Попадья от этого шуму сна лишилась.
   Тут подвернулся лошадиный доктор. По попадьиному зову пришел, попу брюхо распорол, кур, петухов да цыплят выпустил, живот попу на пуговицы стеклярусны застегнул (пуговицы попадья от новой модной жакетки отпорола).
   А кур да петухов из попа выскочило пятьдесят четыре штуки окромя цыплят. Тетка Бутеня руками замахала, птиц ловить стала.
   – Мои, мои, все мои! Яйца поп глотал без угошшенья, значит, вся живность моя!
   Поп уперся, словами отгораживатся:
   – Нет, кума, не отдам! В кои-то веки я своим собственным трудом заработал. Да у меня заработанного-то ишшо не бывало!
   Тетка Бутеня хватила попа и поволокла в свою избу. Попадье пояснила:
   – Заместо пастуха прокормлю сколько-нибудь ден.
   Дома тетка дала попу яиц наглотать. Поп без лишной проволочки цыплят высидел. Его, попа-то, в другу избу поташшили. Так вся Уйма наша кур заимела.
   Поповску жадность наши хозяйки на пользу себе поворотили.
   Мы бы и очень хорошо разбогатели, да поповско начальство узнало, зашумело:
   – Кака така нова невидаль – от попа доход! Никовды этого не бывало. Попу доход – это понятно, а от попа доход – небывалошно дело! Что за нова вера? И совсем не пристало попу живот свой на обчественну пользу отдавать!
   Предоставить попа Сиволдая с животом, застегнутым на модны стеклярусны пуговицы, в город и сделать это со всей спешностью.
   А время горячо, лошади заняты, да и самим время терять нельзя. Решили послать попа по почте. Хотели на брюхо марку налепить и заказным письмом отправить. Да денег на марку – на попа-то, значит, – жалко стало тратить. Мы попу на живот печать большу сургучну поставили, а сзаду во всю ширину написали: доплатное.
   В почтовой яшшик поп не лезет, яшшик мал. Мы яшшик малость разломали и втиснули-таки попа. А коли в почтовой яшшик попал, то по адресу дойдет! Только адрес-то не в город написали, а в другу деревню (от нас почтового ходу ден пять будет!).
   Думашь, вру? У меня и доказательство есь: с той самой поры инкубаторы и завелись.

Проповедь попа Сиволдая

   Поп Сиволдай вздохнул сокрушенно. Народ думал, о грехах кручинится, а поп с утра объелся и вздохнул для облегчения, руки на животе сложил и начал голосом умильным, протяжным, которым за душу тянут.
   – Людие! Много есть неведомого. Есть тако, что ведомо только мне, вам же неведомо. Есть таково, что ведомо только вам, мне же неведомо.
   Сиволдай снова вздохнул сокрушенно.
   – Есть и тако, что ни вам, ни мне неведомо!
   Поп погладил живот и зажурчал словами:
   – О, людие дороги мои! У меня старой подрясник. Сие ведомом только мне, вам же неведомо.
   – О, любезны мои други! Купите ли вы мне материи на новой подрясник шерстяной коричневого цвету и шелковой материи такового же цвету на подкладку к подряснику, – сие ведомо только вам. Мне же сие неведомо.
   – О, возлюбленные мои братия! А материя, котору вы купите мне на подрясник, и подкладка к оному подряснику и с присовокупленною к ней материей тоже шерстяной цвета семужьего, с бархатом для отделки подобаюшшей, – понравится ли все сие моей попадье Сиволдаихе – ни вам, ни мне неведомо!

