Страница:
Куликовский поднял руку:
– Всемилостивейшей государыне императрице…
Губернатор скрипнул зубами, сдерживая желание раскричаться, расшуметься и, может быть, дать волю кулакам. Осмелиться дважды остановить его превосходительство – неслыханная дерзость! Но Куликовский защищает титулование императрицы, ее честь…
Губернатор оттянул рукой тугой воротник мундира, глотнул воздух. Ждали какого-либо припадка, но важная особа справилась с собой и продолжала медленно, выделяя каждое слово.
– Глубокоуважаемый Александр Павлович! Ее императорскому величеству, всемилостивейшей государыне императрице благоугодно было в ответ на ваше всеподданнейшее поздравление с чудесным спасением августейшей семьи послать вам высочайшую грамоту в виде телеграммы, кою я имею высокую честь вручить вам, принося свое поздравление с монаршей милостью и с пожеланием вам доброго здоровья на многие годы!
Куликовский протянул руку губернатору, позволяя пожать. Позволил и другим чинам высказать поздравления, позволил пожать руку. Расшаркивались, улыбались – улыбки получались кривые, зубы скалились, а слова были самые изысканные, из слов кружева плелись.
Злоба переполняла гостей. Злились и на Куликовского, а больше на царицу: дернуло ее послать ответ! С этой телеграммой пришлось ехать к черту на кулички, чуть не на свалку, и на потеху любопытным молиться и распевать! А народ – будто у всех свободное время – устроил гулянье.
Расшаркались гости, заулыбались, прощаясь, в дверях гнули головы и плечи.
Надевая шинели, начальствующие почувствовали возвращение в значительность своих чинов и положений. Оглянулись: толпа любопытных, невозбранно проникших в неохраняемые ворота, заполнила двор. Любопытные не выражали восторга, не выкликали слов привета, но и ничего иного, никакой непочтительности не проявляли: просто уставились.
Губернатор изобразил улыбку милостливо-снисходительную и в меру строгую. Этой улыбкой его превосходительство старался показать и убедить: «Все было так, как надо, как должно быть!» Все чины тоже сделали улыбки.
Вслед начальству кто-то сказал:
– Ишь, намолились, напелись – будто напились, наелись, лицом довольны, нутром злостью исходят…
Отметил Куликовский белые перчатки у всех гостей и у полицейских. Купил себе белые перчатки и с телеграммой в руках появился на рынке. Белые перчатки, неторопливая поступь делали Куликовского важным. Полицейские вытягивались, козыряли, провожали глазами.
Все знали и о «гостях» Куликовского, и о молении, и о пении. Всем хотелось видеть телеграмму.
Из лавок зазывали, кричали не по фамилии, как обычно, а по имени, отчеству.
– Александр Павлович, сделай милость, зайди, покажи телеграмму!
– Пять целковых за прочтение.
– Что очень дорожишься?
– Надо деньги вернуть: когда я телеграмму посылал – без мала месячный заработок ухлопал. Деньги гони вперед, да один читай.
– Ну уж это, как подобает. За свои собственные деньги я хочу в своих собственных руках держать царскую телеграмму и собственными глазами единолично читать. Держи деньги.
Желающих было много. Подходили с бумажными пятирублевиками или с золотыми пятирублевиками. Серебряными рублями Куликовский не брал: карман оттягивают. Из соседних лавок торопили желающие «единолично и собственными глазами читать царскую телеграмму».
К вечеру цена за прочтение снизилась до трех рублей. На другой день брал по рублю, и даже по полтиннику…
Объявили праздничный «царский» день. В соборе – торжественная служба.
За час до звона Куликовский был в соборе. Прихватил с собой ребят. Установил ребят на колени и сам занялся усердной молитвой.
Гулко отдались по собору шаги полицейской команды, молодцевато отпечатывающей шаг.
Бедноту, забравшуюся посмотреть торжественную службу, послушать архиерейский хор, быстро вытеснили, – места освободили для «чистой публики». Хотели убрать и Куликовского. Полицмейстер приказал не беспокоить.
В разных местах собора в стойке «смирно» замерли отборные, рослые полицейские, строго распределяя публику (молящихся) по чинам и по одежде.
Отзвонили колокола. Забренчали бубенчики на архиерейском облачении. Духовенство собралось со всего города.
Явились все начальствующие особы. Покосились на Куликовского, но не решились помешать его молитве.
Служба шла своим чередом. Протодьякон вобрал полную грудь воздуха, растворил рот и рявкнул многолетие.
Куликовский, преисполненный молитвенным усердием, тоже запел многолетие во всю силу. Его пение неслось отдельно от хора. Напрасно регент делал знаки, прося или не петь, или вступить в пенье с хором. Начальствующие переглядывались. Полицмейстер ждал сигнала принять меры.
Служба кончилась. Куликовский подошел к губернатору, поздравил, протянул руку. Лицо у губернатора передернулось. Губернатор овладел собой, и лицо его любезнейше заулыбалось.
Спектакль продолжался. Пришлось губернатору пожать ручонки маленьким Куликовским. Ребятишки звонко проговорили заученные слова поздравления.
Таким же чередом были поздравлены и другие в чине генерала и полковника. Остальным Куликовский милостиво кивнул головой. Громко высказал радость о чудесном спасении, повторяя на разные лады сказанное.
Губернатор слышал в словах Куликовского, напыщенных и нарочито громких, издевательство над высочайшими особами, но счел более спокойным для себя не замечать этого.
Куликовский с губернатором вышел на Соборную площадь. Появление Куликовского среди начальства никого не удивило. С утра говорили в народе:
– Куликовский будет парад принимать!
Слушая рапорт, хотя и не к нему обращенный, Александр Павлович, как и окружающие, козырял рукой в белой перчатке. Со стороны было похоже: Куликовский принимает парад. Разговоры в толпе продолжались:
– Куликовский-то во всем новом, и ребята в обновках. Деньги-то впрок пошли.
– Александр-то Павлыч наш в таку пошел гору, что в гости звать впору.
Сказанное оправдалось. После парада многие стали звать Куликовского в гости. Кто звал обедать, кто кофею откушать.
Александр Павлович с поклоном благодарил:
– В другое время – ваши гости, а сегодня дома праздную, сегодня мой праздник. Жена и в церковь не пошла, пироги печет, меня с ребятами ждет. Не обессудьте!
Соблазняли выпивкой:
– Пойдем, Александр Павлыч, выпьем по одной-другой и все по единой.
