Аббат Хериберт, который, несмотря на отнюдь не юный возраст и испытанные в прошлом горькие разочарования, все же придерживался о роде человеческом наилучшего мнения, был чуть ли не до слез растроган таким проявлением щедрости и благочестия. Приор Роберт, сам происходивший из знатного рода, по всей видимости, позволил себе усомниться в чистоте побуждений Гамо, но предпочел не высказывать свои сомнения вслух, дабы не бросать тень на нормандского лорда. Услышав новость, он лишь приподнял брови. Брат Кадфаэль прекрасно знал, какая слава шла о Гамо Фиц Гамоне, и к благим порывам такого рода людей относился более чем скептически, однако же он не был склонен к скоропалительным умозаключениям и предпочел до поры до времени воздержаться от вынесения каких-либо суждений.
   Надобно дождаться приезда самого Гамо, поглядеть что к чему, тогда, глядишь, и станет ясно, что он за человек. Впрочем, прожив на свете пятьдесят пять лет и имея изрядный житейский опыт, Кадфаэль ничего особенного от людей не ждал.
   В Сочельник, рано поутру, Гамо и его спутники въехали на большой монастырский двор. Брат Кадфаэль наблюдал за их прибытием несколько отстраненно, с не слишком уж сильным интересом.
   Все предвещало, что Рождество тысяча сто тридцать пятого года будет холодным и суровым. С началом зимы ударили трескучие морозы, а снегу, как на грех, выпало мало, к тому же и восточный ветер дул не переставая, так что холод пробирал до костей. Да что там зима — весь год не задался. И лето было не в лето, и осень не в осень, а уж об урожае и говорить нечего — одни слезы. Люди по деревням замерзали и пухли от голода. Недород многих повыгонял из домов, заставив просить подаяние, и брат Освальд, ведавший в аббатстве раздачей милостыни, сострадая обездоленным, искренне сокрушался оттого, что не имел возможности помочь всем нуждающимся.
   Появление укутанных в теплые плащи путников, ехавших на трех прекрасных верховых лошадях в сопровождении двух основательно навьюченных пони, не могло не привлечь внимания несчастных просителей, во множестве толпившихся у монастырских ворот. Они обступили новоприбывших, наперебой взывая о милосердии и умоляюще протягивая посиневшие от холода руки. Однако Фиц Гамон, небрежно бросив в толпу несколько мелких монет и не желая задерживаться из-за каких-то нищих, взялся за плеть, дабы расчистить себе дорогу.
   «Видать, правду о нем говорят», — подумал брат Кадфаэль, остановившийся поглазеть на гостей по дороге в лазарет, куда он нес целебные снадобья для недужных.
   Посреди двора рыцарь из Лидэйта спешился, и теперь его можно было рассмотреть получше. Это был рослый, грузный мужчина с густыми волосами, всклокоченной бородой и жесткими, словно проволока, бровями, некогда черными, а ныне изрядно поседевшими. Наверное, прежде он был очень недурен собой, но потворство неумеренным и низменным желаниям не могло не сказаться на его внешности. С годами щеки Гамо побагровели, кожа стала бугристой и шероховатой, а все еще острые черные глаза утонули в глубоких, дряблых мешках. Он выглядел гораздо старше своих лет, но и при этом производил впечатление человека, с которым следует считаться.
