Несмотря на свою видимую незначительность, аудиенция 15 марта явилась в карьере Дмитрия важным моментом. Здесь король определил свое дальнейшее отношение к Самозванцу. Политика, которой стал следовать Сигизмунд, была крайне двулична, неустойчива, неискренна и лишена всякого благородства. Официально, перед лицом нации, король старался выказать себя неусыпным стражем интересов государства и честным блюстителем мира с Москвой. Так же он держался и по отношению к Борису Годунову; он уверял его, что ни на одну йоту не будет нарушен договор с Сапегой. Но за кулисами дело шло иным путем. Король милостиво относился к Дмитрию, заклятому врагу Годунова, мечтавшему о войне с Борисом. После аудиенции «царевич» был осыпан подарками в виде драгоценных тканей и звонкой монеты. Он получил золотую цепь с портретом короля; ему было назначено содержание в четыре тысячи флоринов из самборской казны; часть его расходов во время пребывания в Кракове Сигизмунд брал на себя. Депеши Рангони настойчиво и неоднократно указывают на превосходное отношение к Дмитрию со стороны короля. Скоро мы услышим, как сам Сигизмунд будет говорить о своем благоволении и милостях к «царевичу». Может быть, под личиной подобной политики Сигизмунд надеялся избегнуть всяких нареканий и угодить всем. Сомнительное происхождение Дмитрия, казалось, оправдывало полумеры и компромиссы короля. На самом же деле Сигизмунд брал на себя перед лицом нации и истории весьма тяжелую личную ответственность. Сенаторы высказали ему свое мнение; он не стал с ним считаться. Он не только не торопился с созывом сейма, но вступил с Дмитрием в тайные сношения. Нечего и говорить, что с этой стороны дело шло прекрасно. Здесь нельзя было ожидать ни малейших трений, так как обещания Дмитрия далеко превосходили требовательность короля. Несмотря на окружавшую эти сношения таинственность, Рангони удалось познакомиться с условиями взаимного соглашения сторон. Для Дмитрия они были довольно тяжелы. Немедленно по утверждении своем на престоле он обязывался доставить королю средства для борьбы со Швецией; в случае необходимости, он сам встанет во главе войсками лично отправится в Стокгольм творить суд и расправу. Кроме того, он обещал не уступить, а вернуть Литве Северную землю, как часть ее национальных владений. Этот возврат произойдет без всяких осложнений, по-дружески, так как Москва и Польша заключат вечный мир. Таким образом, Сигизмунд приобретал союзника и получал область, не истратив ни одной копейки и ни одного заряда. Каковы же были, однако, желания самого Дмитрия? Он хотел, чтобы к нему был прикомандирован сенатор; однако пусть предоставят ему свободу действий и сквозь пальцы смотрят на его приготовления, а он уже сам столкуется с казаками; да и польские добровольцы откликнутся на его призыв. До смешного неравномерный договор этот был уже, отчасти, приведен в исполнение. Дмитрию были всячески облегчены приготовления к кампании. Впоследствии мы увидим, что его наивные обещания были положены в основу дипломатических наказов.
   Нельзя отрицать, что политика короля имела в виду, прежде всего, утилитарную цель. Чтобы не уклониться от нее, Сигизмунд стал в оппозицию к большинству своего совета. Но не было ли за ним кого-нибудь, кто поддерживал бы его в подобной решимости? При дворе не было недостатка в тайных влияниях. Уверяли, что Сигизмунд подчиняется иезуитам. Один из них, отец Барч, состоял его духовником. Это был человек опытный и самоотверженный; он умер потом, в 1609 г., ухаживая за больными при осаде Смоленска. Во всяком случае, если на короля и направлялось какое-либо постороннее влияние, то оно не оставило никаких документальных следов; судить о нем мы можем лишь исходя из соображений нравственного свойства. Но было нечто другое, чего Сигизмунд никогда не упускал из виду. Это также касалось московских дел, и с ним очень приходилось считаться. Дмитрий не скрывал своих симпатий к католицизму. Он являлся таким податливым, что можно было надеяться на все… Царь-католик на московском троне — какая чреватая надеждами будущность! И во время своего пребывания в Кракове прежний последователь Ария превращался в неофита римской церкви.
