они должны поддержать дело царевича Дмитрия. Словом, в этой новой программе чувствуется крепкая внутренняя связь всех частей: авторы ее знают, чего они хотят, и избирают верный путь к своей цели… По приезде в Краков, Дмитрий, как хороший ученик, уверенно повторит перед королем затверженный урок. Но заучивался этот урок еще в Самборе: здесь были истинные вдохновители Самозванца.
   Откладывать дальше отбытие царевича в Краков было невозможно. Достаточно уже медлили с этим делом до тех пор. Между тем великий канцлер и великий гетман Польши Замойский усиленно добивался случая свидеться с Дмитрием до приезда его ко двору. Деятельность «господарчика», как называл он царевича, казалась ему несколько подозрительной; личность этого странного претендента на московский престол не внушала ему никакого доверия. Тонкий знаток людей, Замойский, быть может, проник бы своим орлиным взглядом в самые сокровенные глубины этой темной души; как безжалостная сталь, он вскрыл бы все тайные ее изгибы. Однако в Самборе отлично поняли истинный смысл любезных домогательств великого гетмана, и ему пришлось отказаться от своей психологической экспертизы. В первых числах марта 1604 года, в сопровождении воеводы Мнишека и князя Константина Вишневецкого, Дмитрий направился прямо в Краков.

Глава III
ОТРЕЧЕНИЕ ОТ ВЕРЫ 1601 г.

I
 
   Государственный строй Польши был сочетанием двух противоположных начал: во главе республики стоял король. Вот почему нигде, быть может, за исключением лишь Венеции с ее дожами, верховная власть не была подчинена более ревнивому надзору; нигде она не была обставлена более стеснительными условиями. Лишь только возникал сколько-нибудь значительный вопрос государственной жизни, немедленно о нем запрашивались сенаторы, все равно, присутствовали они в столице или нет. Устно или письменно сенаторы высказывали свое мнение; с ним короне приходилось так или иначе считаться. В противном случае надо было ждать неминуемой бури при открытии сейма.
   Появление Дмитрия в Польше вызвало бесконечные разговоры и обширную переписку, следы которой уцелели доныне; оно же заставило правительство принять целый ряд административных мер. В деле Самозванца король различал две стороны. Во-первых, он видел в нем чисто политический вопрос; во-вторых, оно волновало его и как религиозная проблема. Сохранилось циркулярное послание Сигизмунда к сенаторам от февраля 1604 года. Этот документ отлично изображает душевное состояние короля и ясно рисует перед нами мучившие его сомнения.
   Начать с того, что происхождение Дмитрия все еще было покрыто тайной. Правда, донесение Вишневецкого, свидетельство Ливонца, показания русских людей и некоторых разведчиков успели уже повлиять кое на кого. Однако, к чести короля, нужно отметить, что сам он меньше всего довольствовался подобными данными. Таким образом, ему приходилось оперировать одними лишь гипотезами и обсуждать вопрос условно.
   Конечно, помочь московскому царевичу воссесть на наследственном престоле — это значило положить основу почти химерическому союзу двух великих славянских народов. Но Сигизмунд, видимо, не хочет останавливаться на этом вопросе. Перед ним носились другие, более соблазнительные видения. Его взор неотступно влекла к себе Венеция северных вод; там, за морскими волнами, его манила блеском своим отеческая корона… Вспоминал Сигизмунд и о Ливонии, приобретенной еще при Батории польским мечом и обильно орошенной кровью польских воителей. Вот с какой стороны интересовали Сигизмунда московские дела. Установив операционную базу в Кремле, можно было вернее всего обеспечить себе военные успехи в Швеции и на берегах Балтийского моря. Правда, можно было предвидеть, что Дмитрию не удастся без сопротивления достигнуть Москвы. В таком случае Польше надо было готовиться к войне со всеми ее жертвами; при этом пришлось бы, вероятно, считаться с неудовольствием сейма, который всегда оказывался в оппозиции, если нужно было пожертвовать деньгами или кровью.
   Итак, Сигизмунду волей-неволей приходилось колебаться между доводами и против союза с Дмитрием. В довершение всего, его постоянно смущал страх перед клятвопреступлением, мысль о котором терзала его душу укорами совести. Так или иначе, перемирие с Борисом Годуновым заключено было Польшей на целых 20 лет. Договор этот был торжественно скреплен подписью и клятвой сторон. Поддержать Дмитрия — не значило ли нарушить договор? Не значило ли это изменить священной присяге? Совесть короля не давала ему покоя. Изнемогая в борьбе с самим собой, Сигизмунд хотел было обратиться за помощью к иезуитам, которых он намеревался собрать под председательством Рангони. Он надеялся, что они объявят договор с Годуновым недействительным и признают Дмитрия истинным сыном Ивана IV. Но Рангони отклонил от себя подобную честь и отсоветовал королю прибегать к такому средству. Король оказался предоставленным самому себе. Теперь ему приходилось обращаться лишь к своим обычным советникам.