   Вторая лошадь несла супругу Фиц Гамона, сидевшую на седельной подушке за спиной конюха. Ее маленькая фигурка, плотно укутанная в меха, была почти не различима. Ехала она удобно прислонясь к широкой спине конюха и обхватив его руками за талию. А конюх, надо сказать, был очень даже пригож — статный, румяный малый лет двадцати, длинноногий, широкоплечий, с круглым, простодушным лицом и веселыми глазами. Ладный молодец, к тому же расторопный и услужливый, судя по тому, как ловко, одним прыжком соскочил он с седла и, приподнявшись на цыпочки, подхватил свою госпожу за талию так же крепко, как за мгновение до того она держала его, и, сняв с подушки, легко поставил на землю. Ее маленькие ручки в теплых перчатках задержались на его плечах на миг — всего лишь только на миг, — но дольше, чем это было необходимо. Он же, со своей стороны, почтительно поддерживал ее до тех пор, пока ноги ее не обрели устойчивость на твердой земле, — а возможно, и несколько секунд после того. Фиц Гамон на них не смотрел: он с самодовольным видом принимал знаки внимания со стороны приора Роберта и брата попечителя странноприимного дома, который уже распорядился отвести новоприбывшим — лорду и его супруге — самые лучшие комнаты.
   На третьей лошади тоже ехали двое — мужчина и женщина, однако женщина, также сидевшая на седельной подушке, не стала дожидаться, пока кто-нибудь поможет ей спуститься, а, напротив, быстро соскользнула на землю и поспешила помочь своей госпоже снять теплый дорожный плащ.
   Служанке — а эта спокойная, тихая молодая женщина, несомненно, являлась служанкой — с виду было лет двадцать пять, разве что чуточку побольше. От холода ее защищал темно-коричневый плащ из домотканой шерсти, грубый полотняный плат обрамлял худощавое, бледное лицо с тонкими чертами и очень нежной и светлой кожей. Во взоре ее светло-голубых глаз, несмотря на сдержанное и даже несколько опасливое выражение, таился некий внутренний жар, не слишком вязавшийся с нарочито смиренной манерой держаться.
   Когда служанка подошла к своей госпоже, чтобы освободить ее от тяжелого мехового наряда, выяснилось, что ростом она на добрую голову выше леди, но, несмотря на это, выглядела невзрачно и тускло в сравнении с маленькой, яркой пташкой, выпорхнувшей из-под плаща. Веселая, улыбчивая леди Фиц Гамон, одетая в коричневое и красное, напоминала малиновку как цветами своего облачения, так и жизнерадостной резвостью. Темные, заплетенные в тугие косы волосы были аккуратно уложены вокруг маленькой, приятной формы головки, упругие и нежные округлые щечки разрумянились от свежего, морозного воздуха, а в огромных, выразительных темных глазах светилась горделивая уверенность в неотразимости своих чар. Этой красавице едва минуло тридцать, а скорее всего, она была еще моложе.
   Фиц Гамон имел взрослого сына, уже давно жившего отдельно со своей женой и детьми и дожидавшегося, возможно, не слишком терпеливо того дня, когда он унаследует отцовские земли. Эта прехорошенькая особа — чуть ли не девочка в сравнении с пожилым супругом — приходилась Гамону второй, если не третьей женой и была гораздо моложе своего великовозрастного пасынка. Гамо обладал достаточным состоянием и мог позволить себе заводить новых жен, как заводят новое платье по мере износа старого, однако же эта чаровница, судя по всему, обошлась ему недешево. Во всяком случае, она не выглядела хорошенькой, но бедной сироткой, которую родственники запродали богатому старику. Держалась она так, словно ничуть не сомневалась в прочности своего положения, прекрасно знала себе цену и требовала признания ее достоинств ото всех окружающих. Не приходилось сомневаться в том, что она превосходно справляется с ролью хозяйки дома и великолепно выглядит во главе обеденного стола в пиршественном зале Лидэйтского манора, чем тешит тщеславие своего немолодого супруга.
   Конюх, ехавший на одной лошади со служанкой, — сухопарый, жилистый малый в годах, с грубоватым, словно коряво вырезанным из дуба лицом — служил Фиц Гамону уже много лет и за это время сумел неплохо приспособиться к особенностям характера своего господина. К переменам настроения лорда он относился со снисходительным терпением, умел предугадывать его желания и не слишком сильно боялся вспышек хозяйского гнева, ибо по опыту знал, что сумеет совладать с любой бурей. Фиц Гамон по-своему ценил его и относился к нему неплохо — насколько вообще был способен хорошо относиться к слуге.
