Страница:
- Без меня!.. Воротился тогда с заработки, прошел мимо родительского дому: словно выморочный - и ставни заколочены; батька помер, девок во двор взяли, а ее сослали! - отвечал Петр с какой-то тоской и досадой.
- Так, так! - продолжал Сергеич. - На каких-нибудь неделях все это и сделалось. Я тут тоже согрешил, грешный, маненько, доказчиком был, за Сережку-то больно злоба была моя на нее, и теперича, слышавши эти ее слова про барина, слышавши, что, окромя того, селенье стращает выжечь, я, прошлым делом, до бурмистра ходил: "Это, говорю, Иван Васильич, как ты хошь, а я тебе заявлю, это нехорошо; ты и сам не прав будешь, коли что случится - да!" С этих моих слов и пошло все. Бурмистр тоже поопасился: становому заявил. Тот сейчас наехал и обыск у ней в доме сделал: так однех трав, сударь, у ней четыре короба нашли, а что камушков разных - этаких мы и не видывали; земли тоже всякой: видно, все из-под следов человеческих. Стали ее опрашивать, какие это травы? "Не знаю". Чья земля? - "Не знаю"... Пошто она у тебя? "Не знаю". Только и ответу было. Хошь бы в слове проговорилась. Двои сутки с ней становой бился, напоследок говорит бурмистру: "Что, говорит, с ней, бестией, делом вести! Как на нее докажешь! Пиши барину; он лучше распорядится". Так тот и описал. Барин и приказывает сослать ее на поселенье, коли мир приговорит. Тут она и сробела, и чего уж не делала, боже ты мой! И вином-то поила и денег сулила - ништо не взяло: присудили!
- В остроге-то, как она сидела, - начал Петр, - я тоже проходил мимо Галича, зашел к ней, калачик принес... заплакала, братец ты мой. "Не была бы, говорит, я в этом месте, кабы не один человек; не пошла бы я, говорит, за этим больно худым, кабы не хотела его приворожить, в сорока квасах ему пить давала - и был бы он мой, да печурский старичище моему делу помешал". Только и сказала: "Теперь, говорит, меня на поселенье ссылают; только ты, Петр, этому не радуйся: тебе самому не будет счастья ни в чем. Кажинный час в сердце твоем будет тоска и печаль". И все ведь, голова, правду сказала: что, что живешь на свете! Ничего не веселит, словно темной ночью ходишь. Ни жена, ни дети, ни работа - ничто не мило, и сам себе словно ворог какой! Вот только и есть, как этой омеги проклятой стакана три огородишь, так словно от сердца что поотляжет.
Проговорив это, Петр вздохнул и потом вдруг поднял голову.
- Будет! Баста! - сказал он. - Пора ужинать. Барину, я вижу, любо наше каляканье слушать, а нам все петухов будить придется. Матюшка, дурак! Подай шапку, вон лежит на бревнах!
Матюшка подал ему.
- Спасибо, - продолжал Петр, - я тебя за это в первый раз, как хлестать станут, за ноги подержу, и уж крепко, не бойся, не вывернешься.
- Да за што меня хлестать станут? - спросил Матюшка.
- И по-моему, братец, не за што: душа ты кроткая, голова крепкая, проговорил Петр и постучал Матюшку в голову. - Вона, словно в пустом овине! Ничего, Матюха, не печалься! Проживешь ты век, словно кашу съешь. Марш, ребята! - заключил он, вставая.
- За угощенье твое благодарим, государь милостивый, - сказал Сергеич, кланяясь.
- Да ты ниже кланяйся, старый хрен! Всю жизнь спину гнул, а не изловчился на этом! - подхватил Петр, нагибая старику голову.
Сергеич засмеялся, Матюшка тоже захохотал.
- Прощай, барин, - продолжал Петр, надевая шапку. - Правда ли, дворовые твои хвастают, что ты книги печатные про мужиков сочиняешь? - прибавил он приостановясь.
- Сочиняю, - отвечал я.
- Ой ли? - воскликнул Петр. - В грамоте я не умею, а почитал бы. Коли так, братец, так сочини и про меня книгу, а о дедушке Сергеиче напиши так: "Шестьдесят, мол, восьмой год, слышь! Ни одного зуба во рту, а за девками бегает".
- Полно, балагур, полно! Пойдем лучше ужинать, коли собрался! - сказал Сергеич, слегка толкнув Петра в спину.
- Пойдемте! - отвечал тот и обнял одною рукой Матюшку.
Веселость Петра, впрочем, вспыхнула на минуту: он опять потупил голову. Все они пошли неторопливо, и я еще долго смотрел им вслед, глядя на нетвердую и заплетающуюся походку Сергеича, на беспечную, но здоровую поступь кривоногого Матюшки, наконец, на задумчивую и сутуловатую фигуру Петра.
V
Успеньев день - у нас в приходе праздник. Это можно уж догадаться по тому, что кучер мой, Давыд, между нами сказать, сильный бахвал и большой охотник до парадных выездов, еще в семь часов утра, едва успел я встать, пришел в горницу.
- Что тебе? - спрашиваю я.
- Изволите ехать молиться к обедне или нет-с? Коли поедете, так лошадей надо припасти.
Собственно говоря, лошадей совершенно нечего припасать, а стоит только вывести из конюшни и заложить, и Давыд, я знаю, пришел спрашивать, чтоб скорее успокоить свое ожидание насчет того, удастся ли ему проехать и пофорсить.
- Поеду, - говорю я.
У Давыда от удовольствия кровь бросается в лицо.
- Жеребцов ведь припасти? - спрашивает он.
- Нет, братец, разгонных бы, - говорю я.
- На разгонных нельзя, вся ваша воля: разгонные лошади совсем смучены; а что эти одры, стоят только да овес едят! Хошь мало-мальски промнутся, возражает Давыд с вытянувшимся лицом, и я убежден, что одна мысль: ехать на разгонных к празднику, была для него мученьем.
- Ну хорошо, на жеребцах поедем, - говорю я, - только уговор лучше денег: в сарае не изволь их муштровать и хлестать, а то они у тебя выскакивают, как бешеные, и, подъезжая к приходу, не скакать благим матом, а то, пожалуй, или себе голову сломишь или задавишь кого-нибудь.
- Не извольте беспокоиться. Господи, боже мой! Не первый год езжу, говорит Давыд и потом, постояв немного, присовокупляет: - Кафтан синий надо надеть-с?
- Конечно, - говорю я.
- Кушак тоже шелковый? - прибавляет он.
- Конечно, конечно, - подтверждаю я, не понимая еще, к чему он ведет этот разговор: синий кафтан и шелковый кушак находятся совершенно в его распоряжении.
- Вы этта изволили говорить, перчатки зеленые купить мне в Чухломе.
- Ну, да! Что ж?
- Не для чего покупать-с... у Семена Яковлича еще после папеньки вашего лежат кучерские перчатки; не дает только без вашего приказанья, а перчатки важные еще! - разрешает, наконец, Давыд, к чему он клонил разговор.
- Хорошо; скажи, чтоб дал, - говорю я.