   Мнения государственных людей Польши разделились. Одни категорически высказывались против экспедиции Дмитрия. Они протестовали против вовлечения Речи Посполитой в эту авантюру. Их доводам нельзя было отказать в убедительности. Вся история «царевича», как он сам ее передавал, казалась им слишком малоправдоподобной. Они настаивали на соблюдении договора с Годуновым; напоминали о клятвах, принесенных от лица всей нации польской; ссылались на традиции международного права и на требования нравственного долга. Но и помимо всех этих соображений, они находили, что момент для столь важного предприятия выбран крайне неудачно. Экспедиция Дмитрия явится, быть может, поводом к целому ряду других войн… А между тем финансовое положение государства все ухудшается, и недовольство правительством возрастает с каждым днем.
   Канцлеры польский и литовский, т. е. Замойский и Сапега, были на стороне этого благоразумного мнения. Впрочем, как мы увидим впоследствии, каждый из них подходил к нему с особой стороны. Лучшие полководцы Польши Жолкеевский и Ходкевич, такие государственные деятели, как Гослицкий, епископ позенский, также примыкали к этому взгляду. Потулицкий высказался в этом смысле в своем письме с полнейшей искренностью. Епископ плоцкий — Барановский, ознакомившись с донесением Вишневецкого, дал полную волю своему скептицизму. «Этот князик московский, — писал он королю 6 марта 1604 года, — положительно внушает мне подозрения. Имеются кое-какие данные в его биографии, которые не заслуживают, очевидно, веры. Как это мать не узнала тела собственного сына? Как и почему, по внушению царя, могли убить тридцать других детей? Наконец, каким это образом мог монах, никогда не видавший Дмитрия, признать в нем царевича по одной его внешности?» Епископ не придавал никакого значения свидетельству шпионов и ливонца. Он ссылался на валашских авантюристов и на Лжесебастьяна португальского, и серьезно предостерегал короля, приводя латинский текст из писания: Qui cito credit, — говорил он, — leris est corde. Ему казалось совершенно необходимым, чтобы сенаторы, пользовавшиеся репутацией верности и осмотрительности, подвергли Дмитрия «тщательному и искусному» опросу. С этой целью он прилагал к своему письму ряд подробных пунктов. Его недоверие простиралось еще дальше: для того чтобы Дмитрий не мог убежать к казакам, он предлагал установить за ним бдительный надзор. Будучи безусловным приверженцем мира, Барановский заключал таким образом: даже в том случае, если история претендента представляет собой сущую правду, лучше держаться от него подальше. Зачем подвергать себя опасности дорогостоящей войны? Речь Посполитая собирает мало налогов, а ей предстоит решить в Швеции и Пруссии слишком много неотложных вопросов.
   Но не все сенаторы обладали подобной широтой взгляда и столь щепетильной совестью. Их ослепляла возможность успеха, казавшегося им верным и легко достижимым. Они по-своему понимали верность договорам. Краковский воевода, Николай Зебжидовский, был самым ярым противником мнения, стоявшего за полное невмешательство[11].
   По его словам, претендент является настоящим сыном Ивана IV. А если бы он и не был таковым — все же есть законное основание считать его сыном Грозного. «Кроме того, — говорил воевода, — было бы слишком жаль упускать такой прекрасный случай. Надо им воспользоваться». Его мало стесняло перемирие с Борисом Годуновым, в его глазах оно не имело никакой силы. С одной стороны — Дмитрий единственный законный царь, а с другой — перемирие и не будет нарушено; король не пошлет своих войск, он только предоставит другим поле действия. Покончив таким образом с официальной стороной этого вопроса, воевода предлагал различные планы кампании. Он предлагал королю свои услуги для устройства в Ливонии диверсии с тремя тысячами конницы, причем одну треть ее брался поставить и содержать на свой счет. Он готов был пойти и дальше. Очевидно, ему хотелось ковать железо, пока горячо.
   Нам кажется, что никто не превзошел краковского воеводы в макиавеллизме; может быть, даже никто и не сравнялся с ним в этом отношении. Правда, другие сенаторы во главе с Яном Тарновским, гнезенским епископом, также не являлись противниками предприятия Дмитрия, но они подходили к вопросу с иной стороны и не давали таких определенных советов. Прибытие «царевича» в Польшу им казалось чем-то провиденциальным. Они смутно предугадывали, что это событие может иметь весьма серьезные последствия. Поэтому они предлагали отнестись к Дмитрию, как к истинному сыну Ивана IV. Им можно воспользоваться для устранения Годунова. Но необходимо продолжать расследования о его происхождении. Далее они рекомендовали два совершенно различных плана действий сообразно с тем, окажется ли Дмитрий настоящим царевичем или самозванцем. У Яна Остророга было свое особое мнение на этот счет: он предлагал; назначить ему содержание и отправить в Рим, к папе.