   Не говоря ни слова, он быстро развьючил пони и, закинув седельные сумы за спину, поспешил за своим господином в странноприимный дом. Конюх помоложе взял под уздцы хозяйского коня — ему предстояло отвести верховых и вьючных лошадей на конюшню.
   Кадфаэль проводил взглядом направлявшихся к крыльцу странноприимного дома женщин. Леди ступала легко и живо, словно молодая лань, и с любопытством озиралась по сторонам большими и яркими глазами. Рослая служанка следовала за ней, ухитряясь, несмотря на размашистый шаг, не обгонять и даже не догонять свою госпожу, а почтительно держаться позади. Походка ее была упругой, хотя в остальном девушка малость походила на ловчую птицу, посаженную в клетку на время линьки.
   «Не иначе как она из вилланов, — подумал Кадфаэль, — да и оба конюха то же». Он по опыту знал, что крепостные чем-то неуловимо отличаются от свободных людей. Не то чтобы жизнь у вольных была богаче и легче — зачастую им приходилось куда тяжелее, нежели вилланам, о которых худо-бедно заботились их господа. Коли ты сам себе хозяин, то и рассчитывать можешь только на себя. В этот Сочельник возле аббатской сторожки отиралось множество голодных, оборванных и изможденных людей — свободных людей, которых жестокая нужда вынудила стоять с протянутой рукой. Конечно, всякий человек первым делом стремится к свободе, только вот сыт ею не будешь, особливо в неурожайный год.
   В надлежащее время Фиц Гамон в сопровождении жены и прислуги явился в церковь к вечерне, дабы полюбоваться тем, как подаренные им подсвечники в присутствии братии и прихожан будут торжественно водружены на алтарь Пресвятой Девы Марии. Аббат, приор да и все прочие братья без устали рассыпались в благодарностях, не жалея самых восторженных слов. Вполне искренних, ибо искусно выполненные подсвечники на высоких рифленых ножках, увенчанные парными чашечками в виде цветущих лилий, не могли не вызвать восхищения. У каждого лепесточка даже прожилки были видны — ну точь-в-точь как у живого растения. Брат Освальд, ведавший раздачей милостыни, сам был умелым серебряных дел мастером. Он знал толк в такого рода изделиях и прямо-таки глаз не мог оторвать от нового украшения алтаря, правда, неподдельный восторг в его взоре сочетался с некоторым сожалением.
   По окончании службы, когда жертвователя с великим почетом и славословиями провожали в покои аббата Хериберта, где в его честь был накрыт ужин, Освальд не выдержал и осмелился обратиться к Фиц Гамону с не дававшим ему покоя вопросом:
   — Достойный лорд, этот дар поистине великолепен. Я имею некоторое представление о свойствах благородных металлов и до сих пор полагал, что знаю всех хороших мастеров в наших краях, но прежде не встречался с такой тонкой работой. Стебли, листья, цветы — все словно живое. Детали подмечены глазом знающего толк в растениях селянина, выполнены же рукою придворного мастера. Могу ли я узнать, кто их изготовил?
   Фиц Гамон, на чьей щербатой физиономии только что играла самодовольная улыбка, неожиданно помрачнел. Щеки его побагровели еще сильнее, глаза сердито блеснули — словно этот неуместный вопрос каким-то образом омрачил час его торжества.
   — Кто-кто… Их сделал один мастер, находившийся у меня в услужении. Сделал по моему приказу, — раздраженно буркнул Гамо. — Кое-какие навыки у него и вправду были, но он всего-навсего виллан и не стоит того, чтобы поминать его имя.