 
II
 
   Отречение Дмитрия от веры как бы носилось в окружающей его атмосфере. Среди поляков православный не мог чувствовать себя вполне хорошо. Было нечто, мешавшее Дмитрию окончательно слиться с этой средой. При наличии такой помехи было очень трудно, если не совсем невозможно, действовать с ней сообща. Эта сторона вопроса не ускользнула от покровителей Дмитрия. Конечно, они вполне понимали всю ее важность.
 
 
   Дмитрий Самозванец.
 
   Лишь только Дмитрий успел прибыть в Краков, как Мацейовский, епископ краковский, приходившийся двоюродным братом Мнишеку и пользовавшийся немалым влиянием, вручил «царевичу» книгу о соединении церквей. Но этот робкий шаг не имел дальнейших последствий. Рангони говорит, что главная роль в начатом деле выпала на долю Николая Зебжидовского: ему удалось быстро довести его до конца. Краковский воевода, которого мы скоро увидим в роли главы «рокоша», был человек беспокойный. Но у него были твердая рука, верный глаз и определенные убеждения. Он хотел сделать «царевича» политическим орудием Польши, не слишком вникая в его происхождение. Но для этого было необходимо как можно теснее связать его с поляками. Мнишек был того же мнения; поэтому оба воеводы соединили свои усилия.
   Со своей стороны, Дмитрий оказывался весьма податливым. Ему как будто хотелось скорее воспользоваться его уступчивостью. Он продолжал придерживаться прежней своей системы, которая сослужила ему такую службу в Самборе. Он то обнаруживал скромность, то, напротив, действовал демонстративно. В порыве благочестия он дал обет отправиться пешком. Как подобает паломнику, в Ченстохово, на поклонение знаменитейшей польской святыне. Пришлось употребить мягкое насилие, чтобы заставить его отказаться от этого компрометирующего шага. Но он продолжал выражать чувства преданности и восхищения перед латинством. Он собирался воздвигнуть в Москве католические храмы. Он благоговел перед папой, смирился перед нунцием, с которым мечтал увидеться. Ничто из этого не ускользало от краковского воеводы, зорко наблюдавшего за новообращенным. Видя благие намерения Дмитрия, он счел своей обязанностью просветить и наставить его: для этого нужно было свести «царевича» с папским нунцием. Без дальнейших промедлений назначили первое свидание на 19 марта.
   До этих пор Рангони сохранял полнейший нейтралитет. Он не высказывался в пользу Дмитрия; но зато не осуждал и его противников. При дворе он говорил с такой сдержанностью, что ни та, ни другая сторона не могла ни быть к нему в претензии, ни опереться на его авторитет. Но все же его римские депеши указывают, что он склонен был поддаться оптимизму. Это становится особенно ясным после свидания 19 марта. Очевидно, Дмитрий сумел склонить нунция на свою сторону. Он очень кстати коснулся высоких материй: из его речи можно было вывести больше того, что она в себе заключала. В смысле самой утонченной любезности, его обращение не оставляло желать ничего. Даже столь строгий судья, как римский дипломат, остался доволен. «Царевич» называет папу «великолепным отцом, вселенским пастырем, защитником угнетенных». Дмитрий еще раз повторил свою историю, называя себя бедным беглецом, отверженным и гонимым. Да поможет ему папа молитвой перед Богом и сильным своим заступничеством перед королем. Он кончил свою речь такими словами: «Польша не будет в убытке, если вернет мне отцовский престол. Мое воцарение будет сигналом для крестового похода против турок». Вот поистине парфянская стрела, хотя и довольно безобидного свойства!.. Однако Рангони был сражен ею: он счел эти слова за программу дальнейших действий. Он сам охотно бы ее принял; но пока он предпочел дать неопределенный и уклончивый ответ.