Река дыбом

   Запонадобилась моей бабе самоварна труба: стара-то и взаправду вся прогорела, из нее огонь фыркал во все стороны. Пошел я в город. Хотя и не велико дело – труба, а все-таки заделье, а не безделье.
   Купил в городе самоварну трубу бабе, купил куме, сватье, соседке. Подумал: всем бабам разом понадобятся трубы – купил на всю Уйму. Закинул связку самоварных труб за спину и шагаю домой. День жаркий, я пить захотел. По дороге речка. В обычно время ее не очень примечал, переходил, и только. На тот час речка к делу пришлась. Взял я самоварну трубу, концом в воду поставил, другой конец ко рту.
   Не наклоняться же за водой в речку, коли труба в руках.
   Мне надо было воду в себя потянуть, а я всем нутром, что было силы, из себя дунул!
   Речонка всколыхнулась, вызнялась дугой высокой над мокрым дном. Я загляделся и про питье позабыл. Всяко со мной бывало, а тако дело в первой раз. А речка несется высоко над моей головой, струйками благодаренье поет и будто улыбатся, так она весело несет себя! Каки соринки, песчинки были в речке – все вниз упали, солнышко воду просветило, ну будто прозрачно золото на синем небе переливатся!
   Вдруг полицейской налетел, диким голосом закричал:
   – По какому такому полному бесправу выкинул речку сушить? Я тебя арестую и заставлю штраф платить!
   Я под речкой пробежал на ту сторону.
   – Ты сперва меня достань, а потом про штраф толкуй!
   Полицейской только успел на дно речкино обеими ногами ступить, я речку бросил на землю. Речка забурлила в своих берегах, полицейского подхватила и в море выкинула.
   Одним полицейским меньше стало. А мне обидно, что не успел ново дело народу хорошему показать.
   В Уйме обсказал мужикам. Словами говорил, руками показывал, а мужики все твердят:
   – Да как так? Как река текла, как рыба шла?
   Роздал всем мужикам по самоварной трубе, рассказал, что надо делать. Выстали мы по берегу у самого города, трубы в воду поставили одним концом. По моему указу (я рукой махнул) и все мужики со всей мужицкой силой разом дунули!
   Река и вскинулась над городом дугой-радугой.
   Весь ил, весь песок на дно упали. Вода несется, переливатся, солнцем отсвечиват. Рыба вся на виду. Мелка рыбешка крутится во все стороны, крупна рыба степенным ходом вверх по реке идет.
   Река одним концом к морю, другим концом к нашей деревне, к Уйме. Которы рыбы жирностью да ростом для нас подходяшши, те сами к нам подходили. Мы их с ласковым словом легким ловом перенимали на пироги, на уху, на засол, на угошшенье хороших людей. В продажу не пускали.
   Рыбу нам река дала в благодаренье за проветриванье. Река нам рыбу дарила, а дареным мы не торгуем, а угостить хорошего человека всегда рады.
   Городски купцы на мель сели: у которого пароходы, у которого баржи с товаром, у которого лес плотами сплавлялся, а которы около других наживались.
   Забегали купцы к начальству с жалобами:
   – Сколько нашего богатства в реке пропадат!
   Купечески убытки чиновникам не в печаль. Чиновники найдут, что с купцов содрать. А вот рыба в воде вся на виду, а на речном дне всякого дорогого много накопилось – это чиновники хорошо поняли. Ведь ишшо не было такого дела, чтобы реку с места подымали и богатства со дна реки собирали.
   Скорым приказом по берегу стражу расставили. Строго заказали никого на дно не пускать!
   На высоки крыши лестницы поставили. Чиновники в реку удочки закидывали. Просто дело для чиновников было ловить рыбу в мутной воде. А в проветренной, солнцем просветленной кака рыба на удочку пойдет? Рыбья мелкота издевательски крутится, а крупна большим размахом хвостом махнет, чиновников-рыболовов водой обольет – и дальше идет.
   Чиновники приказы написали, к приказам устрашаюшши печати наставили.
   В приказах рыбам были указы: каким чинам кака рыба ловиться должна. С высоких лестниц приказы в реку выкидывали.
   Для рыб чиновничьи приказы были делом посторонним.
   Приказы с печатями устрашаюшшими на мокро дно падали, грязи прибавляли.
   Собрались чиновники на берегу, сговорились, кому како место на дне обшаривать.
   Бросились чиновники больши и малы с сухого берега по илистому дну ногами шлепать, руками грязь раскидывать.
   Мы, мужики, поглядели и решили: таку грязь, такой хлам оставлять нельзя,
   Разом трубы отдернули.
   Река пала на свое место, всех чиновников, больших и малых, со всей донной грязью подхватила и в море выкинула!
   Без чиновников у нас житье было мирно. Работали, отжились, сытыми стали.
   В старо время мы себя сказками-надеждами утешали.
   В наше время при обшшем народном согласьи и реки с нами в согласьи живут. Куда нам надо, туда и текут. И рыбу, каку нам надо и куда нам надо, туда и несут.