И Давыд, очень довольный, отправляется. Надобно сказать, что он очень хороший кучер и вообще малый трезвого поведения и доброго нрава, но имеет одну слабость: прихвастнуть, и прихвастнуть не о себе, а все как бы в мою пользу. Вдруг, например, расскажет где-нибудь на станции, на которой нас обоих с ним очень хорошо знают, что я граф, генерал и что у меня тысяча душ, или ошибет какого-нибудь соседа-мужика, что у нас двадцать жеребцов на стойле стоят. Когда я бываю с ним иногда в городе и даю ему полтинник на чай, он этот полтинник никогда не издержит, но, воротившись домой, выбросит его на стол перед своей семьей и скажет: "Нате-ста: только и осталось от пяти серебром баринова подареньица". Кроме этих внешних достоинств, он любил меня украшать и внутренними, нравственными качествами; так, например, припишет мне храбрость неимоверную в рассказе такого рода, что раз будто бы мы ехали с ним ночью и встретили медведя, и он, испугавшись, сказал: "Барин, я пущу лошадей", а я ему на это сказал: "Подержи немного, жалко медвежьей шкуры", и убил медведя из пистолета, тогда как я в жизнь свою воробья не застреливал.
После Давыда начинает являться прочая дворня проситься на праздник обычай, который заведен был еще прадедами и который я поддерживаю, имея случай при этом делать неистощимое число наблюдений. Первая является Александра скотница, очень плутоватая и бойкая женщина.
- Батюшка Алексей Феофилактыч, позвольте на праздник-то сходить, говорит она.
- Хорошо, ступай; только как коровы без тебя останутся? Смотри!
- О коровах, батюшка, я баушку Алену просила: баушка походит. Как можно о скотинке не думать! Я о ней кажинный час жалею. И сегодня не пошла бы, да у тетки моей праздник, а у меня и родни-то на свете только тетка родная и есть, - говорит она скороговоркой.
- Ступай, - говорю я, хоть и предчувствую, что она меня обманывает.
Только что Александра ушла, мимо окон по двору идет Андрюшка ткач, с женой, очень смазливый малый, год назад женившийся на молоденькой и очень хорошенькой из крестьян бабенке, значит, еще молодые и оба, в отношении меня, несмелые; они стоят некоторое время на дворе и перекоряются, кому идти проситься: наконец, подходит к окну молодая и кланяется.
- Здравствуй, милушка, - говорю я.
Она вся вспыхивает.
- На праздник, что ли, хочешь идти? - спрашиваю я.
- Нешто, сударь, - говорит она.
- Ну, ступай.
- И хозяина уж пусти! - прибавляет она.
- Ступайте.
Она хочет идти.
- Да, постой, - говорю я, - у тебя грудной ребенок: как ты его оставишь?
- Пошто оставлять: с собой возьму.
- Помилуй, ты измучишь и сама себя и ребенка.
- Ой, ничего, - отвечает она, - мало ли с ребятами ходят, не одна я ничего!
- Ступайте.
Она кланяется и опять краснеет и, подходя к мужу, говорит: "Пустил!" Тот тоже издали мне кланяется, и уходят оба. Комнатный человек мой Константин, сопутник с десятилетнего возраста моей жизни, имеющий обыкновение обращаться со мной строго, приготовляет мне бриться и одеваться с мрачным выражением в лице. Ему тоже хочется на праздник, и он думает, что не попадет, по я намерен доставить ему это удовольствие.
- Константин, ты велишь оседлать себе лошадь и поедешь со мной.
- Слушаю-с, - отвечает он голосом, необычно суровым. - Старуха Алена пришла: просится тоже помолиться, - прибавляет он, умилившись сердцем от собственного удовольствия.
- Как же мне делать? Уж я скотницу отпустил, - воскликнул я. - Позовите старуху.
Старуха входит.
- Я ведь, старуха, скотницу Александру отпустил: она мне наврала, что ты берешься посмотреть за коровами.
- Ну, батюшка, вся ваша воля, - отвечает старуха покорным, но укоризненным тоном, - круглый год из-за этой Александры Алексевны лба не перекрестишь. Она пошла пиво пить, а тебе и помолиться нельзя.
- Эй! Кто там? - кричу я. - Скажите Александре, чтоб она не уходила; а ты, старуха, ступай.
- Где уж, батюшка! Не воротишь ее: совсем нарядная приходила к тебе проситься; прямо из горницы и побежала; верст на пять теперь уж ушла.
Мне стало жаль старухи.
- На тебе двугривенный, что ты остаешься; а в следующее воскресенье я тебя на лошади отправлю богу помолиться, - говорю я.
- Ой, батюшка! Что это? Пошто? И так довольны вашей милостью, - говорит она; впрочем, берет двугривенный и этим отчасти успокаивается.
Я продолжаю смотреть в окно: старик повар прошел, в белой манишке моего подаренья; молодая горничная, еще накануне завившая свои виски в мелкие косички, а теперь расчесавшая их, прибежала, как сумасшедшая, к матке в избу. Ключница прошла в погреб, в мериносовом платье и в шелковом, повязанном маленькой головкой, платочке. Это штат барыни, и они у нее, вероятно, отпросились. Я вижу даже, что у конского двора отчаянный Васька запрягает им в телегу лошадь и сам, никого не допуская, натягивает супонь. Таким образом, сбирается почти вся дворня, за исключением разве дедушки Фадея: и тот остается потому, что с печки слезть не может. Впрочем, он только еще нынешний год не пошел, а прошлый ходил, но, не дойдя еще до прихода, свалился в канаву и пролежал тут почти целый день. Даже Семен, несмотря на свою флегматичность и бесстрастность характера, остался очень доволен, когда я ему предложил, чтоб и он тоже ехал. Никогда еще не замечал я в нем такой расторопности: не прошло пяти минут, как он уже сидел верхом на чалке, в синем кафтане и какой-то высокой бобровой шапке, бог знает от кого и каким образом доставшейся ему. Однако пора и мне собираться; я оделся и вышел. Давыд, несмотря на мои просьбы и наставления, распорядился по-своему: лошади, весьма добронравные и хорошо приезженные, вылетели из сарая, как бешеные, так что он, повалившись совершенно назад, едва остановил их у крыльца. Я убежден, что они жесточайшим образом нахлестаны; кроме того, коренную он по обыкновению взнуздал бечевкой, чтоб круче шею держала, а бедным пристяжным притянул головы совершенно к земле, так что у них глаза и ноздри налились кровью. Напрасно я восставал против этой его системы закладыванья: на все мои замечания он отвечал: "Господа так ездят, красивее этак!.." В настоящем случае я ничего уж и не говорил и только просил его, ради бога, не гнать лошадей, а ехать легкой рысью; он сначала как будто бы и послушался; но в нашем же поле, увидев, что идут из Утробина две молоденькие крестьянки, не мог удержаться и, вскрикнув: "Эх, вы, миленькие!" - понесся что есть духу.