Куликовский показал на уходящее начальство:
– Сегодня их очередь выпивать, обиду заливать. Сегодня мне и без вина весело.
Вечером была иллюминация. На главной улице, на Троицком проспекте, в окнах были поставлены зажженные лампы, свечи. В окнах присутственных мест и в окнах губернаторского дома были деревянные подставки, и на них свечи стояли елочкой.
В дни иллюминаций народ медленно идущей толпой гулял по Троицкому проспекту.
В этот день гулянье было мимо жилья Куликовского. На улице светил один фонарь у ворот дома Куликовского. Но нашлось много желающих помочь «иллюминации в честь Александра Павловича»: на улице, к великому удовольствию мальчишек, загорелись плошки.
Иллюминация на этой улице была первый раз. Улица полна народом, гуляющие двигались медленно, не было ни выкриков, ни громких разговоров, была торжественная чинность. Гуляли в честь Куликовского.
Обитатели улицы праздновали, в каждом домике – гости. Праздновали по уговору без выпивки, гостям объясняли: «Ежели Александр Павлович не пьет сегодня, так и мы не будем – мы с ним одному и тому же радуемся»
На Соловецком подворье
Хваленки
В канун праздника
В большом наряде
Старики
– Всемилостивейшей государыне императрице…
Губернатор скрипнул зубами, сдерживая желание раскричаться, расшуметься и, может быть, дать волю кулакам. Осмелиться дважды остановить его превосходительство – неслыханная дерзость! Но Куликовский защищает титулование императрицы, ее честь…
Губернатор оттянул рукой тугой воротник мундира, глотнул воздух. Ждали какого-либо припадка, но важная особа справилась с собой и продолжала медленно, выделяя каждое слово.
– Глубокоуважаемый Александр Павлович! Ее императорскому величеству, всемилостивейшей государыне императрице благоугодно было в ответ на ваше всеподданнейшее поздравление с чудесным спасением августейшей семьи послать вам высочайшую грамоту в виде телеграммы, кою я имею высокую честь вручить вам, принося свое поздравление с монаршей милостью и с пожеланием вам доброго здоровья на многие годы!
Куликовский протянул руку губернатору, позволяя пожать. Позволил и другим чинам высказать поздравления, позволил пожать руку. Расшаркивались, улыбались – улыбки получались кривые, зубы скалились, а слова были самые изысканные, из слов кружева плелись.
Злоба переполняла гостей. Злились и на Куликовского, а больше на царицу: дернуло ее послать ответ! С этой телеграммой пришлось ехать к черту на кулички, чуть не на свалку, и на потеху любопытным молиться и распевать! А народ – будто у всех свободное время – устроил гулянье.
Расшаркались гости, заулыбались, прощаясь, в дверях гнули головы и плечи.
Надевая шинели, начальствующие почувствовали возвращение в значительность своих чинов и положений. Оглянулись: толпа любопытных, невозбранно проникших в неохраняемые ворота, заполнила двор. Любопытные не выражали восторга, не выкликали слов привета, но и ничего иного, никакой непочтительности не проявляли: просто уставились.
Губернатор изобразил улыбку милостливо-снисходительную и в меру строгую. Этой улыбкой его превосходительство старался показать и убедить: «Все было так, как надо, как должно быть!» Все чины тоже сделали улыбки.
Вслед начальству кто-то сказал:
– Ишь, намолились, напелись – будто напились, наелись, лицом довольны, нутром злостью исходят…
Отметил Куликовский белые перчатки у всех гостей и у полицейских. Купил себе белые перчатки и с телеграммой в руках появился на рынке. Белые перчатки, неторопливая поступь делали Куликовского важным. Полицейские вытягивались, козыряли, провожали глазами.
Все знали и о «гостях» Куликовского, и о молении, и о пении. Всем хотелось видеть телеграмму.
Из лавок зазывали, кричали не по фамилии, как обычно, а по имени, отчеству.
– Александр Павлович, сделай милость, зайди, покажи телеграмму!
– Пять целковых за прочтение.
– Что очень дорожишься?
– Надо деньги вернуть: когда я телеграмму посылал – без мала месячный заработок ухлопал. Деньги гони вперед, да один читай.
– Ну уж это, как подобает. За свои собственные деньги я хочу в своих собственных руках держать царскую телеграмму и собственными глазами единолично читать. Держи деньги.
Желающих было много. Подходили с бумажными пятирублевиками или с золотыми пятирублевиками. Серебряными рублями Куликовский не брал: карман оттягивают. Из соседних лавок торопили желающие «единолично и собственными глазами читать царскую телеграмму».
К вечеру цена за прочтение снизилась до трех рублей. На другой день брал по рублю, и даже по полтиннику…
Объявили праздничный «царский» день. В соборе – торжественная служба.
За час до звона Куликовский был в соборе. Прихватил с собой ребят. Установил ребят на колени и сам занялся усердной молитвой.
Гулко отдались по собору шаги полицейской команды, молодцевато отпечатывающей шаг.
Бедноту, забравшуюся посмотреть торжественную службу, послушать архиерейский хор, быстро вытеснили, – места освободили для «чистой публики». Хотели убрать и Куликовского. Полицмейстер приказал не беспокоить.
В разных местах собора в стойке «смирно» замерли отборные, рослые полицейские, строго распределяя публику (молящихся) по чинам и по одежде.
Отзвонили колокола. Забренчали бубенчики на архиерейском облачении. Духовенство собралось со всего города.
Явились все начальствующие особы. Покосились на Куликовского, но не решились помешать его молитве.
Служба шла своим чередом. Протодьякон вобрал полную грудь воздуха, растворил рот и рявкнул многолетие.
Куликовский, преисполненный молитвенным усердием, тоже запел многолетие во всю силу. Его пение неслось отдельно от хора. Напрасно регент делал знаки, прося или не петь, или вступить в пенье с хором. Начальствующие переглядывались. Полицмейстер ждал сигнала принять меры.
Служба кончилась. Куликовский подошел к губернатору, поздравил, протянул руку. Лицо у губернатора передернулось. Губернатор овладел собой, и лицо его любезнейше заулыбалось.
Спектакль продолжался. Пришлось губернатору пожать ручонки маленьким Куликовским. Ребятишки звонко проговорили заученные слова поздравления.
Таким же чередом были поздравлены и другие в чине генерала и полковника. Остальным Куликовский милостиво кивнул головой. Громко высказал радость о чудесном спасении, повторяя на разные лады сказанное.