   С этими словами Гамо поспешил дальше, как будто стремился избежать дальнейших расспросов, а жена, слуги и служанка последовали за ним. Однако старший по возрасту конюх, похоже не слишком сильно трепетавший перед своим грозным господином, — возможно, потому, что не раз перетаскивал этого самого господина перепившегося до потери чувств из-за стола на кровать, — подергал брата Освальда за рукав и доверительно прошептал:
   — Не цепляйся к нему, брат, все едино ответа не добьешься. Дело в том, что этот серебряных дел мастер — его Алардом кличут — на прошлое Рождество взял да и сбежал от нашего лорда. Его, ясное дело, ловили, гнались за ним до самого Лондона, да так и не поймали, а теперь уж, надо думать, никогда не изловят. Я бы на твоем месте не стал ворошить эту историю.
   Конюх затрусил следом за своим лордом.
   Освальд и другие слышавшие его слова монахи проводили виллана задумчивыми взглядами.
   — Сдается мне, — промолвил Кадфаэль, размышляя вслух, — этот Гамо не из тех, кто легко расстается со своей собственностью, будь то хоть серебро, хоть человек. Ежели он что и уступит, то только за хорошую цену.
   — Устыдись, брат, — с укоризной в го лосе укорил его стоявший поблизости брат Жером. — Разве он не распростился с этими чудесными подсвечниками, пожертвовав их нашей обители? Совершенно бескорыстно.
   Кадфаэль от возражений воздержался, предпочитая не распространяться о том, какую выгоду рассчитывал получить Фиц Гамон в обмен на свое пожертвование. Не было никакого проку спорить с братом Жеромом, который и сам прекрасно знал, что и подсвечники, и годовая фермерская рента дарованы аббатству вовсе не по доброте душевной. Однако же брат Освальд с печалью в голосе заметил:
   — Жаль все же, что он, коли уж все едино решил распроститься с этими подсвечниками, не нашел им лучшего применения. Спору нет, они радуют глаз и будут превосходным украшением алтаря, но вот ежели б он с толком их продал да пожертвовал обители деньги, я, наверное, смог бы всю зиму кормить тех обездоленных, что ныне выпрашивают милостыню у наших ворот. У меня от жалости сердце кровью обливается — ведь многие из них не доживут до весны. Помрут с голоду, а помочь им я бессилен.
   — Да что ты такое говоришь, брат, — разохался Жером, — он ведь преподнес свой дар не кому-нибудь, а самой Пресвятой Деве. Остерегись, брат, не повторяй греховного заблуждения тех, кто осудил женщину, принесшую сосуд с благовониями и умастившую ими ноги нашего Спасителя. Помни, Господь повелел им оставить ее в покое, ибо она сделала доброе дело.
   — Благой и идущий от души порыв — вот что позволило ей удостоиться похвалы из уст Господа нашего, — с благоговением в голосе промолвил брат Освальд. — «Она сделала что могла», — так сказал Иисус апостолам. Но он никогда не называл ее поступок благоразумным, потому как, малость подумав, она, возможно, сумела бы найти драгоценным благовониям и лучшее применение. Но в одном ты прав — не пристало мне порицать дарителя по совершении им даяния. Пролитое мирро все едино не соберешь в сосуд.
   Взгляд его, восторженный и в то же самое время сокрушенный, задержался на серебряных лилиях, увенчанных теперь столбиками воска и пламени. В отличие от пролитого мирро употребить их по иному назначению было еще возможно — точнее сказать, было бы возможно, окажись Фиц Гамон более добросердечным и сговорчивым человеком. Но, с другой стороны, он имел полное право распоряжаться своей собственностью по своему усмотрению.
   — Они преподнесены в дар Пресвятой Деве, — с жаром возразил Жером, набожно закатывая глаза, — а потому даже сама мысль о каком-либо ином их использовании, пусть даже самом достойном, есть не что иное, как кощунство. Думать о таком — и то тяжкий грех.