- Неужели ты, Давыд, думаешь, что нас молодцами за это сочтут? Напротив, дураками! - принимался я было ему втолковывать, но все напрасно. Подъезжая к приходу, он весь как-то уж изломался: шапку свернул набекрень, сам тоже перегнулся, вожжи натянул, как струны, а между тем пошевеливает ими, чтоб горячить лошадей. День был светлый; от прихода несся говор народа, и раздавался благовест вовся; по дороге шло пропасть народу, и все мне кланялись.
- Матка, чей барин-то? - говорит одна старуха другой.
- Филата Гаврилыча, матка, сын, али не узнала? - отвечает ей та.
- Ну, вот, какой хороший да пригожий! - говорит первая старуха.
На худой лошаденке, которые обыкновенно называются вертохвостками, гарцует некто Фомка Козырев, лакей и управляющий одной немолодой вдовы-помещицы. Уж три года, как Фомка стал являться на всех праздниках в плисовых штанах, в плисовой поддевке, с серебряными часами; путем поклониться ни с кем не хочет, простого вина не пьет, а все давай ему наливок. Жареных пышек на иной ярмарке на рубль серебра съест в день, а орехи без перемежки в кармане насыпаны. За это и по другим, еще более уважительным причинам, его и прозвали полубарином. Завидев меня и замечая, что я начинаю его обгонять, он также, в свою очередь, начинает горячить лошадь, а сам представляет, что совладеть с ней не сможет. Лошаденка завертела хвостом и пошла боком забирать все дальше и дальше в сторону.
Чем ближе к селу, тем больше обгоняешь народу. Какие у всех довольные лица, а между тем как мало надобно, чтоб доставить этим людям это удовольствие. Придет иной верст за десять пешком к приходу, помолится, а тут и отправится в деревню, где празднуют. Хорошо еще, у кого есть родные: тот прямо идет гоститься, то есть выпить, пообедать и поболтать; а у кого нет, так взойдет в избу несмело и проговорит каким-то странным голосом: "С праздником, хозяева честные, поздравляем". Хозяин, который уж действительно ничего не жалеет, но которого в то же время одолевают гости, проговорив: "Сейчас, голубчик, сейчас", поспешит ему дать рюмку водки, пирога и пива; гость это все выпьет, съест и отправится в другую избу, и таким образом к вечеру наберется порядочно.
К величайшему неудовольствию Давыда, я не допустил его произвести эффект, проезжая по улице села, а велел ехать задами и пошел сам пешком. У церковных ворот пересек мне дорогу маленький семинаристик, в длиннополом нанковом зеленом сюртучке.
- Здравствуйте, папенька крестный, - проговорил он.
Когда я его крестил, - совершенно не помню.
- Здравствуй, милый! Ты чей?
- Отца дьякона, папенька крестный, - отвечал он.
- А! Отца дьякона! Это хорошо... Что, обедня идет или нет?
- Начинается, папенька крестный, - отвечает он и, как человек привычный, пошел впереди, расталкивая для меня народ.
В церкви, у левого клироса, стоят две барышни, небогатые прихожанки. Я убежден, что до моего появления они молились усердно, но как увидали меня, так и начали модничать. Мне всегда несколько грустно видеть их у прихода. Зачем они не ходят в просто причесанных волосах, а как-нибудь всегда их взобьют? Зачем они носят эти собственного рукоделья шляпы из полинялой шелковой материи с полинялыми лентами? Зачем так безбожно крахмалят свои кисейные платья и, наконец, зачем, по преимуществу старшая, произносят все в нос? Я подозреваю, что, говоря таким образом, она воображает, что говорит по-французски.
После обедни я хотел было пройтись по ярмарке, но меня остановила проживающая в селе немолодая тоже девица из духовного звания, по имени Арина Семеновна, девица большая краснобайка и очень неглупая.
- Позвольте, батюшка Алексей Феофилактыч, - начала она, - просить вас осчастливить меня вашим посещением. Я еще пользовалась милостями вашего папеньки, маменьки; по доброте своей и великодушию, они никогда не брезговали посещать мою сиротскую хижину. Слух тоже, батюшка, и про вас идет, что вы в папеньку - негордые.
- С большим удовольствием, сударыня; но меня звал отец Николай; чтоб мне туда не опоздать, - сказал я.
- Отец Николай, батюшка, долго еще изволят пробыть в церкви, так как теперича простой народ молебны будет служить, а вы по крайности тем временем чайку или кофейку у меня откушаете. Богато-небогато, сударь, живу, а все на прием таких дорогих гостей имею.
- Очень хорошо, сударыня, извольте.
- Не знаю, как и благодарить за ваши милости, - сказала мне с поклоном Арина Семеновна и отнеслась к идущим за мной двум барышням: - Нимфодора Михайловна, Минодора Михайловна, позвольте и вас просить к себе на чашку чаю: я у вас частая гостья, гощу-гощу и стыда не знаю, а вас в своем доме давно не имела счастия видеть.
- О нет, вы этого не можете сказать: мы у вас тоже частые гости! произнесла совершенно в нос старшая сестра, Нимфодора.
- Кабы еще чаще, еще бы я была больше осчастливлена, - сказала Арина Семеновна.
Все мы таким образом пошли к ней. Я видел, что барышням очень хочется заговорить со мной, но я, признаюсь, побаивался этого.
- Как здоровье вашей супруги? - сказала наконец младшая, Минодора, говорившая меньше в нос, но зато, судя по выражению лица, должно быть, более желчная, чем старшая.
Впрочем, обе они, как уже немолодые девицы, были немного злы и на меня, как я слышал, питали большую претензию за то, что я не знакомился с ними. Предчувствуя, что вопрос этот был сделан с ядовитой целью, я поспешил отвечать:
- Слава богу, здорова, и мы с ней всё сбираемся к вам.
Что-то вроде улыбки пробежало по губам обеих барышень.
- И скоро исполните ваше обещание? - сказала старшая, Нимфодора, еще более в нос.
- На той неделе непременно, непременно, - опять поспешил я отвечать.
- Очень приятно, конечно, будет нам видеть вас у себя, хоть, может быть, вам будет у нас и скучно, - ядовито заметила младшая, Минодора; но потом, как бы желая смягчить это замечание, прибавила: - Мы хоть не имели еще удовольствия видеть вашу супругу, но уж очень много слышали о них лестного.
- А я, матушка, счастливее вас: имела честь видеть супругу Алексея Феофилактыча и вот при них скажу, не показалась она мне: старая, беззубая, нехорошая...
- О нет, вы шутите! - произнесла старшая, Нимфодора, в нос.
Арина Семеновна лукаво засмеялась.
- Неужели, матушка, вправду говорю? - отвечала она. - Красавица, писаной красоты дама. Вот вы, барышни, больно у нас хорошие, а она, пожалуй, лучше вас.
В такого рода разговорах мы шли, и я заметил, что если младшая, Минодора, язвила смертных больше словом, то старшая уничтожала их презрительным и гордым видом, особенно кланявшихся нам мужиков и баб.