Губернатор слышал в словах Куликовского, напыщенных и нарочито громких, издевательство над высочайшими особами, но счел более спокойным для себя не замечать этого.
Куликовский с губернатором вышел на Соборную площадь. Появление Куликовского среди начальства никого не удивило. С утра говорили в народе:
– Куликовский будет парад принимать!
Слушая рапорт, хотя и не к нему обращенный, Александр Павлович, как и окружающие, козырял рукой в белой перчатке. Со стороны было похоже: Куликовский принимает парад. Разговоры в толпе продолжались:
– Куликовский-то во всем новом, и ребята в обновках. Деньги-то впрок пошли.
– Александр-то Павлыч наш в таку пошел гору, что в гости звать впору.
Сказанное оправдалось. После парада многие стали звать Куликовского в гости. Кто звал обедать, кто кофею откушать.
Александр Павлович с поклоном благодарил:
– В другое время – ваши гости, а сегодня дома праздную, сегодня мой праздник. Жена и в церковь не пошла, пироги печет, меня с ребятами ждет. Не обессудьте!
Соблазняли выпивкой:
– Пойдем, Александр Павлыч, выпьем по одной-другой и все по единой.
Куликовский показал на уходящее начальство:
– Сегодня их очередь выпивать, обиду заливать. Сегодня мне и без вина весело.
Вечером была иллюминация. На главной улице, на Троицком проспекте, в окнах были поставлены зажженные лампы, свечи. В окнах присутственных мест и в окнах губернаторского дома были деревянные подставки, и на них свечи стояли елочкой.
В дни иллюминаций народ медленно идущей толпой гулял по Троицкому проспекту.
В этот день гулянье было мимо жилья Куликовского. На улице светил один фонарь у ворот дома Куликовского. Но нашлось много желающих помочь «иллюминации в честь Александра Павловича»: на улице, к великому удовольствию мальчишек, загорелись плошки.
Иллюминация на этой улице была первый раз. Улица полна народом, гуляющие двигались медленно, не было ни выкриков, ни громких разговоров, была торжественная чинность. Гуляли в честь Куликовского.
Обитатели улицы праздновали, в каждом домике – гости. Праздновали по уговору без выпивки, гостям объясняли: «Ежели Александр Павлович не пьет сегодня, так и мы не будем – мы с ним одному и тому же радуемся»
На Соловецком подворье
Из дальних концов России шли богомольцы в Соловецкий монастырь. Пешком шли тысячи километров. Ветхая одежда от солнца, дождя, от ветра у всех одинаково пыльно-серого цвета. Лица обветренные, покорные, тоже казались серыми. Горели глаза, будто идущие ждали чуда, которое освободит их от беспросветной нужды, бесправия.
С котомками за плечами, запасными лаптями у пояса брели богомольцы по городу. Останавливались перед памятником Ломоносова, снимали шапки, крестились и кланялись. Не спрашивали, какой святой, сами решали: кто-либо из соловецких чудотворцев – сподобились поклониться. Перед богомольцами за небольшой зеленой оградой на высокой каменной подставке стоял голый человек, тело покрыто простыней, в руках человек держал лиру, перед ним ангел на одно колено стал и поддерживает лиру. По углам зеленой оградки стояли четыре столба и на каждом столбе по пять фонарей. Богомольцы решили: значит, святой высокочтимый.
Не понравилось это начальству. Памятник стоял перед присутственными местами. И вид бедноты, шествующей по главной улице, вызывал беспокойство. Богомольцев стали направлять по набережной.
Добирались богомольцы до Соловецкого подворья в Соломбале. Дальше дорога шла морем. Среди богомольцев часто были неимущие, без денег на билет. Иногда брали на пароход и безбилетных, знали монахи, что в лохмотьях богомольцев зашиты деньги, посланные в монастырь родными и знакомыми. Часто безденежные богомольцы жили, сколько позволяла полиция, и шли обратной длинной дорогой.
В жаркий летний день на подворье толпа безденежных богомольцев ждала выхода архимандрита.
Богомольцы сбились кучей перед крыльцом, с надеждой: «Авось смилостивится, сдобрится, примет на пароход». И увидят они монастырь, среди моря стоящий, и над ним солнечный свет и днем и ночью все лето. Увидят чаек, устраивающих свои гнезда на папертях церквей и по дорогам, где проходят богомольцы. Увидят морские камешки с морской травой, кустами на них растущей. Увидят много чудесного, о чем рассказывали побывавшие в монастыре, и сами будут рассказывать, украшая виденное придуманными красотами. Только бы взяли на пароход!
На этом пароходе возвращался в монастырь архимандрит, ехали важные и именитые гости из Архангельска. Все каюты первого и второго классов заняты. И в третьем классе, в трюме и на палубе все места будут заняты пассажирами, купившими билеты. Для бесплатных пассажиров места нет.
Распахнулись двери. Монастырские послушники вынесли на крыльцо и развернули большой ковер во всю ширину крыльца. Медлительной поступью вышел, будто выплыл, архимандрит. Весь он лоснился, светился, сиял и сверкал! Лоснилось моложавое лицо, обрамленное пышной русой бородой, лоснились волосы, слегка подвитые. Светились сытые глазки, при солнце светилась шелковая ряса. Блестел отполированный посох с серебряным набалдашником. Сверкали янтарные четки, сверкал золотой наперсный крест с драгоценными камнями.
Архимандрит красивым, хорошо разученным взмахом руки благословил богомольцев. На крыльцо вынесли большое мягкое кресло и осторожно придвинули к архимандриту. Поддерживаемый дюжими монахами-телохранителями архимандрит колыхнулся и погрузился в кресло. Весь вид архимандрита полон благостыни и милосердия, от него несся легкий аромат розового масла и запах росного ладана. Архимандрит одной рукой перебирал четки, другой рукой слегка передвигал золотой крест на груди. Было похоже, что он непрестанно молится. На самом деле крест холодил – так казалось архимандриту. Под шелковой рясой была пуховая подушечка, к кресту приделана тонкая кипарисовая дощечка, а холод чувствовался мучительно. Доктора прописали ежедневные морские ванны (запас морской воды для сего был на пароходе). Архимандрит не переносил горячей воды и боялся холодной, для него делали «летнюю воду».
После такой ванны и после обеда благорасположение ко всем и ко всему помогало выслушивать слезные просьбы безденежных богомольцев.
У Соловецкого подворья была пристань для пароходов, бегающих между городом и Соломбалой. С парохода сошел Куликовский. Он торопился по каким-то делам, но увидал монахов, высящихся на крыльце, и, забыв о своих делах, стал всматриваться и вслушиваться.