Месяц с небесного чердака

   На военной службе я был во флоте. В морском дальном походе довелось быть на большом корабле.
   Шли мы, шли и до самого краю земли дошли. Это теперь вот у земли края нет да небо куда-то отодвинули. А в старо бывалошно время дошли мы кораблем до угла, где земля в небо упиралась, и мачтой в небо ткнулись, в небе дыру пропороли.
   Я на мачту, а с мачты на небо залез. А там – ну, как на всяком чердаке, – хламу разного навалено кучами. Старые месяца держаны, звезды ломаны, молньи ржавы, громы кучами навалены, грозовы тучи – их я сторонкой обошел. Ну-ко тронь их – что будет?
   Хотел было просту тучу взять на рубаху каждоденну, да подходячей выбрать не мог: то толста очень, то тонка и в руках расползатся. Что взять для памяти? Звезду? А что их с неба хватать!
   Выбрал месяц, которой не очень мухами засижен, прицепил на себя. Как раз во весь живот пришелся, как по мерке. Шинель застегнул – месяц не видно.
   Высунулся с неба, а корабль отошел, до него сразу пропасть стала.
   Что делать? Не сидеть же век на небе! Размотал шарф с шеи, распустил его в одну ниточку, кинул вниз и почти до корабля хватило. До палубы недостало каких-нибудь верст полтораста. Такой-то кусок пустяшной и скочить не сколь хитро!
   Начальство переполошилось, что в небе дыру пропороло, и не заприметило, как я на небо забрался и с неба воротился.
   Вечером па поверке я шинель распахнул.
   Что тут сталось! Свет от месяца на моем животе на полморя полыхнул. Это для неба месяц вроде перегоревшей лампочки, а здесь, на земле, от него свет даже свыше всякой меры.
   Командиры забегали, себя руками хлопают, руками машут, кричат мне:
   – Малина, не светь!
   Я вытянулся, месяцем выпятился и рапортую:
   – Никак нет, ваше командирство; не могу не светить. Это мое нутро светит тоской по дому. Как получу отпускную, так свет сам погаснет.
   Начальство сейчас написало увольнительну записку домой, печати наставило для пушшей важности. Я шинель запахнул – и свету нет.
   А в нос мне всякой пыли с небесного чердака напало: и ветровой, штормовой, грозовой, громовой. Я на корму стал да как чихнул ветром, штормом, грозой, громом!
   Разом корабль к берегу принесло.
   В те поры, надо сказать, страсть уважали блеск на брюхе. Всякой дешевенькой чиновнишко светлы пуговицы нацеплял, а который чином поболе, то всяки блестяшши отметины на себя лепил. У самых больших чиновников все брюхо было в золоте и зад золоченой. Им и спереду и сзаду поклоны отвешивали.
   У кого чина не было, а денег много, тот золоту цепь поперек брюха весил. Народ приучен был золотым брюхам поклоны отвешивать.
   Я это знал распрекрасно.
   Вышел я на берег – и прямо на вокзал, и прямо в буфет. Шинель распахнул, месяцем блеснул.
   Все заскакали, закланялись. Ко мне не то – с поклонами, а с присядкой подлетели услужаюшши и говорят:
   – Ах… – и запнулись, не знают, как провеличать, – не хотите ли есть? Вот и выпивка готова!
   Я сутки напролет сидел да ел, ел да пил, ел не только досыта – ел до устали.
   Как платить запонадобилось, я месяцем сосветил и на поезд пошел. В вагон не полез: в вагоне с месяцем тесно, да никто не увидит моей нарядности. Сел я на платформу. Меня подушками обложили. Шинель я снял. Ну и сияние пошло! Это для неба месяц был не гож да прошломесячной, а для нас дак очень даже светел.
   Светило не с неба на землю, а с земли до неба, и така была светлая ясность, что всю дорогу встречали, провожали с музыкой и пели: «Светит месяц».
   Только вот месяц на небе в холоду держался да ветром обдувался, а здесь на земле тухнуть стал – и погас.
   В хозяйстве все в дело идет. На том месяце наши хозяйки блины пекут. Как сковородка месяц и великоват, ну да большому куску рот радуется.
   В гости приходи – блинами угостим: блины-то каждый с месяц ростом, поешь – верить станешь.