Когда мы пришли к Арине Семеновне, она, конечно, захлопотала о приготовлении угощения нам. У нее, впрочем, были уж в гостях две попадьи и дьяконица, которые нам церемонно поклонились. Барышни, чтоб не уронить своего достоинства, сели на диван, а я, признаться, чтоб избегнуть разговора с ними, нарочно поместился у окна: но вдруг, к ужасу моему, старшая, Нимфодора, встала и села около меня.
- Что вы теперь сочиняете? - сказала она с улыбкою и слегка наклоняя голову.
Вопрос этот обыкновенно и при других обстоятельствах и от других людей всегда меня конфузит.
- Нет, я теперь ничего не сочиняю, - отвечал я, потупившись.
- В деревенском уединении, я думаю, так приятно сочинять, - продолжала пытать меня Нимфодора, устремив прямо мне в лицо пристальный взгляд.
- Да; но я занимаюсь больше хозяйством, - отвечал я, чтоб что-нибудь сказать ей.
- О, так вы и хозяин хороший! Как приятно это слышать! - воскликнула Нимфодора.
Почему это ей приятно слышать - не понимаю.
- Я недавно читала, не помню чье, сочиненье, "Вечный Жид"{336} называется: как прелестно и бесподобно написано! - продолжала моя мучительница.
"Что ж это такое?" - думал я, не зная, что с собой делать и куда глядеть.
- Нынче, так это грустно, - снова продолжала Нимфодора, не спуская с меня пристального взгляда, - мы не имеем где книг доставать. Когда здесь жил, в деревне, Рафаил Михайлыч{336}, с которым мы были очень хорошо знакомы и почти каждый день видались и всегда у них брали книги. Тут я у них читала и ваше сочинение, "Тюфяк" называется - как смешно написано.
Я начинал приходить в совершенное ожесточение. Чтоб спасти себя хоть как-нибудь от дальнейших разговоров с Нимфодорой, я высунул голову в окно и стал будто бы с большим вниманием глядеть на толпящийся тут и там народ. Из толпы, окружающей кабак, вышел Пузич с Козыревым; оба они успели, видно, порядочно выпить. Я еще прежде слышал, что Пузич подрядился у Фомкиной госпожи строить новый флигель, и у них, вероятно, были поэтому слитки{337}. Пузич, увидев меня, остановился и поклонился, а Козырев, нахмуренный и мрачный, немного пошатываясь и засунув руки в карманы плисовых шаровар, прошел было сначала мимо, но потом тоже остановился и, продолжая смотреть на все исподлобья, стал поджидать товарища.
- Ваше высокоблагородие, позвольте с вами компанию иметь, - проговорил Пузич пьяным голосом.
- Нет, братец, в другое уж время, - сказал я, показывая ему рукой, чтоб он отправлялся, куда шел.
- Барин!.. Писемский!.. Господин! Позвольте с вами компанию иметь! прокричал Пузич на всю уж улицу, так что Арина Семеновна, как хозяйка, обеспокоилась этим и подошла к окну.
- Нехорошо, нехорошо, Пузич, - сказала она, - мужик вы хороший, богатый, а беспокоите господ. Ступайте, ступайте!
- Арина Семеновна, позвольте компанию иметь! - воскликнул опять Пузич. - Ежели теперича барину, господину Писемскому, деньги теперича нужны сейчас! Позови только Пузича: "Пузич, дай мне, братец, денег, тысячу целковых" - значит, сейчас, ваше высокопривосходительство. Что мне деньги! Денег у меня много. Мне барин, господин Писемский, его привосходительство, значит, отдал теперича все деньги сполна, и я благодарю, должон благодарить. Теперича господин Писемский мне скажет: "Подай мне, Пузич, деньги назад!" "Изволь, бери..." Позвольте, ваше привосходительство, компанию мне с вами иметь?..
В это время вышел из-за угла Матюшка, что-то с несвойственным ему печальным лицом, и робко подошел к Пузичу.
- Дядюшка, дай два рублика-та, - пробормотал он.
Физиономия Пузича в минуту изменилась: из глупо подлой она сделалась строгой.
- Какие твои два рубли? - сказал он, обернувшись к Матюшке лицом и уставив руки в бока.
- Мамонька наказывала серп купить, жать нечем, - проговорил тот.
- Какие твои деньги у меня? За какие услуги? Говори! Ежели теперича ты пришел у меня денег просить, как ты смеешь передо мной и господином в шапке стоять? Тебе было сказано, на носу зарублено, чтоб ты не смел перед господами в шапке стоять, - проговорил Пузич и сшиб с Матюшки шапку.
Тот только посмотрел на него.
- Что дерешься? И на тебе шапка не притаченная, - проговорил он, поднимая шапку.
- Молчать! Поговори еще у меня! - продолжал Пузич. - Когда, значит, подрядчик с тобой разговаривает, какой разговор ты можешь иметь!
- Пузич, идемте, - проговорил октавой Козырев, которому уж, видно, наскучило ждать.
- Идем, идем, Флегонт Матвеич, - отвечал Пузич, - дураков, значит, надо учить, ваше привосходительство, коли они неумны, - отнесся он ко мне и, очень довольный, что удалось ему перед всем народом покуражиться над Матюшкой, пошел с Козыревым опять, кажется, в кабак.
Бедняга Матюшка издали последовал за ним.
- Что? Тебя не рассчитывает подрядчик? - спросил я его.
- То-то-тка, все вот жилит да дерется еще, - отвечал он, уходя.
Не прошло четверти часа после этой сцены, мы сидели еще с барышнями у Арины Семеновны в ожидании отца Николая, который присылал из церкви с покорнейшею просьбою подождать его, приказывая, что, как он освободится, так сам зайдет просить достопочтенных гостей. Чтоб отклонить для Нимфодоры всякую возможность вступить со мною в разговор о литературе, я продолжал упорно смотреть в окно. "Однако отец Николай что-то долго нейдет, думал я, неужели он все еще молебны служит?" Около церкви никого уж не видать, а между тем в противоположной стороне, к кабаку, масса народа делается все гуще и гуще. Наконец, я увидел ясно, что туда идут и бегут.
- Кажется, пожар! - сказал я, вставая.
- Ах, боже мой! - воскликнула Нимфодора и даже Минодора с довольно, по-видимому, твердыми нервами.
В это время вошел отец Николай, бледный и запыхавшийся.
- Батюшка! Что такое случилось? Откуда вы? - спросил я.
- Что, сударь! Случилось несчастье: убийство в кабаке! Сейчас ходил напутствовать дарами, да уж поздно - злодеи этакие!
- Скажите! - произнесли опять Нимфодора и Минодора в один голос.
- Кто такие? Кто кого убил? - спросил я.
- Плотники... стали пьяные в кабаке с хозяином разделываться... слово за слово, да и драка... один молодец и уходил подрядчика насмерть, - отвечал отец Николай, садясь и утирая катившийся с лица его крупными каплями пот.
- Не Пузича ли это? - сказал я.
- Его, его, Пузича, коли знаете. Плутоватый был мужичонко.
- Кто ж его убил? Он сейчас здесь был.
- Да я уж и не знаю. Петром, кажется, зовут парня, высокий этакой, худой.