Архимандрит не утомлял себя, говорил не очень громко, но четко, всеми хорошо слышимо. Говорил о монашеском бытии, о непосильных трудах, о неустанном молитвенном бдении, об изнурительных постах, особо строго соблюдаемых. Говорил так убедительно, что и сам верил своим словам; в его голосе слышалась настоящая скорбь о всей монашеской братии.
Куликовский оглядел монахов, как на подбор откормленных. Есть же в монастыре не поддающиеся полноте при всем обилии яств – таких не нашел. Справа и слева кресла стояли два образца «постников»: ремни не сходились на их животах. Один монах опоясался ремнем выше живота и пухлые ручки уместил на сей возвышенности; другой опоясался ниже живота,– казалось, у него над ремнем или бочка, или туго стянутая перина.
Архимандрит закончил свое «слово» особенно проникновенно и ласково и – отказал взять на пароход безбилетных.
Куликовскому хотелось тряхнуть сытых монахов, заставить услышать голодных, хотелось ударить монахов если не кулаком, то хотя бы словом. Он вскинул голову, готовясь что-то громко крикнуть, и остановился. Все, что могло быть последствием, одним взмахом пронеслось в голове: у монахов и власть и сила, его, Куликовского, привлекут за оскорбление монашествующих и припишут еще ряд статей. Александр Павлович рванул с головы шляпу – это можно счесть за почтение к монашествующим, – забежал в часовню, схватил евангелие и с евангелием, высоко поднятым над головой, подбежал к архимандриту. Не сдерживая себя, крикнул на все подворье:
– Помнишь ли, что здесь сказано: «Приходящих ко мне – не отрину!»
На какую-то часть минуты архимандрит рассвирепел, но, вспомнив наставление доктора не волноваться, беречь сердце, овладел собой, вернул себе благостный вид, взял из рук Куликовского евангелие, приложился, благословил безденежных богомольцев и разрешил им погружаться на пароход.
Провожая ликующих богомольцев, Куликовский успокаивал архимандрита:
– Свое возьмешь. В море, если будет качка, устроишь моление об избавлении от погибели. Если будет тихо – моление благодарственное, вот и добавочный доход!
Архимандрит рад, что Куликовский не вздумал сам ехать в монастырь. Это вернуло хорошее настроение. Поддерживаемый монахами, архимандрит прошествовал на пароход по трапу, устланному ковровой дорожкой, которая свертывалась следом за архимандритом.
На звоннице у часовни забрякали колокола, пароход дал третий свисток и тронулся от стенки.
Куликовский был доволен своей победой, снял шляпу и поклонился архимандриту глубоким, почти монашеским поклоном, оказывая свое «почтение».
Архимандрит счет уместным ответить на поклон поклоном. Тяжелый живот не позволял ему делать обычный поклон, и архимандрит приспособился слегка приседать и наклонять голову – похоже на поклон и картинно. Старухи говорили: «Умилительно кланяется».
Ответив умилительным (и примирительным) поклоном, архимандрит послал благословение Куликовскому и второе – всем оставшимся на берегу. Богомольцы с парохода кричали Куликовскому:
– Спасибо, заступник, век помнить будем!
С котомками за плечами, запасными лаптями у пояса брели богомольцы по городу. Останавливались перед памятником Ломоносова, снимали шапки, крестились и кланялись. Не спрашивали, какой святой, сами решали: кто-либо из соловецких чудотворцев – сподобились поклониться. Перед богомольцами за небольшой зеленой оградой на высокой каменной подставке стоял голый человек, тело покрыто простыней, в руках человек держал лиру, перед ним ангел на одно колено стал и поддерживает лиру. По углам зеленой оградки стояли четыре столба и на каждом столбе по пять фонарей. Богомольцы решили: значит, святой высокочтимый.
Не понравилось это начальству. Памятник стоял перед присутственными местами. И вид бедноты, шествующей по главной улице, вызывал беспокойство. Богомольцев стали направлять по набережной.
Добирались богомольцы до Соловецкого подворья в Соломбале. Дальше дорога шла морем. Среди богомольцев часто были неимущие, без денег на билет. Иногда брали на пароход и безбилетных, знали монахи, что в лохмотьях богомольцев зашиты деньги, посланные в монастырь родными и знакомыми. Часто безденежные богомольцы жили, сколько позволяла полиция, и шли обратной длинной дорогой.
В жаркий летний день на подворье толпа безденежных богомольцев ждала выхода архимандрита.
Богомольцы сбились кучей перед крыльцом, с надеждой: «Авось смилостивится, сдобрится, примет на пароход». И увидят они монастырь, среди моря стоящий, и над ним солнечный свет и днем и ночью все лето. Увидят чаек, устраивающих свои гнезда на папертях церквей и по дорогам, где проходят богомольцы. Увидят морские камешки с морской травой, кустами на них растущей. Увидят много чудесного, о чем рассказывали побывавшие в монастыре, и сами будут рассказывать, украшая виденное придуманными красотами. Только бы взяли на пароход!
На этом пароходе возвращался в монастырь архимандрит, ехали важные и именитые гости из Архангельска. Все каюты первого и второго классов заняты. И в третьем классе, в трюме и на палубе все места будут заняты пассажирами, купившими билеты. Для бесплатных пассажиров места нет.
Распахнулись двери. Монастырские послушники вынесли на крыльцо и развернули большой ковер во всю ширину крыльца. Медлительной поступью вышел, будто выплыл, архимандрит. Весь он лоснился, светился, сиял и сверкал! Лоснилось моложавое лицо, обрамленное пышной русой бородой, лоснились волосы, слегка подвитые. Светились сытые глазки, при солнце светилась шелковая ряса. Блестел отполированный посох с серебряным набалдашником. Сверкали янтарные четки, сверкал золотой наперсный крест с драгоценными камнями.
Архимандрит красивым, хорошо разученным взмахом руки благословил богомольцев. На крыльцо вынесли большое мягкое кресло и осторожно придвинули к архимандриту. Поддерживаемый дюжими монахами-телохранителями архимандрит колыхнулся и погрузился в кресло. Весь вид архимандрита полон благостыни и милосердия, от него несся легкий аромат розового масла и запах росного ладана. Архимандрит одной рукой перебирал четки, другой рукой слегка передвигал золотой крест на груди. Было похоже, что он непрестанно молится. На самом деле крест холодил – так казалось архимандриту. Под шелковой рясой была пуховая подушечка, к кресту приделана тонкая кипарисовая дощечка, а холод чувствовался мучительно. Доктора прописали ежедневные морские ванны (запас морской воды для сего был на пароходе). Архимандрит не переносил горячей воды и боялся холодной, для него делали «летнюю воду».