   — Когда бы сама Пресвятая Дева, снизойдя до нас, явила нам свою волю, — суховато отозвался брат Кадфаэль, — мы бы точнее знали, какое прегрешение почитать тяжким, а какое пожертвование — достойным и благочестивым.
   — Разве свет, сияющий над святым алтарем, не есть благо? — не унимался Жером. — И может ли любая, уплаченная за него цена, считаться слишком высокой?
   «Вот хороший вопрос, — размышлял брат Кадфаэль, направляясь в трапезную на ужин. — Пожалуй, стоило бы задать его брату Джордану. Порасспросить, что он думает о цене света».
   Брат Джордан был стар, давно одряхлел, а в последнее время к его немощам добавилась и новая напасть — он начал по степенно терять зрение. Пока еще старый монах мог различать смутные, словно тени, очертания предметов, а по обители и ее окрестностям передвигался без особых затруднений, потому как знал здесь каждый закоулок и дорогу куда угодно нашел бы даже в кромешной тьме. Но по мере того как вокруг старца смыкался мрак, приверженность его свету становилась все более самозабвенной и пылкой. В конце концов дело дошло до того, что брат Джордан оставил все остальные обязанности и всецело посвятил себя уходу за свечами и лампадами на обоих алтарях монастырской церкви, что позволяло ему всегда иметь пред своими очами свет, причем свет возожженный ко вящей славе Господней.
   Не приходилось сомневаться в том, что и сегодня, лишь только отслужат повечерие, старый монах примется старательно подрезать фитили да подливать масло в лампады, дабы в церкви не было чада и копоти, а свет до самой рождественской заутрени оставался ровным и ясным. Скорее всего, он не отправится спать до самого полуночного Прославления. Старики вообще спят немного, а брат Джордан вдобавок не жаловал сон потому, что во сне человек погружается во тьму. Но старик ценил сам свет, ценил пламя, дарящее этот свет взору, но никак не сосуд или опору, поддерживающую тот или иной светоч. Разве эти великолепные, двухфунтовые восковые свечи светили бы не так ярко и меньше радовали взгляд подслеповатого старца, будь они установлены на простых деревянных подсвечниках?
   Оставалось около четверти часа до повечерия, и Кадфаэль вместе с другими братьями грелся у очага, когда к нему неожиданно обратился пришедший из странноприимного дома служка:
   — Брат, леди Фиц Гамон — та, что приехала сегодня к нам со своим мужем, — спрашивает, не зайдешь ли ты к ней. Ей что-то нездоровится с дороги. Она жалуется на головную боль и никак не может заснуть. А брат попечитель лазарета посоветовал ей обратиться к тебе, потому как ты сведущ во всякого рода целебных снадобьях.
   Не задавая лишних вопросов, Кадфаэль поднялся и последовал за ним. Последовал, испытывая некоторое любопытство, ибо во время вечерни присутствовавшая на ней леди Фиц Гамон привлекала к себе внимание цветущим видом и прямо-таки искрящимся взором. Ничто в ее облике не наводило на мысль о недомогании.
   Леди встретила Кадфаэля в прихожей странноприимного дома. Она зябко куталась в теплый плащ, тот, который надевала, выходя на улицу, когда направлялась через монастырский двор на ужин в аббатские покои и возвращалась оттуда. Капюшон был надвинут так низко, что лицо молодой женщины скрывалось в тени. За спиной госпожи маячила молчаливая служанка.
   — Ты брат Кадфаэль? Мне сказали, что если кто здесь и сможет мне помочь, так это ты, потому как тебе ведомы свойства целебных трав. Видишь ли, сегодня мы с мужем ужинали у лорда аббата, но за ужином у меня — уж не знаю отчего, не иначе как притомилась с дороги — разболелась голова. Да так сильно, что мне пришлось сказать об этом супругу и, не окончив ужина, поскорее отправиться в спальню. Но, увы, у меня и без того-то сон беспокойный, а уж с такой головной болью мне и подавно никак не уснуть.