- Батюшка! Нельзя ли еще как-нибудь помочь убитому? - воскликнул я.
- Так, так! - продолжал Сергеич. - На каких-нибудь неделях все это и сделалось. Я тут тоже согрешил, грешный, маненько, доказчиком был, за Сережку-то больно злоба была моя на нее, и теперича, слышавши эти ее слова про барина, слышавши, что, окромя того, селенье стращает выжечь, я, прошлым делом, до бурмистра ходил: "Это, говорю, Иван Васильич, как ты хошь, а я тебе заявлю, это нехорошо; ты и сам не прав будешь, коли что случится - да!" С этих моих слов и пошло все. Бурмистр тоже поопасился: становому заявил. Тот сейчас наехал и обыск у ней в доме сделал: так однех трав, сударь, у ней четыре короба нашли, а что камушков разных - этаких мы и не видывали; земли тоже всякой: видно, все из-под следов человеческих. Стали ее опрашивать, какие это травы? "Не знаю". Чья земля? - "Не знаю"... Пошто она у тебя? "Не знаю". Только и ответу было. Хошь бы в слове проговорилась. Двои сутки с ней становой бился, напоследок говорит бурмистру: "Что, говорит, с ней, бестией, делом вести! Как на нее докажешь! Пиши барину; он лучше распорядится". Так тот и описал. Барин и приказывает сослать ее на поселенье, коли мир приговорит. Тут она и сробела, и чего уж не делала, боже ты мой! И вином-то поила и денег сулила - ништо не взяло: присудили!
- В остроге-то, как она сидела, - начал Петр, - я тоже проходил мимо Галича, зашел к ней, калачик принес... заплакала, братец ты мой. "Не была бы, говорит, я в этом месте, кабы не один человек; не пошла бы я, говорит, за этим больно худым, кабы не хотела его приворожить, в сорока квасах ему пить давала - и был бы он мой, да печурский старичище моему делу помешал". Только и сказала: "Теперь, говорит, меня на поселенье ссылают; только ты, Петр, этому не радуйся: тебе самому не будет счастья ни в чем. Кажинный час в сердце твоем будет тоска и печаль". И все ведь, голова, правду сказала: что, что живешь на свете! Ничего не веселит, словно темной ночью ходишь. Ни жена, ни дети, ни работа - ничто не мило, и сам себе словно ворог какой! Вот только и есть, как этой омеги проклятой стакана три огородишь, так словно от сердца что поотляжет.
Проговорив это, Петр вздохнул и потом вдруг поднял голову.
- Будет! Баста! - сказал он. - Пора ужинать. Барину, я вижу, любо наше каляканье слушать, а нам все петухов будить придется. Матюшка, дурак! Подай шапку, вон лежит на бревнах!
Матюшка подал ему.
- Спасибо, - продолжал Петр, - я тебя за это в первый раз, как хлестать станут, за ноги подержу, и уж крепко, не бойся, не вывернешься.
- Да за што меня хлестать станут? - спросил Матюшка.
- И по-моему, братец, не за што: душа ты кроткая, голова крепкая, проговорил Петр и постучал Матюшку в голову. - Вона, словно в пустом овине! Ничего, Матюха, не печалься! Проживешь ты век, словно кашу съешь. Марш, ребята! - заключил он, вставая.
- За угощенье твое благодарим, государь милостивый, - сказал Сергеич, кланяясь.
- Да ты ниже кланяйся, старый хрен! Всю жизнь спину гнул, а не изловчился на этом! - подхватил Петр, нагибая старику голову.
Сергеич засмеялся, Матюшка тоже захохотал.
- Прощай, барин, - продолжал Петр, надевая шапку. - Правда ли, дворовые твои хвастают, что ты книги печатные про мужиков сочиняешь? - прибавил он приостановясь.
- Сочиняю, - отвечал я.
- Ой ли? - воскликнул Петр. - В грамоте я не умею, а почитал бы. Коли так, братец, так сочини и про меня книгу, а о дедушке Сергеиче напиши так: "Шестьдесят, мол, восьмой год, слышь! Ни одного зуба во рту, а за девками бегает".
- Полно, балагур, полно! Пойдем лучше ужинать, коли собрался! - сказал Сергеич, слегка толкнув Петра в спину.
- Пойдемте! - отвечал тот и обнял одною рукой Матюшку.
Веселость Петра, впрочем, вспыхнула на минуту: он опять потупил голову. Все они пошли неторопливо, и я еще долго смотрел им вслед, глядя на нетвердую и заплетающуюся походку Сергеича, на беспечную, но здоровую поступь кривоногого Матюшки, наконец, на задумчивую и сутуловатую фигуру Петра.
V
Успеньев день - у нас в приходе праздник. Это можно уж догадаться по тому, что кучер мой, Давыд, между нами сказать, сильный бахвал и большой охотник до парадных выездов, еще в семь часов утра, едва успел я встать, пришел в горницу.
- Что тебе? - спрашиваю я.
- Изволите ехать молиться к обедне или нет-с? Коли поедете, так лошадей надо припасти.
Собственно говоря, лошадей совершенно нечего припасать, а стоит только вывести из конюшни и заложить, и Давыд, я знаю, пришел спрашивать, чтоб скорее успокоить свое ожидание насчет того, удастся ли ему проехать и пофорсить.
- Поеду, - говорю я.
У Давыда от удовольствия кровь бросается в лицо.
- Жеребцов ведь припасти? - спрашивает он.
- Нет, братец, разгонных бы, - говорю я.
- На разгонных нельзя, вся ваша воля: разгонные лошади совсем смучены; а что эти одры, стоят только да овес едят! Хошь мало-мальски промнутся, возражает Давыд с вытянувшимся лицом, и я убежден, что одна мысль: ехать на разгонных к празднику, была для него мученьем.
- Ну хорошо, на жеребцах поедем, - говорю я, - только уговор лучше денег: в сарае не изволь их муштровать и хлестать, а то они у тебя выскакивают, как бешеные, и, подъезжая к приходу, не скакать благим матом, а то, пожалуй, или себе голову сломишь или задавишь кого-нибудь.
- Не извольте беспокоиться. Господи, боже мой! Не первый год езжу, говорит Давыд и потом, постояв немного, присовокупляет: - Кафтан синий надо надеть-с?
- Конечно, - говорю я.
- Кушак тоже шелковый? - прибавляет он.
- Конечно, конечно, - подтверждаю я, не понимая еще, к чему он ведет этот разговор: синий кафтан и шелковый кушак находятся совершенно в его распоряжении.
- Вы этта изволили говорить, перчатки зеленые купить мне в Чухломе.
- Ну, да! Что ж?
- Не для чего покупать-с... у Семена Яковлича еще после папеньки вашего лежат кучерские перчатки; не дает только без вашего приказанья, а перчатки важные еще! - разрешает, наконец, Давыд, к чему он клонил разговор.
- Хорошо; скажи, чтоб дал, - говорю я.