После такой ванны и после обеда благорасположение ко всем и ко всему помогало выслушивать слезные просьбы безденежных богомольцев.
У Соловецкого подворья была пристань для пароходов, бегающих между городом и Соломбалой. С парохода сошел Куликовский. Он торопился по каким-то делам, но увидал монахов, высящихся на крыльце, и, забыв о своих делах, стал всматриваться и вслушиваться.
Архимандрит не утомлял себя, говорил не очень громко, но четко, всеми хорошо слышимо. Говорил о монашеском бытии, о непосильных трудах, о неустанном молитвенном бдении, об изнурительных постах, особо строго соблюдаемых. Говорил так убедительно, что и сам верил своим словам; в его голосе слышалась настоящая скорбь о всей монашеской братии.
Куликовский оглядел монахов, как на подбор откормленных. Есть же в монастыре не поддающиеся полноте при всем обилии яств – таких не нашел. Справа и слева кресла стояли два образца «постников»: ремни не сходились на их животах. Один монах опоясался ремнем выше живота и пухлые ручки уместил на сей возвышенности; другой опоясался ниже живота,– казалось, у него над ремнем или бочка, или туго стянутая перина.
Архимандрит закончил свое «слово» особенно проникновенно и ласково и – отказал взять на пароход безбилетных.
Куликовскому хотелось тряхнуть сытых монахов, заставить услышать голодных, хотелось ударить монахов если не кулаком, то хотя бы словом. Он вскинул голову, готовясь что-то громко крикнуть, и остановился. Все, что могло быть последствием, одним взмахом пронеслось в голове: у монахов и власть и сила, его, Куликовского, привлекут за оскорбление монашествующих и припишут еще ряд статей. Александр Павлович рванул с головы шляпу – это можно счесть за почтение к монашествующим, – забежал в часовню, схватил евангелие и с евангелием, высоко поднятым над головой, подбежал к архимандриту. Не сдерживая себя, крикнул на все подворье:
– Помнишь ли, что здесь сказано: «Приходящих ко мне – не отрину!»
На какую-то часть минуты архимандрит рассвирепел, но, вспомнив наставление доктора не волноваться, беречь сердце, овладел собой, вернул себе благостный вид, взял из рук Куликовского евангелие, приложился, благословил безденежных богомольцев и разрешил им погружаться на пароход.
Провожая ликующих богомольцев, Куликовский успокаивал архимандрита:
– Свое возьмешь. В море, если будет качка, устроишь моление об избавлении от погибели. Если будет тихо – моление благодарственное, вот и добавочный доход!
Архимандрит рад, что Куликовский не вздумал сам ехать в монастырь. Это вернуло хорошее настроение. Поддерживаемый монахами, архимандрит прошествовал на пароход по трапу, устланному ковровой дорожкой, которая свертывалась следом за архимандритом.
На звоннице у часовни забрякали колокола, пароход дал третий свисток и тронулся от стенки.
Куликовский был доволен своей победой, снял шляпу и поклонился архимандриту глубоким, почти монашеским поклоном, оказывая свое «почтение».
Архимандрит счет уместным ответить на поклон поклоном. Тяжелый живот не позволял ему делать обычный поклон, и архимандрит приспособился слегка приседать и наклонять голову – похоже на поклон и картинно. Старухи говорили: «Умилительно кланяется».
Ответив умилительным (и примирительным) поклоном, архимандрит послал благословение Куликовскому и второе – всем оставшимся на берегу. Богомольцы с парохода кричали Куликовскому:
– Спасибо, заступник, век помнить будем!
Хваленки
Село Веркола на реке Пинеге. 1905 год. Заканчиваю этюд старого дома. Подходит старуха. Оглядела меня внимательно:
–Здорово посиживаешь!
– Здорово похаживаешь!
Этим мы поздоровались.
– Чей?
– Из Архангельска.
– Мм… Женат?
Старуха поглядела на мою работу.
– Скажи на милость, чего ради сымашь дом, старо которого нет? Наизгиль али понасердки?
– Нет, бабушка, не издеваюсь, не изгиляюсь я над хозяином и на сердце против него не несу ничего. Сымаю для памяти, чтобы знать, каки дома раньше строили. Теперь таких уже не строят.
– Верно твое слово, новы дома ишь курносы.
Старуха показала на новые дома с вышками. Раздалось пение на высоких нотах.
– Бабушка, что это? Или поет кто?
– Хваленки на передызьи поют.
– Я тебя не понял, что ты сказала.
– Чего не понял, я по-русски сказала.
– По-русски, да слова мне не знакомы.
– Которо слово незнакомо?
– Кто поет-то?
– Хваленки, понимать, девки-невесты, на выданьи которы; их сватьи хвалят – вот те и хваленки. Слышь, сколь ни тонко тянут.
– А где поют? Я даже повторить слово не умею.
– Передызье-то? Да звоз на повети, перед избой, значит.
Пенье стало слышнее. Хваленки шли к нам. В пестрых безрукавках, в ярких красных сарафанах, как огнистый развернувшийся венок. Цвета были красные, желтые, разных оттенков. Хваленки шли, взявшись за руки. Подошли, остановились полукругом, поклонились. День стал праздничным.
– Торговый?
– Молчите, девки, – сымальщик из Архангельскова. Гляньте, сколь дотошно дом Онисима Максимовича снял.
Хваленки подошли, рассматривали и работу, и меня.
– Ох ты мнеченьки, дом-то исто капанный, и окошко разбито. Вставь стекло-то, вставь, не обидь хозяина, подрисуй.
– Ладно, вставлю, дома закончу.
Одна из хваленок не то смущенно, не то кокетничая спросила:
– А можно к Вам прийти рисоваться?
– Можно, рад буду.
Кисти уложены, этюд закончен. Хваленки собрались уходить.
– Хваленки, вы куда?
– За реку, на ту сторону.
– Возьмите меня с собой?
– С хваленками ехать дорого стоит. Коли по полтине на рыло дашь, поедем.
– Мое дело казной трясти.
Денег лишних нет. Решаю занять на дорогу домой у почтового чиновника.
Идем деревней, открылось окно, и звонкий голос догнал нас:
– Девоньки, вы куда? Нате-ко меня!