   Можешь ты мне помочь? Дать какой-нибудь настой или отвар — это уж тебе виднее. Я слышала, будто ты сам готовишь всевозможные снадобья из собственноручно выращенных трав. Собираешь их, сушишь, варишь, настаиваешь и все такое.
   Наверняка у тебя найдется и что-нибудь способное унять боль, чтобы я смогла наконец заснуть.
   Ну что ж, подумал Кадфаэль, нет ничего удивительного в том, что эта женщина, такая молодая и нежная, пытается найти способ хотя бы на праздничную ночь избавиться от назойливых притязаний со стороны грубого и не слишком-то привлекательного мужа на осуществление его супружеских прав. Он ведь наверняка сегодня сильно напьется, так что ее трудно в чем-либо укорить. Да и не его, Кадфаэля, дело выяснять да допытываться, вправду ли она так уж сильно больна. В конце концов она здесь в гостях и вправе рассчитывать на внимание и заботу.
   — Есть у меня один отвар собственного приготовления, — ответил монах, — который, я думаю, может сослужить тебе добрую службу. Только с собой я ничего не ношу. Все мои травы да снадобья хранятся у меня в особом сарайчике. Так что погоди чуток, а я схожу туда да принесу тебе скляночку.
   — Ой, брат, как это все интересно. А можно я с тобой пойду? Я ведь отродясь не бывала в таких местах, где варят всякое зелье. Там, наверное, все диковинное, необычное…
   Она напрочь позабыла о необходимости казаться больной и говорить слабым, усталым голосом. Искреннее, прямо-таки детское любопытство оказалось сильнее осторожности.
   — К тому же я только что вернулась от лорда аббата, видишь, даже переодеться не успела, — с жаром убеждала она монаха. — Своди меня туда, брат. Ну что тебе стоит?
   — Стоит ли, — вежливо возразил Кадфаэль. — Неровен час, к головной боли еще и простуда добавится. Одно дело по двору пройтись — он начисто выметен, — а дорожки сада запорошены снегом.
   — Ничего страшного, несколько минут на свежем воздухе наверняка пойдут мне на пользу, — отмела возражения леди Фиц Гамон. — Глядишь, с морозца я и засну лучше. Идти-то, поди, недалеко?
   Идти действительно было недалеко. Стоило отдалиться от монастырских построек, из окон которых лился хоть и слабый, но свет, как на угольно-черном небе стали видны колючие, вспыхивавшие, словно искры холодного костра, звезды. На востоке собирались клочковатые облака. В обнесенном изгородью саду, среди деревьев, было как будто потеплее, чем на дворе, словно растения не только преграждали доступ холодным ветрам, но еще и обогревали пространство своим теплым дыханием. Царила торжественная тишина. Гербариум был отгорожен живой изгородью, под защитой которой притулилась бревенчатая хижина, та самая, под крышей которой готовил и хранил свои снадобья брат Кадфаэль.
   Когда они вошли внутрь и монах разжег маленькую лампаду, леди Фиц Гамон охнула от удивления и восторга и, напрочь позабыв о своей мнимой хвори, принялась озираться по сторонам. Глаза ее возбужденно блестели. Служанка, послушно и невозмутимо последовавшая за своей госпожой, напротив, почти не поворачивала головы, но и ее глаза обежали помещение с не меньшим интересом, а бледные щеки даже малость разрумянились. Множество пряных и сладких ароматов, витавших в воздухе, также не остались незамеченными. Ноздри служанки затрепетали, а губы изогнулись в едва заметной улыбке.
   Что же до леди, то она, словно любопытная кошка, обнюхивала каждый уголок и не только внимательно приглядывалась и принюхивалась к каждой ступке, склянке или бутыли, но еще и обрушила на Кадфаэля , целый водопад вопросов:
   — А это что за сушеные иголочки — малюсенькие такие? Никак розмарин? А зернышки — ну вот те, что насыпаны в большой мешок?