И Давыд, очень довольный, отправляется. Надобно сказать, что он очень хороший кучер и вообще малый трезвого поведения и доброго нрава, но имеет одну слабость: прихвастнуть, и прихвастнуть не о себе, а все как бы в мою пользу. Вдруг, например, расскажет где-нибудь на станции, на которой нас обоих с ним очень хорошо знают, что я граф, генерал и что у меня тысяча душ, или ошибет какого-нибудь соседа-мужика, что у нас двадцать жеребцов на стойле стоят. Когда я бываю с ним иногда в городе и даю ему полтинник на чай, он этот полтинник никогда не издержит, но, воротившись домой, выбросит его на стол перед своей семьей и скажет: "Нате-ста: только и осталось от пяти серебром баринова подареньица". Кроме этих внешних достоинств, он любил меня украшать и внутренними, нравственными качествами; так, например, припишет мне храбрость неимоверную в рассказе такого рода, что раз будто бы мы ехали с ним ночью и встретили медведя, и он, испугавшись, сказал: "Барин, я пущу лошадей", а я ему на это сказал: "Подержи немного, жалко медвежьей шкуры", и убил медведя из пистолета, тогда как я в жизнь свою воробья не застреливал.
После Давыда начинает являться прочая дворня проситься на праздник обычай, который заведен был еще прадедами и который я поддерживаю, имея случай при этом делать неистощимое число наблюдений. Первая является Александра скотница, очень плутоватая и бойкая женщина.
- Батюшка Алексей Феофилактыч, позвольте на праздник-то сходить, говорит она.
- Хорошо, ступай; только как коровы без тебя останутся? Смотри!
- О коровах, батюшка, я баушку Алену просила: баушка походит. Как можно о скотинке не думать! Я о ней кажинный час жалею. И сегодня не пошла бы, да у тетки моей праздник, а у меня и родни-то на свете только тетка родная и есть, - говорит она скороговоркой.
- Ступай, - говорю я, хоть и предчувствую, что она меня обманывает.
Только что Александра ушла, мимо окон по двору идет Андрюшка ткач, с женой, очень смазливый малый, год назад женившийся на молоденькой и очень хорошенькой из крестьян бабенке, значит, еще молодые и оба, в отношении меня, несмелые; они стоят некоторое время на дворе и перекоряются, кому идти проситься: наконец, подходит к окну молодая и кланяется.
- Здравствуй, милушка, - говорю я.
Она вся вспыхивает.
- На праздник, что ли, хочешь идти? - спрашиваю я.
- Нешто, сударь, - говорит она.
- Ну, ступай.
- И хозяина уж пусти! - прибавляет она.
- Ступайте.
Она хочет идти.
- Да, постой, - говорю я, - у тебя грудной ребенок: как ты его оставишь?
- Пошто оставлять: с собой возьму.
- Помилуй, ты измучишь и сама себя и ребенка.
- Ой, ничего, - отвечает она, - мало ли с ребятами ходят, не одна я ничего!
- Ступайте.
Она кланяется и опять краснеет и, подходя к мужу, говорит: "Пустил!" Тот тоже издали мне кланяется, и уходят оба. Комнатный человек мой Константин, сопутник с десятилетнего возраста моей жизни, имеющий обыкновение обращаться со мной строго, приготовляет мне бриться и одеваться с мрачным выражением в лице. Ему тоже хочется на праздник, и он думает, что не попадет, по я намерен доставить ему это удовольствие.
- Константин, ты велишь оседлать себе лошадь и поедешь со мной.
- Слушаю-с, - отвечает он голосом, необычно суровым. - Старуха Алена пришла: просится тоже помолиться, - прибавляет он, умилившись сердцем от собственного удовольствия.
- Как же мне делать? Уж я скотницу отпустил, - воскликнул я. - Позовите старуху.
Старуха входит.
- Я ведь, старуха, скотницу Александру отпустил: она мне наврала, что ты берешься посмотреть за коровами.
- Ну, батюшка, вся ваша воля, - отвечает старуха покорным, но укоризненным тоном, - круглый год из-за этой Александры Алексевны лба не перекрестишь. Она пошла пиво пить, а тебе и помолиться нельзя.
- Эй! Кто там? - кричу я. - Скажите Александре, чтоб она не уходила; а ты, старуха, ступай.
- Где уж, батюшка! Не воротишь ее: совсем нарядная приходила к тебе проситься; прямо из горницы и побежала; верст на пять теперь уж ушла.
Мне стало жаль старухи.
- На тебе двугривенный, что ты остаешься; а в следующее воскресенье я тебя на лошади отправлю богу помолиться, - говорю я.
- Ой, батюшка! Что это? Пошто? И так довольны вашей милостью, - говорит она; впрочем, берет двугривенный и этим отчасти успокаивается.
Я продолжаю смотреть в окно: старик повар прошел, в белой манишке моего подаренья; молодая горничная, еще накануне завившая свои виски в мелкие косички, а теперь расчесавшая их, прибежала, как сумасшедшая, к матке в избу. Ключница прошла в погреб, в мериносовом платье и в шелковом, повязанном маленькой головкой, платочке. Это штат барыни, и они у нее, вероятно, отпросились. Я вижу даже, что у конского двора отчаянный Васька запрягает им в телегу лошадь и сам, никого не допуская, натягивает супонь. Таким образом, сбирается почти вся дворня, за исключением разве дедушки Фадея: и тот остается потому, что с печки слезть не может. Впрочем, он только еще нынешний год не пошел, а прошлый ходил, но, не дойдя еще до прихода, свалился в канаву и пролежал тут почти целый день. Даже Семен, несмотря на свою флегматичность и бесстрастность характера, остался очень доволен, когда я ему предложил, чтоб и он тоже ехал. Никогда еще не замечал я в нем такой расторопности: не прошло пяти минут, как он уже сидел верхом на чалке, в синем кафтане и какой-то высокой бобровой шапке, бог знает от кого и каким образом доставшейся ему. Однако пора и мне собираться; я оделся и вышел. Давыд, несмотря на мои просьбы и наставления, распорядился по-своему: лошади, весьма добронравные и хорошо приезженные, вылетели из сарая, как бешеные, так что он, повалившись совершенно назад, едва остановил их у крыльца. Я убежден, что они жесточайшим образом нахлестаны; кроме того, коренную он по обыкновению взнуздал бечевкой, чтоб круче шею держала, а бедным пристяжным притянул головы совершенно к земле, так что у них глаза и ноздри налились кровью. Напрасно я восставал против этой его системы закладыванья: на все мои замечания он отвечал: "Господа так ездят, красивее этак!.." В настоящем случае я ничего уж и не говорил и только просил его, ради бога, не гнать лошадей, а ехать легкой рысью; он сначала как будто бы и послушался; но в нашем же поле, увидев, что идут из Утробина две молоденькие крестьянки, не мог удержаться и, вскрикнув: "Эх, вы, миленькие!" - понесся что есть духу.