Лунны бабы

   Доняла меня баба руганью. И не пей, и не пой, и работай молчком. Ну, как это не петь, как молчать? У меня и рот зарастет. Работа с песней скорей идет, а разговором от иного дела и отговориться можно.
   Тут скочила мне в память стара говоря. Попал дедка в рай, бабка в ад – и рады оба, что не вместе.
   Ну, куда ни на есть, да надо от бабы подальше. И придумал убежать на луну. Оттуда и за домом и за бабой присматривать буду.
   Для проезда на луну думал баню приспособить, да велика. Обернуться не во что было.
   А лететь-то надо паром. Я самоваров пару к себе приладил: один спереду, другой сзаду. Взял запас уголья, взял запас хлеба, другого прочего, чего надо.
   Взял бабкину ватну юбку – широченна така, к подолу юбки парусину пришил. Верх у юбки накрепко связал и перевернул. В юбке дыру проделал, в дыру банно окошко вставил. Окошко взял у старой бани, нову портить посовестился.
   В ватной юбке сижу, парусиной накрылся, самовары наставил. Самовары закипели. Паром юбка да парусина надулись и вызнялись. И понесло меня изо дня в день, изо дня в день, да скрозь ночь полетел!
   Стукнулся на луну, в мягко место попал и не разбился. Угодил в деревню обликом на манер нашей Уймы. Из ватной юбки не вылезаю, только в окошко гляжу, как на луне живут? Гляжу да место для своего жилья выбираю.
   Вижу, из белого дому на белой двор зелена баба лунна выскочила, морда у бабы злюшша, зубы острюшши. Гонит баба мужика, что-то ругательно кричит, мужика колошматит то с маху, то наотмашь!
   И скорехонько измочалила, видать – дело привышно. Хватила зеленая гребень редкой, вычесала мужика буди лен. За пряжу села, опосля и за тканье взялась – соткала лоскутну помене фартука и на зад нацепила – мужниной памятью утешаться и для обозначения, что, мол, вдова и взамуж охоча.
   Я тихим шагом, – в юбке да с двумя самоварами не пора-то заторопишься! – да так тихим шагом по луне пошел житье да былье глядеть. Холодно там, все бело, только бабы лунные от злости зелены, да это и отсюдова видать.
   Смотрю, бабы на мужиках землю пашут, на мужиках сидят да хворостиной подгоняют. Дошел до гумна, а там хлеб молотят и опять-таки мужиками. Держит баба мужика за руки али за голову, над своей головой размахнет да как цепом и вдарит. Бабы норовят молотить мягким местом, а мужики норовят пятками стукнуть.
   Худо мужиково житье на луне! Правов у мужиков никаких нету. Жонки над ними выхаживаются, как придумают. Мужиков в щепы шшиплют, из мужиков веретено точат. С мужиков лыко дерут. Лунны бабы быкову трубу плетут. Уж длинную выплели, хотят ишшо длинней выплести, а для этого виновных мужиков надо извести. Как выплетут до большого конца, так на землю нашим бабам прокричать хотят лунны жонки, как над мужиками верх взять, мужиков в смирность привести и чтобы по бабьей указке все делали и по бабьей дудке плясали.
   Я решил, что для нас это не подходяшшо, и на луне я жить расхотел.
   Гляжу – лунны жонки гулянкой идут, и у всякой на заду да на переду навешаны лоскутины из мужиков тканые, да не по одному – по пять да по десять висит. Жонкам и тепло, и нарядно, а каково мужикам?
   Увидали меня лунны бабы зелены и заподскакивали и завывертывались. То круглы, как месяц полнолунной, то тонехоньки обернутся, как месяц на ущербе. Это меня подманивают, то толстостью, то тонкостью пондравиться хотят. А меня от них в оторопь бросат, лихорадкой трясет.