– Прибавляйся.
Девица прибавилась.
Старик перевозчик сел к рулю, а меня остановил:
– Не садись, парень, в весла. Мужиково дело править, бабье дело в веслах сидеть.
– Хваленки, песню споете?
– Андели, да разве хваленки без песни ездят?
– Тут и петь-то негде, и вся-то Пинега не широка.
– А мы не по реки, а по песни поедем.
Повернул старик лодку вверх. Затянули хваленки песню старинную, длинную, с выносом. Все зазвенело: и солнечный день, и яркие наряды хваленок, и песня… Допели. Старик повернул лодку, запели песню другую – веселую. Подъехали к берегу. Девицы в гору.
– Девушки, хваленки, стойте, погодите, деньги возьмите!
Хваленки с высокого берега прокричали заспевно:
– Доброй человек сымальщик, где же это видано, где же это слыхано, чтобы хваленки за деньги пели? За слово ласково, здоров будь!
–Здорово посиживаешь!
– Здорово похаживаешь!
Этим мы поздоровались.
– Чей?
– Из Архангельска.
– Мм… Женат?
Старуха поглядела на мою работу.
– Скажи на милость, чего ради сымашь дом, старо которого нет? Наизгиль али понасердки?
– Нет, бабушка, не издеваюсь, не изгиляюсь я над хозяином и на сердце против него не несу ничего. Сымаю для памяти, чтобы знать, каки дома раньше строили. Теперь таких уже не строят.
– Верно твое слово, новы дома ишь курносы.
Старуха показала на новые дома с вышками. Раздалось пение на высоких нотах.
– Бабушка, что это? Или поет кто?
– Хваленки на передызьи поют.
– Я тебя не понял, что ты сказала.
– Чего не понял, я по-русски сказала.
– По-русски, да слова мне не знакомы.
– Которо слово незнакомо?
– Кто поет-то?
– Хваленки, понимать, девки-невесты, на выданьи которы; их сватьи хвалят – вот те и хваленки. Слышь, сколь ни тонко тянут.
– А где поют? Я даже повторить слово не умею.
– Передызье-то? Да звоз на повети, перед избой, значит.
Пенье стало слышнее. Хваленки шли к нам. В пестрых безрукавках, в ярких красных сарафанах, как огнистый развернувшийся венок. Цвета были красные, желтые, разных оттенков. Хваленки шли, взявшись за руки. Подошли, остановились полукругом, поклонились. День стал праздничным.
– Торговый?
– Молчите, девки, – сымальщик из Архангельскова. Гляньте, сколь дотошно дом Онисима Максимовича снял.
Хваленки подошли, рассматривали и работу, и меня.
– Ох ты мнеченьки, дом-то исто капанный, и окошко разбито. Вставь стекло-то, вставь, не обидь хозяина, подрисуй.
– Ладно, вставлю, дома закончу.
Одна из хваленок не то смущенно, не то кокетничая спросила:
– А можно к Вам прийти рисоваться?
– Можно, рад буду.
Кисти уложены, этюд закончен. Хваленки собрались уходить.
– Хваленки, вы куда?
– За реку, на ту сторону.
– Возьмите меня с собой?
– С хваленками ехать дорого стоит. Коли по полтине на рыло дашь, поедем.
– Мое дело казной трясти.
Денег лишних нет. Решаю занять на дорогу домой у почтового чиновника.
Идем деревней, открылось окно, и звонкий голос догнал нас:
– Девоньки, вы куда? Нате-ко меня!
– Прибавляйся.
Девица прибавилась.
Старик перевозчик сел к рулю, а меня остановил:
– Не садись, парень, в весла. Мужиково дело править, бабье дело в веслах сидеть.
– Хваленки, песню споете?
– Андели, да разве хваленки без песни ездят?
– Тут и петь-то негде, и вся-то Пинега не широка.
– А мы не по реки, а по песни поедем.
Повернул старик лодку вверх. Затянули хваленки песню старинную, длинную, с выносом. Все зазвенело: и солнечный день, и яркие наряды хваленок, и песня… Допели. Старик повернул лодку, запели песню другую – веселую. Подъехали к берегу. Девицы в гору.
– Девушки, хваленки, стойте, погодите, деньги возьмите!
Хваленки с высокого берега прокричали заспевно:
– Доброй человек сымальщик, где же это видано, где же это слыхано, чтобы хваленки за деньги пели? За слово ласково, здоров будь!
В канун праздника
Село Койнас. Звонят к всенощной. Спрашиваю ямщика:
–Завтра праздник?
Ямщик сердито обернулся:
– Вижу, что везу безбожника. Праздников не знат. Кабы знал, что безбожник, на козлы не сел бы. – Повернулся к лошадям: – Ей вы, ленивые!
На постоялом дворе лошади были. Решил заглянуть в церковь – может быть, есть интересные иконы или сохранился старинный иконостас.
Вошел. Служба еще не началась. Поп где-то задержался с требой.
На скамейках направо и налево сидят молча. Направо – старики, налево – старухи.
Есть понятия хорошего тона в разных городах и обществах, а у нас на Севере, в дальних краях его, хороший тон особенно строг. Я как на сцену вышел. Ужели, думаю, провалюсь, не сумею войти, как следует. Смотрят с двух сторон за каждым моим движением.
Отошел от порога три шага, чтобы не помешать входящим за мной. Сделал три поклона в сторону иконостаса. Делал все слегка замедленно. Повернулся к старикам и без крестного знамения поклонился – рукой до полу.
Старики встали стеной, все враз поклонились – рукой до полу, выпрямились, сели. Сели прямо, не сгибая спины, не кладя ногу на ногу. Руки или скрещены на груди, или положены на колени.
Я так же не спеша повернулся к старухам. Так же отвесил поклон, выпрямился. Старухи встали стеной, все разом поклонились, сели.
Я подошел к старикам – раздвинулись, дали место. Сел, выпрямился, ноги поставил слегка раздвинув, руки положил на колени. Тихо. Среди старух одна – видом Марфа Посадница – слегка стукнула палкой-посохом:
– Что, старики, не спросите – чей?
Я встал, поклонился Марфе Посаднице, выпрямился и сказал:
– Старики молчат. Дозволь со старухами разговор вести.
Марфа Посадница тоже встала, согнулась в поклоне, выпрямилась, села. Сел и я.
– На поклон легок, на слово скор, говори чей?
– Слыхали? – назвал я отца и мать.
Старуха в ответ назвала моего деда и бабушку.