   Она по самые запястья запустила руки в горловину мешка, и сарайчик наполнился сладковатым ароматом.
   — Ой, да это же лаванда. И как много! Выходит, брат, что ты заботишься и о нас, женщинах. Я знаю, что лаванда идет на духи и притирания.
   — Так ведь ей можно найти и другое полезное применение, — с улыбкой отозвался монах, наполняя маленькую склянку густым прозрачным сиропом. То был отвар из маков, вывезенных Кадфаэлем с востока и неплохо прижившихся на английской земле. — Лаванда полезна при всякого рода расстройствах, потому как дух от нее не только благоухающий, но и успокаивающий. Я дам тебе маленькую подушечку, набитую ею и некоторыми другими сушеными травами, — смотришь, и заснуть будет легче. Но главное — вот этот отвар. Выпей его перед тем, как лечь в постель, и вот увидишь — сон будет глубоким и спокойным. Можешь принять сразу всю склянку. Вреда от этого никакого, только заснешь крепче и проспишь до самого утра.
   Леди Фиц Гамон, вертевшая в это время в руках пару толстостенных глиняных мисочек, которыми Кадфаэль пользовался при сортировке и просушке предварительно просеянных семян фруктовых растений, с живым интересом уставилась на врученную ей монахом маленькую склянку.
   — Неужто этого хватит? Мне бывает нелегко заснуть.
   — Еще как хватит, — терпеливо заверил ее Кадфаэль. — От такой дозы и крепкий мужчина будет спать без просыпу, но вреда от нее не будет даже нежной и хрупкой женщине вроде тебя.
   Леди приняла флакон и со вкрадчивой улыбкой промолвила:
   — Коли так, брат, я признательна тебе от всей души. И поскольку ты монах и никакой платы все равно не примешь, я непременно сделаю пожертвование в пользу обители. Денежное пожертвование — пусть им распорядится ваш брат раздатчик милостыни. Элфгива, — обратилась она к служанке, — ну-ка возьми эту маленькую подушечку. Я всю ночь буду вдыхать аромат лаванды. Надеюсь, он навеет мне сладкие сны.
   «Значит, служанку зовут Элфгива, — отметил Кадфаэль. — Редкое имя — норвежское, датское или что-то в этом роде. И глаза у нее северные, скандинавские, голубые, как лед, а кожа тонкая и бледная, причем от усталости кажется еще бледнее и тоньше. Трудно сказать, старше служанка годами, чем ее госпожа, или, напротив, моложе. Уж больно они разные, непохожие. Одна резвая и бойкая, а другая тихая, скромная и смирная».
   Кадфаэль загасил лампу, закрыл дверь и проводил обеих женщин до большого двора как раз вовремя, чтобы поспеть к повечерию. Похоже, леди не собиралась присутствовать на богослужении, что же до лорда, то он как раз сейчас, покачиваясь из стороны в сторону, выходил из аббатских покоев. Не то чтобы Гамо напился вдребезги, однако же явно перебрал, так что конюхам приходилось поддерживать его с обеих сторон. Несомненно, лишь колокол к повечерию прервал затянувшееся застолье, причем, надо полагать, к немалому облегчению аббата. Отец Хериберт не был любителем выпить да и вообще имел мало общего с Фиц Гамоном. Если, конечно, не считать искреннего благоговения перед алтарем Пресвятой Девы.
   Леди Фиц Гамон и ее служанка уже скрылись за дверью странноприимного дома, а лорд Гамон направлялся туда же. Один из помогавших ему проделать этот нелегкий путь конюхов — тот, что помоложе, — нес в руке кувшин, судя по всему, полный вина. Стало быть, рыцарь вознамерился продолжить попойку, а его молодая жена может спокойно отойти ко сну, приняв снадобье и положив под голову ароматную подушечку. Скорее всего, сегодня никто ее не потревожит.