   Я маленькими шагами ушагиваю от лунных баб подале, из самоварных труб искрами сыплю, подступу не даю.
   Вижу, лунны жонки, зелены рожи, каку-то машину ко мне прут. Жернова в разны стороны поворачиваются. К жерновам мельничьи розмахи прилажены. Розмахи, как руки, размахались, меня зацепить норовят.
   Кабы не самовары, тут и конец бы мой пришел. Молодцы самовары! Как раз впору закипели. Я самоварной кран из юбки высунул, на лунных баб кипятком прыснул. Да круто повернулся, меня на землю в обратный ход понесло.
   Только успел заприметить, что зеленые жонки от теплой воды осели и присели. Видел, как лунны мужики на лунных баб уздечки накинули, сели да поехали поле пахать да всяку первоочередну работу справлять.
   Меня несет, меня несет! Из ночи в ночь, из ночи в ночь! Домой прилетел как раз поутру.
   Тут меня ждут. Чиновники думают, не привез ли золота, руки ловчат отнять. Поп ждет, чтобы узнать, на котором я небе был? И ему все обсказал, пока помню. Ждут полицейски урядники, чтобы арестовать да оштрафовать.
   Ждут, на дороге и место налажено, приманкой стакан водки да огурец с селедкой положены. Моя жона окошки в избе настежь отворила, мне на лету и видно, что она напекла, наварила, а водки четвертна на столе.
   Народушку сбежалось меня глядеть множество, от народу темно кругом. Глядят во все глаза, как увернуться? А увернуться беспременно надобно. Меня затолкают, из ума вышибут, от полицейского допросу, от поповского расспросу, коли жив останусь, то в суд поведут, под штраф подведут.
   Я самоварной кран из юбки выставил, горячу воду пустил, а сам верчусь, кручусь, разбрызгиваюсь.
   Народ, кто успел, в сторону шарахнулся, кто не успел, те подолами да пиджаками накрылись, полицейски в шинельки завернулись.
   Я той порой от дороги в сторону, на огород за баню. Чтобы не стукнуться, самоваров не примять да кипятком не ошпариться, у меня к ногам раздвижна тренога прицеплена, мне ее для этого дела дал проезжий сымалыцик-фотограф. Я треногу вытянул, в землю ткнулся. Ноги одна в одну, одна в одну – и стоп!
   Я на землю. Из юбки выпростался, самовары трубами в разны стороны поставил, в самоварах мешаю, искры пушшаю. Народ, как от окрика, осадил.
   Я так возврату на землю обрадел, что с жоной наскоро обнялся. Жона меня лопухами прикрыла, еды да питья принесла. Я за землю держусь крепко, ем да запиваю, выпиваю да закусываю, промеж лопухов смотрю, что творится около да в избе.
   Моя баба самовары долила, на стол поставила, юбку ватну да парусины на другой стол положила. Сама баба моя плачет, заливатся и причет ведет:
 
Ох, соседушки, сватьи, кумушки!
Вы мово слова послушайте,
Да совет мне посоветуйте,
Как теперь: зватися мне
Вдовой али мужней жоной?
Муженек мой разлюбезной, ягодиночка,
Спела ягодка малиночка,
Остался на холодной луне одинешенек!
Скоро ль ночка настанет,
С неба мужнин глазок ласково глянет!
Век прожила – с тучами не спорила.
Теперича тучи будут разлучницами!
Закроют от меня ясной месяц,
Муженька любимого!
Уж вы, жоночки, подруженьки,
Скажите-ко тучам тем,
Пусть закроют от меня белой день,
Пусть оставят мне ясну ноченьку!
Не обнять мне мужа милого,
Дак погляжу на луну
Мужу в ясны оченьки!
Как остатной привет,
Послал мне муж юбку,
Ватну юбку теплую,
Не согреет меня сам
Мой сокол летный!
 