- Неужели ты, Давыд, думаешь, что нас молодцами за это сочтут? Напротив, дураками! - принимался я было ему втолковывать, но все напрасно. Подъезжая к приходу, он весь как-то уж изломался: шапку свернул набекрень, сам тоже перегнулся, вожжи натянул, как струны, а между тем пошевеливает ими, чтоб горячить лошадей. День был светлый; от прихода несся говор народа, и раздавался благовест вовся; по дороге шло пропасть народу, и все мне кланялись.
- Матка, чей барин-то? - говорит одна старуха другой.
- Филата Гаврилыча, матка, сын, али не узнала? - отвечает ей та.
- Ну, вот, какой хороший да пригожий! - говорит первая старуха.
На худой лошаденке, которые обыкновенно называются вертохвостками, гарцует некто Фомка Козырев, лакей и управляющий одной немолодой вдовы-помещицы. Уж три года, как Фомка стал являться на всех праздниках в плисовых штанах, в плисовой поддевке, с серебряными часами; путем поклониться ни с кем не хочет, простого вина не пьет, а все давай ему наливок. Жареных пышек на иной ярмарке на рубль серебра съест в день, а орехи без перемежки в кармане насыпаны. За это и по другим, еще более уважительным причинам, его и прозвали полубарином. Завидев меня и замечая, что я начинаю его обгонять, он также, в свою очередь, начинает горячить лошадь, а сам представляет, что совладеть с ней не сможет. Лошаденка завертела хвостом и пошла боком забирать все дальше и дальше в сторону.
Чем ближе к селу, тем больше обгоняешь народу. Какие у всех довольные лица, а между тем как мало надобно, чтоб доставить этим людям это удовольствие. Придет иной верст за десять пешком к приходу, помолится, а тут и отправится в деревню, где празднуют. Хорошо еще, у кого есть родные: тот прямо идет гоститься, то есть выпить, пообедать и поболтать; а у кого нет, так взойдет в избу несмело и проговорит каким-то странным голосом: "С праздником, хозяева честные, поздравляем". Хозяин, который уж действительно ничего не жалеет, но которого в то же время одолевают гости, проговорив: "Сейчас, голубчик, сейчас", поспешит ему дать рюмку водки, пирога и пива; гость это все выпьет, съест и отправится в другую избу, и таким образом к вечеру наберется порядочно.
К величайшему неудовольствию Давыда, я не допустил его произвести эффект, проезжая по улице села, а велел ехать задами и пошел сам пешком. У церковных ворот пересек мне дорогу маленький семинаристик, в длиннополом нанковом зеленом сюртучке.
- Здравствуйте, папенька крестный, - проговорил он.
Когда я его крестил, - совершенно не помню.
- Здравствуй, милый! Ты чей?
- Отца дьякона, папенька крестный, - отвечал он.
- А! Отца дьякона! Это хорошо... Что, обедня идет или нет?
- Начинается, папенька крестный, - отвечает он и, как человек привычный, пошел впереди, расталкивая для меня народ.
В церкви, у левого клироса, стоят две барышни, небогатые прихожанки. Я убежден, что до моего появления они молились усердно, но как увидали меня, так и начали модничать. Мне всегда несколько грустно видеть их у прихода. Зачем они не ходят в просто причесанных волосах, а как-нибудь всегда их взобьют? Зачем они носят эти собственного рукоделья шляпы из полинялой шелковой материи с полинялыми лентами? Зачем так безбожно крахмалят свои кисейные платья и, наконец, зачем, по преимуществу старшая, произносят все в нос? Я подозреваю, что, говоря таким образом, она воображает, что говорит по-французски.
После обедни я хотел было пройтись по ярмарке, но меня остановила проживающая в селе немолодая тоже девица из духовного звания, по имени Арина Семеновна, девица большая краснобайка и очень неглупая.
- Позвольте, батюшка Алексей Феофилактыч, - начала она, - просить вас осчастливить меня вашим посещением. Я еще пользовалась милостями вашего папеньки, маменьки; по доброте своей и великодушию, они никогда не брезговали посещать мою сиротскую хижину. Слух тоже, батюшка, и про вас идет, что вы в папеньку - негордые.
- С большим удовольствием, сударыня; но меня звал отец Николай; чтоб мне туда не опоздать, - сказал я.
- Отец Николай, батюшка, долго еще изволят пробыть в церкви, так как теперича простой народ молебны будет служить, а вы по крайности тем временем чайку или кофейку у меня откушаете. Богато-небогато, сударь, живу, а все на прием таких дорогих гостей имею.
- Очень хорошо, сударыня, извольте.
- Не знаю, как и благодарить за ваши милости, - сказала мне с поклоном Арина Семеновна и отнеслась к идущим за мной двум барышням: - Нимфодора Михайловна, Минодора Михайловна, позвольте и вас просить к себе на чашку чаю: я у вас частая гостья, гощу-гощу и стыда не знаю, а вас в своем доме давно не имела счастия видеть.
- О нет, вы этого не можете сказать: мы у вас тоже частые гости! произнесла совершенно в нос старшая сестра, Нимфодора.
- Кабы еще чаще, еще бы я была больше осчастливлена, - сказала Арина Семеновна.
Все мы таким образом пошли к ней. Я видел, что барышням очень хочется заговорить со мной, но я, признаюсь, побаивался этого.
- Как здоровье вашей супруги? - сказала наконец младшая, Минодора, говорившая меньше в нос, но зато, судя по выражению лица, должно быть, более желчная, чем старшая.
Впрочем, обе они, как уже немолодые девицы, были немного злы и на меня, как я слышал, питали большую претензию за то, что я не знакомился с ними. Предчувствуя, что вопрос этот был сделан с ядовитой целью, я поспешил отвечать:
- Слава богу, здорова, и мы с ней всё сбираемся к вам.
Что-то вроде улыбки пробежало по губам обеих барышень.
- И скоро исполните ваше обещание? - сказала старшая, Нимфодора, еще более в нос.
- На той неделе непременно, непременно, - опять поспешил я отвечать.
- Очень приятно, конечно, будет нам видеть вас у себя, хоть, может быть, вам будет у нас и скучно, - ядовито заметила младшая, Минодора; но потом, как бы желая смягчить это замечание, прибавила: - Мы хоть не имели еще удовольствия видеть вашу супругу, но уж очень много слышали о них лестного.
- А я, матушка, счастливее вас: имела честь видеть супругу Алексея Феофилактыча и вот при них скажу, не показалась она мне: старая, беззубая, нехорошая...
- О нет, вы шутите! - произнесла старшая, Нимфодора, в нос.
Арина Семеновна лукаво засмеялась.
- Неужели, матушка, вправду говорю? - отвечала она. - Красавица, писаной красоты дама. Вот вы, барышни, больно у нас хорошие, а она, пожалуй, лучше вас.
В такого рода разговорах мы шли, и я заметил, что если младшая, Минодора, язвила смертных больше словом, то старшая уничтожала их презрительным и гордым видом, особенно кланявшихся нам мужиков и баб.
Когда мы пришли к Арине Семеновне, она, конечно, захлопотала о приготовлении угощения нам. У нее, впрочем, были уж в гостях две попадьи и дьяконица, которые нам церемонно поклонились. Барышни, чтоб не уронить своего достоинства, сели на диван, а я, признаться, чтоб избегнуть разговора с ними, нарочно поместился у окна: но вдруг, к ужасу моему, старшая, Нимфодора, встала и села около меня.