   В тот же день, в пятницу, Дмитрий, очень довольный своим разговором с нунцием, подвергся испытанию еще другого рода. Дело было как раз перед постом. Верующие переполняли церкви. Раздавались великолепные проповеди. Не отставая от других, «царевич» слушал поучения у бернардинцев и в других местах. В одной оратории его ожидало потрясающее зрелище. «Царевича» ввели туда как раз в тот момент, когда братия с воплями предавалась самобичеванию. Аскетического вида монах взошел на кафедру и бросил в аудиторию несколько зажигательных слов… По условному знаку потухли огни; присутствующие вооружились бичами, обнажили свои плечи и под раздирающие звуки Miserere стали наносить себе жестокие удары. За этим символом страшного суда последовало изображение «триумфа: раздался радостный гимн, зазвучала нежная музыка; засияло множество огней и двинулась процессия со святыми дарами. Народу было больше обыкновенного: все знали, что будет Дмитрий. Всем хотелось его видеть. Между бичующими он выдавался своим серьезным, сосредоточенным видом: он держал себя безукоризненно. Затем, со свечой в руках, он присоединился к процессии. Он склонился до земли, принимая благословение. Присутствующие были тронуты его набожностью.
   Теперь можно было подойти прямо к религиозному вопросу. По-видимому, только этого и хотели Мнишек и Зебжидовский. Зерно было брошено; оставалось собрать жатву. Для этого иезуиты входят или, вернее, вводятся в сношения с Дмитрием. Конечно, от них не укрылось его появление. Может быть, они знали о нем даже больше других от своих друзей, воевод. Но до сей поры они играли роль простых зрителей, не принимая никакого участия в деле. Нунций Рангони приписывает себе инициативу этого сближения. По словам Велевицкого, посредником явился самборский ксендз. Краков кишел бернардинцами. Зачем было отстранять их? Зачем обращаться к иезуитам? Может быть, их имя связывали с карьерой Дмитрия потому, что они пользовались милостью двора и влиянием в известных сферах.
   Как бы то ни было, первый иезуит явился к «царевичу» лишь 31 марта 1604 года. Это был отец Савицкий, знаменитый богослов, модный духовник, человек светский; в то время он был настоятелем монастыря св. Варвары. Несомненно, он явился, чтобы говорить о перемене веры; Дмитрий не мог не знать этого. Но оба чувствовали себя стесненными, и разговор ограничился простыми учтивостями. При следующем свидании Савицкий заикнулся о разведении церквей. Только этого и нужно было царевичу. Его обуревали сомнения; душевный мир его был нарушен. Он желал выяснить для себя окончательно эти насущные вопросы; и с согласия краковского воеводы сговорились назначить для этого специальную конференцию. Она должна была остаться тайной, чтобы не возбудить подозрений москвичей, окружавших Дмитрия и неусыпно за ним следивших. Зебжидовскому устроить это было нетрудно. 7 апреля Дмитрий отправился к нему. По местному обычаю, он оставил своих спутников за дверью и один вошел в кабинет хозяина. Там уже ждали его два иезуита, Савицкий и Гродзицкий. Они проникли в дом потайным ходом. Воевода, верный до конца своей роли инициатора, обратился к «царевичу» с советами. Пусть он говорит смело и лучше взвешивает ответы собеседников. Никто не посягнет на свободу его мыслей. Лучше всего, если сомнения будут окончательно рассеяны.
   Дмитрий поблагодарил в кратких словах и немедленно приступил к делу. По-видимому, в Кракове он был экспансивнее, нежели в Самборе, и сумел лучше использовать свое положение. Его мысли не раз обращались к вопросам веры. Он обладал некоторыми догматическими познаниями. К удивлению иезуитов, он был осведомлен о заблуждениях ариан. Но в глубине души он оставался русским и православным, и его предрассудки носили отпечаток монастырского происхождения. Подобные взгляды могли быть только у грамотеев, а вне монастырей грамотеев на Руси не существовало. Впрочем, Дмитрий высказал редкую деликатность в выборе своих возражений. Обыкновенно, в чем только не упрекали поганых латинян! Им вменялись в преступление и бритье бороды, и пост по пятницам; каждое нарушение обычая считалось страшной ересью. Сам Иван IV, несмотря на свой тонкий ум, не стал выше этого. Чтобы смутить своего противника, Антония Поссевина, он прибегал к самым нелепым аргументам. Дмитрий не пошел по этому пути: не останавливаясь на всяком вздоре, он прямо приступил к серьезным вопросам. Первое место было отведено Filioque; царевич пожелал познакомиться с римским учением об исхождении св. Духа. Затем перешли к причастию под одним видом. Эта форма церковного благочиния, вытекающая из собственной латинской литургии, всегда казалась недопустимой на православном Востоке. Но самый главный пункт — первосвященство папы и его право верховной юрисдикции — был выдвинут уже в конце беседы и подвергся долгому обсуждению. Никто не подумал записать подробности этого диспута. А между тем какой свет это могло бы бросить на духовный облик Дмитрия! Оба иезуита отзываются о нем, как о человеке умном и сдержанном. Он ясно выражал свои мысли и делал энергичные выпады, без ложного стыда признавал себя побежденным или хранил сосредоточенное молчание. Уходя, собеседники ему оставили две книги — трактат о папе и руководство к прениям о восточной вере. Дмитрий сам попросил возобновления этого диспута. Он не скрывал своего предпочтения к отцу Савицкому. Определенные ответы и ясные построения бывшего профессора богословия нравились ему больше, чем ученые рассуждения Гродзицкого.