   Столь ласково, столь жалостливо жона песней-причетом льется, что я носом фыркнул, пирог с морошкой доел и заревел. Реву, что один без жоны остался на луне. От жониного плачу и я поверил, что там на луне сижу, позабыл, что на огороде под лопухами водку заедаю шаньгами.
   Гляжу, а поп Сиволдай с урядником секретной разговор произвели, ватну юбку объявили юбкой с первого неба, юбку на палку нацепили, лентами обвязали, цветами облепили и по деревне понесли.
   Народ в те поры вовсе глупой был, попу да уряднику денег полны карманы наклали. Поп с урядником и по другим деревням юбочной ход сделали.
   Городски попы это дело вызнали, архиерею рассказали. Архиерей говорит:
   – Деревенски глупы, городски не умней, что тем, что другим – было бы погромче да почудней! Деньги сыпать станут, – только карман растопыривай!
   Ты вот думашь – я все вру, а впрямь тако время было!
   «Что со мной сделали?»
   Да ковды дело дошло до доходу, про меня позабыли!

Как я чиновников потешил

   Городско начальство стало примечать – изо всех деревень, и ближних, и дальних, мужики да жонки в город приезжают сердиты, а из Уймы все с ухмылочкой, – вроде как все веселы. Что за оказия така? Все деревни одинаково под полицейскими стонут, а уемски все с гунушками, а то и смехом рассыплются, будто вспомнят что.
   Дозналось начальство. Да наши деревенски сами рассказали: не велик секрет, не наложен запрет.
   – Дело, – говорят, – просто. Наш Малина веселы сказки плетет, песни поет. Порой мы не знам, где правду сказыват, где врать начинат – нам весело, мы смехом и обиду прогоням и усталь изживам.
   Дошло это до большого начальства. Большое начальство затопоршшилось:
   – Как так смешно да весело мужикам, а не нам? Подать сюда Малину! И во всей скорости!
   Набрал я всякой еды запас на две недели, пришагал в город к дому присутственных мест, стал по переду дома, дух вобрал да гаркнул полным голосом:
   – Я, Малина, явился! Кому нужен, кто меня требовал, кто меня спрашивал?
   Да так хорошо гаркнулось, что в окнах не только стекла – рамы вылетели, в присутственных палатах столы, стулья, шкапы с бумагами подбросило, чиновников перекувырнуло и мягким местом об пол припечатало.
   Худо бы мне было от начальства за начало такое, да губернатора на месте не было, он по заведенному положению поздней всех выкатился. Поглядел губернатор на перевернутость всю и на чиновников, как те ушибленны места почесывают, а встать-подняться не могут.
   Губернатор под мой окрик не попал, а на других глядеть ему весело, он и захохотал.
   Чиновникам и больно и обидно, а надо губернатору вторить. Они захихикали мелким смехом.
   Губернатор головы не повернул, а мимо носу, через плечо, наотмашь стал слова бросать:
   – Вот за этим самым делом, Малина, я тебя призвал, чтобы ты меня и других чиновников важных уважил-смешил.
   Сейчас ты меня рассмешил. Ты, сиволапый, долго ли можешь нас, больших людей, смешить?
   – Да доколе прикажете!
   – Ну, ну! Мы над мужиком смеяться, потешаться устали не знаем, нам это дело привышно. Потешай, пока у тебя силы хватит. Загодя скажу – ты скорей устанешь, чем мы смеяться перестанем.
   Для хорошего народу трудяшшого, работяшшого сказки говорю спокойно, где надо – смеху подсыплю – народ заулыбатся, рассмеется и дальше опять в спокое слушат. В меру смех – в работе подмога и с едой пользителен.
   А чиновников что беречь?