- Что вы теперь сочиняете? - сказала она с улыбкою и слегка наклоняя голову.
Вопрос этот обыкновенно и при других обстоятельствах и от других людей всегда меня конфузит.
- Нет, я теперь ничего не сочиняю, - отвечал я, потупившись.
- В деревенском уединении, я думаю, так приятно сочинять, - продолжала пытать меня Нимфодора, устремив прямо мне в лицо пристальный взгляд.
- Да; но я занимаюсь больше хозяйством, - отвечал я, чтоб что-нибудь сказать ей.
- О, так вы и хозяин хороший! Как приятно это слышать! - воскликнула Нимфодора.
Почему это ей приятно слышать - не понимаю.
- Я недавно читала, не помню чье, сочиненье, "Вечный Жид"{336} называется: как прелестно и бесподобно написано! - продолжала моя мучительница.
"Что ж это такое?" - думал я, не зная, что с собой делать и куда глядеть.
- Нынче, так это грустно, - снова продолжала Нимфодора, не спуская с меня пристального взгляда, - мы не имеем где книг доставать. Когда здесь жил, в деревне, Рафаил Михайлыч{336}, с которым мы были очень хорошо знакомы и почти каждый день видались и всегда у них брали книги. Тут я у них читала и ваше сочинение, "Тюфяк" называется - как смешно написано.
Я начинал приходить в совершенное ожесточение. Чтоб спасти себя хоть как-нибудь от дальнейших разговоров с Нимфодорой, я высунул голову в окно и стал будто бы с большим вниманием глядеть на толпящийся тут и там народ. Из толпы, окружающей кабак, вышел Пузич с Козыревым; оба они успели, видно, порядочно выпить. Я еще прежде слышал, что Пузич подрядился у Фомкиной госпожи строить новый флигель, и у них, вероятно, были поэтому слитки{337}. Пузич, увидев меня, остановился и поклонился, а Козырев, нахмуренный и мрачный, немного пошатываясь и засунув руки в карманы плисовых шаровар, прошел было сначала мимо, но потом тоже остановился и, продолжая смотреть на все исподлобья, стал поджидать товарища.
- Ваше высокоблагородие, позвольте с вами компанию иметь, - проговорил Пузич пьяным голосом.
- Нет, братец, в другое уж время, - сказал я, показывая ему рукой, чтоб он отправлялся, куда шел.
- Барин!.. Писемский!.. Господин! Позвольте с вами компанию иметь! прокричал Пузич на всю уж улицу, так что Арина Семеновна, как хозяйка, обеспокоилась этим и подошла к окну.
- Нехорошо, нехорошо, Пузич, - сказала она, - мужик вы хороший, богатый, а беспокоите господ. Ступайте, ступайте!
- Арина Семеновна, позвольте компанию иметь! - воскликнул опять Пузич. - Ежели теперича барину, господину Писемскому, деньги теперича нужны сейчас! Позови только Пузича: "Пузич, дай мне, братец, денег, тысячу целковых" - значит, сейчас, ваше высокопривосходительство. Что мне деньги! Денег у меня много. Мне барин, господин Писемский, его привосходительство, значит, отдал теперича все деньги сполна, и я благодарю, должон благодарить. Теперича господин Писемский мне скажет: "Подай мне, Пузич, деньги назад!" "Изволь, бери..." Позвольте, ваше привосходительство, компанию мне с вами иметь?..
В это время вышел из-за угла Матюшка, что-то с несвойственным ему печальным лицом, и робко подошел к Пузичу.
- Дядюшка, дай два рублика-та, - пробормотал он.
Физиономия Пузича в минуту изменилась: из глупо подлой она сделалась строгой.
- Какие твои два рубли? - сказал он, обернувшись к Матюшке лицом и уставив руки в бока.
- Мамонька наказывала серп купить, жать нечем, - проговорил тот.
- Какие твои деньги у меня? За какие услуги? Говори! Ежели теперича ты пришел у меня денег просить, как ты смеешь передо мной и господином в шапке стоять? Тебе было сказано, на носу зарублено, чтоб ты не смел перед господами в шапке стоять, - проговорил Пузич и сшиб с Матюшки шапку.
Тот только посмотрел на него.
- Что дерешься? И на тебе шапка не притаченная, - проговорил он, поднимая шапку.
- Молчать! Поговори еще у меня! - продолжал Пузич. - Когда, значит, подрядчик с тобой разговаривает, какой разговор ты можешь иметь!
- Пузич, идемте, - проговорил октавой Козырев, которому уж, видно, наскучило ждать.
- Идем, идем, Флегонт Матвеич, - отвечал Пузич, - дураков, значит, надо учить, ваше привосходительство, коли они неумны, - отнесся он ко мне и, очень довольный, что удалось ему перед всем народом покуражиться над Матюшкой, пошел с Козыревым опять, кажется, в кабак.
Бедняга Матюшка издали последовал за ним.
- Что? Тебя не рассчитывает подрядчик? - спросил я его.
- То-то-тка, все вот жилит да дерется еще, - отвечал он, уходя.
Не прошло четверти часа после этой сцены, мы сидели еще с барышнями у Арины Семеновны в ожидании отца Николая, который присылал из церкви с покорнейшею просьбою подождать его, приказывая, что, как он освободится, так сам зайдет просить достопочтенных гостей. Чтоб отклонить для Нимфодоры всякую возможность вступить со мною в разговор о литературе, я продолжал упорно смотреть в окно. "Однако отец Николай что-то долго нейдет, думал я, неужели он все еще молебны служит?" Около церкви никого уж не видать, а между тем в противоположной стороне, к кабаку, масса народа делается все гуще и гуще. Наконец, я увидел ясно, что туда идут и бегут.
- Кажется, пожар! - сказал я, вставая.
- Ах, боже мой! - воскликнула Нимфодора и даже Минодора с довольно, по-видимому, твердыми нервами.
В это время вошел отец Николай, бледный и запыхавшийся.
- Батюшка! Что такое случилось? Откуда вы? - спросил я.
- Что, сударь! Случилось несчастье: убийство в кабаке! Сейчас ходил напутствовать дарами, да уж поздно - злодеи этакие!
- Скажите! - произнесли опять Нимфодора и Минодора в один голос.
- Кто такие? Кто кого убил? - спросил я.
- Плотники... стали пьяные в кабаке с хозяином разделываться... слово за слово, да и драка... один молодец и уходил подрядчика насмерть, - отвечал отец Николай, садясь и утирая катившийся с лица его крупными каплями пот.
- Не Пузича ли это? - сказал я.
- Его, его, Пузича, коли знаете. Плутоватый был мужичонко.
- Кто ж его убил? Он сейчас здесь был.
- Да я уж и не знаю. Петром, кажется, зовут парня, высокий этакой, худой.
- Батюшка! Нельзя ли еще как-нибудь помочь убитому? - воскликнул я.