– Достойных родителей сын. Далеко ли дорога твоя?
– Еду к Андрею Владимировичу.
Не надо было пояснять, что Андрей Владимирович – Журавский – работает на сельскохозяйственной опытной станции Усть-Цыльмы.
– Хороший человек Андрей Владимирович, работает на пользу людям.
Пришел священник. Началась служба. Уйти к самовару, к книге уже нельзя.
Служба кончилась. Вышел из церкви, отошел от порога три шага, чтобы не мешать выходящим за мной, повернулся. Около стоит Марфа Посадница.
– Пойдем ко мне в гости.
– Покорно благодарю, поздно сейчас.
– А ты не кобенься, не тебя чествую, а твоих дедушку да бабушку, твоих папеньку, маменьку. Ты-то ишшо поживи да уваженье себе наживи.
– Я не кобенюсь. Да время позднее, и завтра праздник, надо обедню не проспать.
– Верно твое слово. И я-то, старая, зову гостя на ночь глядя да ишшо под праздник! Приходи завтра после ранней обедни.
Я-то мечтал проспать и раннюю, и позднюю.
–Завтра праздник?
Ямщик сердито обернулся:
– Вижу, что везу безбожника. Праздников не знат. Кабы знал, что безбожник, на козлы не сел бы. – Повернулся к лошадям: – Ей вы, ленивые!
На постоялом дворе лошади были. Решил заглянуть в церковь – может быть, есть интересные иконы или сохранился старинный иконостас.
Вошел. Служба еще не началась. Поп где-то задержался с требой.
На скамейках направо и налево сидят молча. Направо – старики, налево – старухи.
Есть понятия хорошего тона в разных городах и обществах, а у нас на Севере, в дальних краях его, хороший тон особенно строг. Я как на сцену вышел. Ужели, думаю, провалюсь, не сумею войти, как следует. Смотрят с двух сторон за каждым моим движением.
Отошел от порога три шага, чтобы не помешать входящим за мной. Сделал три поклона в сторону иконостаса. Делал все слегка замедленно. Повернулся к старикам и без крестного знамения поклонился – рукой до полу.
Старики встали стеной, все враз поклонились – рукой до полу, выпрямились, сели. Сели прямо, не сгибая спины, не кладя ногу на ногу. Руки или скрещены на груди, или положены на колени.
Я так же не спеша повернулся к старухам. Так же отвесил поклон, выпрямился. Старухи встали стеной, все разом поклонились, сели.
Я подошел к старикам – раздвинулись, дали место. Сел, выпрямился, ноги поставил слегка раздвинув, руки положил на колени. Тихо. Среди старух одна – видом Марфа Посадница – слегка стукнула палкой-посохом:
– Что, старики, не спросите – чей?
Я встал, поклонился Марфе Посаднице, выпрямился и сказал:
– Старики молчат. Дозволь со старухами разговор вести.
Марфа Посадница тоже встала, согнулась в поклоне, выпрямилась, села. Сел и я.
– На поклон легок, на слово скор, говори чей?
– Слыхали? – назвал я отца и мать.
Старуха в ответ назвала моего деда и бабушку.
– Достойных родителей сын. Далеко ли дорога твоя?
– Еду к Андрею Владимировичу.
Не надо было пояснять, что Андрей Владимирович – Журавский – работает на сельскохозяйственной опытной станции Усть-Цыльмы.
– Хороший человек Андрей Владимирович, работает на пользу людям.
Пришел священник. Началась служба. Уйти к самовару, к книге уже нельзя.
Служба кончилась. Вышел из церкви, отошел от порога три шага, чтобы не мешать выходящим за мной, повернулся. Около стоит Марфа Посадница.
– Пойдем ко мне в гости.
– Покорно благодарю, поздно сейчас.
– А ты не кобенься, не тебя чествую, а твоих дедушку да бабушку, твоих папеньку, маменьку. Ты-то ишшо поживи да уваженье себе наживи.
– Я не кобенюсь. Да время позднее, и завтра праздник, надо обедню не проспать.
– Верно твое слово. И я-то, старая, зову гостя на ночь глядя да ишшо под праздник! Приходи завтра после ранней обедни.
Я-то мечтал проспать и раннюю, и позднюю.
В большом наряде
В 1923 году проехал по Пинеге, по Мезени, собирал образцы народного творчества для Северного отдела Всесоюзной сельскохозяйственной выставки в Москве.
Село Сура на Пинеге. Престольный праздник в селе. На квартире разбираю свой багаж.
– Маменька, глянь-ко, глянь-ко! Анка Погостовска в большом наряде идет.
– Анка? Андели, андели, Анка Погостовска – да в большом наряде! Да сумеет ли выступить, сумеет ли гунушки сделать?
– Сделат, маменька, сделат, оногдысь делала, дак ладно вышло.
Не удержался, выглянул в окно. Девица в старинном алом штофнике, в парчовой коротенько, в высокой золотой повязке на голове перебиралась через плетень. Для сохранности штофник высоко подобрала.
– Что вас так дивит Анка Погостовска?
– А то и дивит, что девка из бедного житья. Наряд взяла на одеванье – отрабатывать нать будет. А в большом-то наряде в первый раз идет. А ты подешь нашу Петровщину смотреть? Коли подешь, дак не проклаждайся, опоздать к началу.
Наскоро свернул свои вещи. Поспел к началу. На место Петровщины сходились девицы в больших нарядах: цветные шелковые сарафаны, парчовые коротеньки, высокие золотые повязки на головах девиц, у молодух ярко-красные шелковые косынки на голове завязаны кустышками – широким бантом над лицом. Старинные шелковые шали перекинуты на руку, в руках беленькие платочки. Белые пышные рукава перевязаны лентами. Белизна рукавов подчеркивает переливчатую яркость золота и старинного шелка.
Спросил у старухи:
– Бабушка, я не опоздал?
– Отвяжись, сбивашь смотреть. – Обернулась ко мне, оглядела и уже ласковее заговорила: – Ты у Феклы Онисимовны остановился? Сказывают, ты сымальщик. Ну, дак не опоздал. Вишь, только собрались. Расшипериваться начали, потом телеса установят, личики сделают, гунушки сделают, тогды и пойдут. Да ты сам гляди и мне не мешай.
Гляжу, как не глядеть! Перед глазами – живое прошлое – XVII век! Девицы «расшиперивались», расправляли наряды. Тетки помогали изо всех сил: одергивали, расправляли сарафаны, взбивали рукава, расправляли ленты.