   Сердитость свою я убрал, чтобы началу не мешала, сделал тихо лицо, тако мимоходно. Начал тихо, а помалу да помалу стал голосу прибавлять, а смех-то сыпал с перцем, да с крупно точеным, несуразицей подпирал, себя разогнал, ну, и накрутил.
   Губернатор взвизгиват, животом трясет, чиновников скололо, руками отмахиваются, значит, передышки просят.
   Я смотрю, чтобы смех не уминался, чтобы смех не убывал. Завернул я большой смех часа на три, а сам в ту пору сел, поел, питья да выпивки велел из трактира принести и на губернаторской счет записать.
   Три часа проходят, я ишшо слов пять сказал, как пару поддал, и опять чиновники от хохоту – в круги да впокаточку.
   Мне что? Больше смеются – больше смешить стал. Я чиновников-издевательшшиков смехом крепко крутонул, а сам по городу пошел – разны дела делал, порученья деревенски справлял.
   Время к вечеру пришло. Мне спать пора. Я такое загнул, что губернатор всю ночь глоткой ухал, а чиновники тонким визгом завились.
   На другой день я всю сердитость накопленну в ход пустил. И не только словами смешил, потешал, а и руками и ногами всяки кренделя выделывал – это словам на подмогу, как гармонь к песне. Из присутственных мест из разных палат смех да хохот громом летел по городу. Городска беднота только ежилась.
   – Опять на нас каку-то напасть выдумывают. Опять шкуру драть ладятся. Такой упряг времени хохочут-грохочут. Семь шкур содрали – восьму содрать хочут.
   Чиновники остановиться смеяться не могут. Глянут друг на дружку – их как ременкой подстегнет на новой смех. Через столы переваливаются, по полу катаются.
   Каждому смешно, что не он один в такое дело попал. И до того досмеялись, что мелки чиновники только ножками дрыгали да икали, а губернатор только булькал да пузыри пускал.
   Чиновники народ был хилой, мундирами держались, а смеяться, надсмехаться над мужиками да над простым народом были сильны. Неделю смеху выдержали и только второй недели не дотянули – извелись, а губернатор лопнул.

Инстервенты

   Ты вот, гость разлюбезной, про инстервентов спрашивашь; не охоч я вспоминать про них, да уж расскажу.
   Ну, вот было тако время, понаехали к нам инстервенты, да и инстервенток привезли, – тьфу!
   Понимали, видать, что заскочили на одночасье, и почали воровать вперегонки.
   Как наши бабы стирано белье для просыху повесят, вышиты рубахи, юбки, спичники, – так тою ж минутой инстервенты все сопрут. И перечить не моги!
   По разным делам расстервенились инстервенты на нашу деревню и всех коней угнали. Хошь дохни без коней! Сам понимашь, как без коня землю обработать? Тракторов в те поры не было, да и были бы, дак и трактора угнали бы инстервенты.
   Меня зло взяло: коня нет, а сила есть.
   Хватил телегу и почал кнутом огревать!
   Телега долго крепилась, да не стерпела, брыкнула задними колесами и понесла!
   Я на ходу соху прицепил, потом борону. Вспахал всю землю, нековды было разбирать, котора моя, котора соседа, котора свата али кума, – всю под одно обработал да засеял, и все в один упряг. Да ишшо все огороды справил. Телегу я смазал досыта и поставил для передыху.
   Вдруг инстервенты прибежали, от горячки словами давятся, от злости на месте крутятся. Наши робята в хохот, на их глядя. Инстервенты из себя лезут вон, истошными голосами кричат:
   – Кто землю разных хозяв под одну спахал? Что это за намеки? Подать сюда этого агитатора!
   Мы телегу выташшили.
   – Вот она виновата, ейна проделка.