   Во всяком случае, большинство сенаторов высказывали свое мнение с большой горячностью. С этим следовало серьезно считаться: сановники не прочь были формально обсудить вопрос; окончательное же его решение они совершенно определенно возлагали на сейм, т. е. на народное представительство. Но и в этом случае, по той или иной формулировке мнений, мы можем судить и о политическом настроении сенаторов. Пускай, говорили одни, дело идет обычным путем. Другие же, как бы не доверяя королю, настойчиво требовали соблюдения законного порядка. Так как сейм был распущен, то они просили немедленного созыва всех польских и литовских сенаторов на чрезвычайную сессию: их как бы тревожило тайное предчувствие серьезных осложнений, которые могли возникнуть.
   Сенаторские письма пришли в Вавельский замок в первой половине марта. Резкие или уступчивые, они ничуть не помогли королю разобраться в сущности вопроса. Но эта корреспонденция оказалась чрезвычайно выгодной для Дмитрия. Его имя облетело всю Польшу; всюду рассказывалась его история; права его на царство подвергались самому серьезному обсуждению. Общественный интерес к Дмитрию был возбужден до крайней степени, когда он прибыл в столицу с двумя своими спутниками. Дмитрий не обманул всеобщих ожиданий. Внешность говорила в его пользу; он держался смело и самоуверенно. Покровители «царевича» окружили его известным блеском, предоставив ему роскошное помещение в доме Мнишека и приставив к нему свиту человек в тридцать. Находившиеся при нем русские люди клялись, что он их царь, а из Москвы получали ободряющие письма. Иван Порошин привел из глубины России новых ополченцев, а донские казаки отрядили к «царевичу» двух атаманов с предложением своих услуг. Магнаты гостеприимно открыли ему свои двери; при появлении его на улице толпа теснилась на его пути…
   В Кракове общественное мнение было почти всецело на его стороне. Мнишек нашел, что наступило время действовать. Около 13 марта он устраивает парадный банкет. Приглашенными являются его коллеги-сенаторы и придворная знать; он упрашивает и нунция быть в числе гостей. Дмитрий являлся героем этого празднества; но он намеренно подчеркивал свое инкогнито — может быть, ввиду скептицизма некоторых секаторов. Рангони пришлось быть в одной зале с ним, хотя и за другим столом. Это дало возможность итальянскому дипломату свободно наблюдать за таинственным претендентом. Вот как он излагает свои первые впечатления о нем: «Дмитрий, — пишет он, — имеет вид хорошо воспитанного молодого человека; он смугл лицом, и очень большое пятно заметно у него на носу, вровень с правым глазом; его тонкие и белые руки указывают на благородство происхождения; его разговор смел; в его походке и манерах есть действительно нечто величественное». Впоследствии, когда нунций ближе узнал Дмитрия, он прибавляет следующие подробности: «Дмитрию на вид около двадцати четырех лет. Он безбород, обладает чрезвычайно живым умом, очень красноречив; у него сдержанные манеры, он склонен к изучению литературы, необыкновенно скромен и скрытен». Большинство современников, хотя, впрочем, довольно неопределенно, указывают на эти же внешние его черты.
   Вскоре после банкета, 15 марта, Дмитрий был принят королем в частной аудиенции. Четыре сановника находились при монархе. Никогда еще Вавельский замок не был свидетелем такой странной сцены: сомнительный Рюрикович прибегал к помощи потомка Вазы. Польский король намеревался вернуть Москве ее настоящего, но не признанного царя. Дмитрий явился с приготовленной заранее речью; для вступления к ней он воспользовался легендой Геродота. Некогда сыну Креза вернулась способность речи: это случилось при взятии Сард, когда он увидел, что перс грозит жизни его отца. Страшное напряжение дало ему силу произнести следующие слова: «Воин, не убивай Лидийского царя». Дмитрий не нашел ничего лучшего, как сравнить себя с царевичем, к которому таким чудесным образом вернулось слово. И он, немой поневоле, долго хранил молчание. Но он видит несчастья своей страны и страдания своего народа; он видит поруганный трон и дерзко похищенную корону, и к нему возвращается голос, чтобы взывать о помощи перед королем Польши. Он просит его великодушного заступничества. Им пользовались и другие: это вошло в традиции Польши. Затем шел набор громких или благочестивых слов. Дмитрий говорил о вечной признательности и об уповании на господа, о великой важности его дела для Речи Посполитой и о пользе всего христианского мира. Эти отдаленные намеки были прекрасно поняты; но не настало еще время высказаться более определенно. Поэтому вице-канцлер Тылицкий, говоривший от имени короля, и не пошел дальше общих мест и условных формул.