Большой наряд не простая забава, это большое дело. «Расшиперились». Начали «телеса устанавливать»: выпрямились, как-то чуть двинули себя – и телеса установлены. Это не по команде «смирно», это по команде «стройно», только команда не произнесена. «Личики сделать», «гунушки сделать» девицы учатся перед зеркалом. И тут все умеючи «сделали» спокойные лица – чуть торжественные и улыбку – чуть приметную, смягчающую торжественность. Готовы!
Моя соседка-старуха замерла в торжественном ожидании. Впрочем, не одна она, все мы замерли перед «действом».
Какой-то незаметный знак – и девицы чуть колыхнулись и поплыли.
И вдруг дождик частый, мелкий, торопливый. Мы не заметили, как набежала туча, – нам было не до того. Старухи всполошились:
– Охти мнеченьки, что девкам делать? И фасон сбить нельзя, и наряд мочить нельзя.
Девки вопрос решили просто: подол на голову – и под навес. Анка Погостовска выдержала экзамен. И кумушки, и тетки, и соседки признали:
– Хорошо Анка шла, как и не перьвоучебна.
Село Сура на Пинеге. Престольный праздник в селе. На квартире разбираю свой багаж.
– Маменька, глянь-ко, глянь-ко! Анка Погостовска в большом наряде идет.
– Анка? Андели, андели, Анка Погостовска – да в большом наряде! Да сумеет ли выступить, сумеет ли гунушки сделать?
– Сделат, маменька, сделат, оногдысь делала, дак ладно вышло.
Не удержался, выглянул в окно. Девица в старинном алом штофнике, в парчовой коротенько, в высокой золотой повязке на голове перебиралась через плетень. Для сохранности штофник высоко подобрала.
– Что вас так дивит Анка Погостовска?
– А то и дивит, что девка из бедного житья. Наряд взяла на одеванье – отрабатывать нать будет. А в большом-то наряде в первый раз идет. А ты подешь нашу Петровщину смотреть? Коли подешь, дак не проклаждайся, опоздать к началу.
Наскоро свернул свои вещи. Поспел к началу. На место Петровщины сходились девицы в больших нарядах: цветные шелковые сарафаны, парчовые коротеньки, высокие золотые повязки на головах девиц, у молодух ярко-красные шелковые косынки на голове завязаны кустышками – широким бантом над лицом. Старинные шелковые шали перекинуты на руку, в руках беленькие платочки. Белые пышные рукава перевязаны лентами. Белизна рукавов подчеркивает переливчатую яркость золота и старинного шелка.
Спросил у старухи:
– Бабушка, я не опоздал?
– Отвяжись, сбивашь смотреть. – Обернулась ко мне, оглядела и уже ласковее заговорила: – Ты у Феклы Онисимовны остановился? Сказывают, ты сымальщик. Ну, дак не опоздал. Вишь, только собрались. Расшипериваться начали, потом телеса установят, личики сделают, гунушки сделают, тогды и пойдут. Да ты сам гляди и мне не мешай.
Гляжу, как не глядеть! Перед глазами – живое прошлое – XVII век! Девицы «расшиперивались», расправляли наряды. Тетки помогали изо всех сил: одергивали, расправляли сарафаны, взбивали рукава, расправляли ленты.
Большой наряд не простая забава, это большое дело. «Расшиперились». Начали «телеса устанавливать»: выпрямились, как-то чуть двинули себя – и телеса установлены. Это не по команде «смирно», это по команде «стройно», только команда не произнесена. «Личики сделать», «гунушки сделать» девицы учатся перед зеркалом. И тут все умеючи «сделали» спокойные лица – чуть торжественные и улыбку – чуть приметную, смягчающую торжественность. Готовы!
Моя соседка-старуха замерла в торжественном ожидании. Впрочем, не одна она, все мы замерли перед «действом».
Какой-то незаметный знак – и девицы чуть колыхнулись и поплыли.
И вдруг дождик частый, мелкий, торопливый. Мы не заметили, как набежала туча, – нам было не до того. Старухи всполошились:
– Охти мнеченьки, что девкам делать? И фасон сбить нельзя, и наряд мочить нельзя.
Девки вопрос решили просто: подол на голову – и под навес. Анка Погостовска выдержала экзамен. И кумушки, и тетки, и соседки признали:
– Хорошо Анка шла, как и не перьвоучебна.
Старики
День жаркий. У окна сидит старуха и прядет, веретено крутит и дремлет-засыпает за пряжей.
– Лихо прясть из-за солнышка. Споро прясть из-за огничка. Ох, хо-хоо…
– Бабушка, ты прилегла бы пошла, чем маять себя.
– И то повалилась бы пошла, да тебя совещусь, проезжего человека, – осудишь.
– Нет, не осужу. Отдохнешь – снова за работу возьмешься.
– Хорошо, коли так. Люди разные есть. Новые придут, глаза попучат – пойдут да и нас учат! А севодня я рано зажила. Севодня у нас помочь. Стряпала да пекла. А печеному да вареному не долог век: сели да поели – и все тут!
Анна Ивановна Симакова одна в комнате. Темно. Лампочка перегорела. Я присел на стул. Анна Ивановна заговорила:
– Сейчас вот сшевелюсь с кровати.
Сшевелилась, нащупала темную кофту на стуле. Одевается, на голову повязала темный платок.
– Анна Ивановна, зачем Вы одеваетесь в темноте? Так посидим. Не видно ведь…
– Как же так? Гость пришел, гостю надо честь оказать.
– Лихо прясть из-за солнышка. Споро прясть из-за огничка. Ох, хо-хоо…
– Бабушка, ты прилегла бы пошла, чем маять себя.
– И то повалилась бы пошла, да тебя совещусь, проезжего человека, – осудишь.
– Нет, не осужу. Отдохнешь – снова за работу возьмешься.
– Хорошо, коли так. Люди разные есть. Новые придут, глаза попучат – пойдут да и нас учат! А севодня я рано зажила. Севодня у нас помочь. Стряпала да пекла. А печеному да вареному не долог век: сели да поели – и все тут!
Анна Ивановна Симакова одна в комнате. Темно. Лампочка перегорела. Я присел на стул. Анна Ивановна заговорила:
– Сейчас вот сшевелюсь с кровати.
Сшевелилась, нащупала темную кофту на стуле. Одевается, на голову повязала темный платок.
– Анна Ивановна, зачем Вы одеваетесь в темноте? Так посидим. Не видно ведь…
– Как же так? Гость пришел, гостю надо честь оказать.