   Нетрудно было предвидеть, каков должен быть результат этих прений. Мнение неофита было составлено заранее, и он сам не скрывал этого в минуты откровенности. Каждое воскресенье он инкогнито отправлялся в часовню Вавельского замка, где после обедни можно было встретить всю дипломатию и высший свет. Таким образом, ему представлялся прекрасный случай для бесед с нунцием — без опасения, что это бросится в глаза москвичам. Дмитрий искал сближения с Рангони, пускался в откровенности… Как он умел заставить себя слушать, как искусно задевал самые чувствительные струны, каким казался уступчивым! Уже 4 апреля, т. е. за три дня до первого диспута с иезуитами, он спрашивает у Рангони совета относительно говения на Пасхе. Подобное усердие начинало казаться подозрительным, тем более что к благочестию всегда примешивалась политика, и соединение церквей было мыслимо только при участии государства. Однако нунций выказал большую снисходительность и, ловко отстраняясь от окончательного решения, предоставил иезуитам разбираться в тонких вопросах совести. Намек был ясен.
   Прения, начавшиеся 7 апреля, были продолжены 15-го в монастыре бернардинцев; окончились они чрезвычайно скоро. Дмитрий любезно признал себя побежденным и, ввиду приближающегося праздника Пасхи, выразил желание вкусить причастия по обряду католической церкви. Таким образом, отречение его от православия, в принципе, было решено. Подробности были разработаны в собрании 16 апреля. Здесь присутствовали отец Петр Скарга, польский Бурдалу, и отец Барч, духовник короля. Эти имена указывают с достаточной ясностью на ту важность, которая придавалась событию. В сущности, представлялось только одно затруднение: каким бы образом сохранить в тайне, что царевич готовится принять католичество? Он чувствовал сам и не стеснялся говорить открыто, что русские никогда не простят ему вероотступничества. Поэтому было очень важно, чтобы ничто не открылось раньше времени. Изобретательность краковского воеводы не остановилась перед этим. Вот, что он придумал.
   Страстная неделя погрузила город в благочестие и в дела благотворения. Братья милосердия, в черных рясах и закрыв лицо капюшоном, подобно призракам, скользили по улицам, собирая по домам милостыню для бедных. Члены этого братства, основанного Петром Скаргой по итальянскому образцу, принадлежали к самым высшим слоям общества. Воевода принадлежал к нему сам. Отправляясь на сбор милостыни, он предложил царевичу идти с ним. Их костюм оградит их от навязчивого любопытства и ничто не будет стеснять их свободы. Эта оригинальная идея была приведена в исполнение в страстную субботу, 17 апреля.
   Воевода с царевичем протягивали к встречным людям руки за подаянием; они заходили за милостыней и в королевский замок, и в палаты нунция. Затем окольным путем они добрались до храма св. Варвары и прямо направились к отцу Савицкому[12]. Дмитрий избрал себе в духовники именно его. Иезуит был предупрежден заранее и в полной готовности ожидал кающегося. Миссия воеводы была кончена. Он удалился на церковные хоры, и претендент остался один со священником. Наступила минута последнего испытания. Сцена, которая разыгралась в глубине иезуитской исповедальни, заслуживает особого внимания. Дмитрию предстояло открыть свою душу, похоронить свое прошлое под тайной исповеди; однако с него не спадала ответственность за ту роль, которую он взял на себя: если он присвоил себе ложное имя — он величайший преступник, недостойный ни жалости, ни прощения. Савицкому были известны слухи, ходившие на этот счет по городу. Прежде чем приступить к исповеди, он пожелал рассеять свои сомнения. Когда кающийся объявил, что он готов к исповеди, иезуит попросил его сосредоточиться на несколько мгновений и терпеливо выслушать слово духовного отца. Начав с осторожных похвал, он затем подошел прямо к цели: он заявил, что полнейшая откровенность есть первая, главная и незабываемая обязанность исповедника. Лишь при этом условии возможно рассчитывать на помощь Промысла, а оставленный Господом погибнет. Дмитрий был слишком умен, чтобы не разгадать намерений иезуита. Ему был нанесен сильный и беспощадный удар. Стрела попала в цель; удар всколыхнул самую глубину его души. Он на мгновение смутился — suspensus animoaliquantum mansit, как повествует Велевицкий, — но, тотчас же овладев собой и ссылаясь на чудесное покровительство неба, засвидетельствовал перед лицом Бога и людей свою полную искренность. Савицкий был обезоружен. Он принял отречение Дмитрия от православия и приступил к исповеди, тайна которой открыта только Богу.
   На другой день, в Светлое Христово Воскресение, церкви были переполнены молящимися; но новообращенный царевич не мог присоединиться к ним. Он охотно присутствовал бы при богослужении; однако необходимо было соблюдать осторожность. Время этого невольного уединения было посвящено, при содействии отца Савицкого, составлению письма к Клименту VIII. Оно помечено 24 апреля 1604 г., хотя написано шестью днями раньше. Оно долго хранилось в архиве инквизиции и только недавно увидело свет. Это — драгоценный памятник, полный воспоминаний, богатый данными.
   Припомним, насколько скептически отнесся папа к первым вестям о появлении московского царевича. Пример Себастьяна Португальского заставлял в то время всех смотреть с большой осторожностью на сомнительные титулы. Оптимистические депеши Рангони могли несколько смягчить это предубеждение и ослабить недоверие папы. Но Риму незачем было высказываться определенно, и он предоставил Дмитрия самому себе. И вот «самая жалкая из овец», «покорнейший из слуг Его Святейшества» сам вступает в переписку с Римом и очень ловко примешивает к излияниям благочестивых чувств политические планы. «Я размышлял о душе моей, — пишет он папе, — и свет озарил меня». Он понял все, все взвесил: и заблуждения греков, и опасности уклонения от правды, и величие истинной Церкви, и чистоту ее учения. Решение его непоколебимо. Приобщившись к римско-католической Церкви, он обрел царство небесное, оно еще прекраснее того, которое похитили у него так несправедливо. Теперь нет жертвы, которая была бы ему не по силам. Он преклоняется перед промыслом Господним, он откажется, это если нужно, от венца своих предков.
   Но царевич отступал, так сказать, только для разбега. Он вдруг расправляет крылья. Его дело не проиграно, все может пойти хорошо, и он победит. Вот когда понадобится помощь папы, и помощь эта не пропадет даром. «Отче всех овец Христовых, — пишет он, — Господь Бог, может воспользоваться мной, недостойным, чтобы прославить имя Свое через обращение заблудших душ и через присоединение к Церкви Своей великих наций. Кто знает, с какой целью Он уберег меня, обратил мои взоры на Церковь Свою и приобщил меня к ней? Лобызая стопы Вашего Святейшества, как бы я лобызал стопы самого Христа, склоняюсь перед Вами смиренно и глубоко и исповедую перед Вашим Святейшеством, верховным Пастырем и Отцом всех христиан, мое послушание и покорность».
   Действительно, трудно представить себе более деликатные намеки и более тактичное обращение к помощи папы. Дмитрий знал, что Климент VIII не оттолкнет новообращенного и что, может быть, его заинтересует судьба «великих наций».
   Что касается Рангони, то он уже несся на всех парусах. Когда неофит выразил желание вкусить пасхальное причастие в резиденции нунция, он с восторгом согласился и предупредил папу, что он сообщит ему нечто «утешительное». Нунция очаровали разговоры в Вавеле. Было произнесено слово, столь ненавидимое в России, столь чтимое в Риме: соединение церквей. Дмитрий, как искусный чародей, вызывал заманчивые картины будущего. Он говорил, как человек опытный, который серьезно обсудил положение, ознакомился с препятствиями, знает, к каким практическим средствам можно прибегнуть. К грекам он относился с пренебрежением; обоснованно или нет, но, во всяком случае, он считал их невеждами, хотя и безобидными. Другое дело русские! Но он сумеет справиться с ними. Он уверен, что удержит их в своих руках. Он сравнивал их с конем, которым ловкий всадник управляет как хочет. Переходя от этих картин к действительности, он предполагал устроить богословские споры между русскими епископами и католиками. Конечно, победят опытные богословы Запада, а он, беспристрастный судья, засвидетельствует их победу. Таким образом, побежденные сольются с победителями. Только одно условие он ставил для соединения церквей: он требовал сохранения патриаршества в Москве, по крайней мере, до той поры, пока турки владеют Константинополем, причем не исключалась возможность крестового похода против ислама. Этот иерархический вопрос являлся как бы вопросом чести: очевидно, спорить об этом не приходилось.
   Беседы с Дмитрием распаляли воображение итальянца — Рангони. Он уже видел в мечтах своих царя простертым ниц перед папой; он представлял себе великий народ, приобщенный к римской вере; ему рисовалось посольство, направляющееся из Кремля в Рим с выражением покорности. Не видел ли он и самого себя в кардинальском пурпуре, излагающим своим восхищенным собратьям gesta Dei московского героя?
   А пока нунций всячески ободрял Дмитрия. Бессмертное имя в истории, неувядаемая слава, всеобщее восхищение будут уделом московского царя-католика. Он говорил ему и о великолепных фресках папского дворца, и о подвигах Константина или Карла Великого, увековеченных кистью знаменитых мастеров. Почему не уподобиться этим славным монархам? Почему не стремиться к таким же почестям?
   Был заранее назначен день причащения — 24 апреля. Дмитрий явился к нунцию под предлогом прощального визита. Москвичи не подозревали о настоящей цели этого посещения. В покоях нунция, подальше от любопытных взглядов, был воздвигнут алтарь. Присутствовали только свои люди: хозяин дома с двумя капелланами, воевода Мнишек и отец Савицкий. «Царевич» выразил желание снова исповедаться, прослушать обедню и причастился Святых Тайн. Дабы утвердить его к вере и посвятить в воины Христовы, Рангони помазал его миром, слегка ударил по щеке и совершил над ним рукоположение[13].
   Зрелище было трогательное. Нунций торжествовал. Неофит являл все признаки благочестия и сосредоточенности, уподобляясь бедной заблудшей овце, вернувшейся в стадо. Пусть даже Москва не будет побежден на — Рангони рад был покорить хотя бы эту душу. Разговор после обедни увеличил радость обеих сторон. Дмитрий был счастлив познанием истины, он узнал вселенского пастыря, его душа была преисполнена благодарности к Богу. Он упал на колени перед Рангони, исповедуя свою преданность папе и полную покорность святому престолу. И тут же, движимый душевным порывом, он обещал восстановить согласие между церквами, крестить магометан и язычников, если только он достигнет престола. Эти слова заключали в себе обещание; но оно являлось добровольным актом, связывало только одну сторону и не давало никаких определенных прав другой. Относительно веры между Римом и Дмитрием никогда не было и не могло быть обоюдного обязательства. Все ограничивалось свободно данными обещаниями. Они были приняты с радостью, и впоследствии о них деликатно напомнили. Но теперь Дмитрий был преисполнен жара и дошел до пафоса: он призывал небо в свидетели своего чистосердечия, проклинал расчеты и притворство и, не имея возможности, говорил он, облобызать стопы папы, желал оказать эту почесть его представителю. Он уже наклонялся к земле, и Рангони едва успел помешать ему в его намерении. Наконец, «царевич» подал свое письмо к Клименту VIII, составленное в Светлое Христово Воскресенье и снабженное переводом его на латинский язык, сделанным отцом Савицким. Оно было написано собственноручно по-польски и носило печать с изображением московского орла и св. Георгия. Кругом русская надпись гласила: «Дмитрий Иванович, милостию Божиею Царевич». Автор послания приносил свои извинения, ссылаясь на недостатки композиции и скромно называя свой почерк некрасивым.