— И оставил тебя? — сочувственно спросил Кадфаэль.
   — А как иначе? Разве у него была возможность взять меня с собой? Или хотя бы попрощаться со мной. Куда там, ведь после того разговора Фиц Гамон отослал его в другой манор да еще и приставил к самой грубой, грязной работе. Но Алард бежал, как только ему предоставился случай, ну а я… Я вовсе не огорчилась, брат. Если хочешь знать, я порадовалась за него тогда, как радуюсь и сейчас. Жива я или нет, помнит меня Алард или забыл, но он свободен, и это главное. Правда, пока еще он продолжает считаться вилланом, но через два дня с этим будет покончено. Закон гласит, что всякий, кто проживет в вольном городе год и один день, зарабатывая пропитание своим ремеслом, становится свободным человеком. Прежний хозяин теряет на него все права. Даже если Фиц Гамон и найдет Аларда, он уже не сможет заставить его вернуться.
   — Сдается мне, — сказал брат Кадфаэль, — что твой милый вовсе даже тебя не забыл. Теперь-то я понимаю, почему ты разрешила бедняге Джордану рассказать обо всем через три дня. Тогда твой Алард уже не будет считаться беглым вилланом и никто не сможет принудить его вернуться к бывшему хозяину. Ну да Господь с ним. Давай поговорим об этих чудесных подсвечниках, которые ты так бережно прижимаешь к груди. Стало быть, ты утверждаешь, будто они принадлежат не Фиц Гамону, а Аларду, потому как он их изготовил.
   — Ясное дело, — ответила Элфгива, — ведь лорд Гамо за них не заплатил. А покуда мастер не получил платы, изделие принадлежит ему.
   — А ты, надо думать, собралась сегодня же вечером отправиться в путь и отнести эти вещицы к нему. Вот оно что. А я ведь слышал, будто они гнались за ним до Лондона. Ведь неспроста же — наверное, у них были причины искать его так далеко. Правда, им и следов беглого виллана сыскать не удалось. Видать, все-таки не там искали. Думается мне, что у тебя на сей счет имеются куда более достоверные сведения. И получены они не иначе, как от него самого.
   На бледном лице Элфгивы появилась слабая улыбка.
   — Брат, как это может быть? Сам по суди, ведь ни Алард, ни я ни читать, ни писать не умеем. Да хоть бы и умели — разве мог он доверить кому-нибудь такое сообщение, пока не вышел его срок? Разве стал бы рисковать своей свободой? Нет, я не могла получить от него никакой весточки.
   — Так ведь и наш Шрусбери тоже является вольным городом, и, согласно королевской хартии, всякий виллан, проживший в нем один год и один день, становится свободным человеком. А здешние горожане — народ разумный. Они-то знают, что добрые мастера для города прибыток, и, уж наверное, не откажут в помощи такому умелому ремесленнику. Вот где он мог найти защиту и покровительство. Ты небось думаешь, что он прячется где-нибудь здесь. Погоню удалось направить на ложный след, потому-то его и искали аж возле самого Лондона. И то сказать — зачем бежать в этакую даль, ежели можно найти убежище под самым носом? Но скажи-ка, дочка, что, если ты все же не найдешь его в Шрусбери?
   — Тогда я буду искать его в других городах, искать повсюду до тех пор, пока не найду. Я ведь и сама не без рук. Как-нибудь не пропаду, найду чем прокормиться, пока не разузнаю про Аларда. Я мастерица шить. Думаю, и в таком городе, как Шрусбери, да и в любом другом для меня место найдется. Ну а искусники, подобные моему Аларду, встречаются нечасто. Уж коли я примусь расспрашивать его собратьев, серебряных дел мастеров, то рано или поздно непременно вызнаю, где он. Я его обязательно найду.
   — Ну найдешь — а дальше что? В жизни-то всякое бывает, дитя. Об этом ты подумала?
   — Я обо всем подумала, — твердо заве рила ока монаха. — Может статься, к тому времени, как он найдется, я буду ему не нужна. Он и жениться за это время мог, да и просто выбросить меня из головы. Но тут уж ничего не поделаешь. Если выяснится, что Алард меня позабыл, я просто верну то, что принадлежит ему по праву, и пусть он распоряжается своим имуществом по собственному усмотрению. Я же пойду своим путем и постараюсь прожить без него, как сумею. Но как бы ни сложилась моя судьба, ему я желаю и буду желать только добра и счастья.
   «Пожалуй, — подумал монах, — кому-кому, а ей не стоит особо страшиться будущего. Год и один день слишком малый срок, чтобы забыть такую женщину».
   — Ну а если окажется, что он все еще любит тебя? И обрадуется твоему появлению?
   — Тогда, — ответила она очень серьезно, но с ясной улыбкой на лице, — я расскажу ему о том обете, который принесла перед алтарем Пресвятой Девы. Ведь тот старый брат принял меня за нее. Не иначе как она милостиво даровала мне возможность обрести в его глазах сходство с нею. Так вот, я поклялась, что, ежели все закончится благополучно, мы с Алардом — я надеюсь, что в этом он меня поддержит, — продадим его подсвечники за хорошую цену, а деньги передадим вашей обители. Вручим их брату раздатчику милостыни на прокормление нищих, голодных и убогих. И это будет наш дар — мой и Аларда, — хотя никто о том не узнает.
   — Ну уж и никто, — промолвил Кадфаэль. — Пресвятой Деве все будет известно, да и мне тоже. Но скажи, как ты собралась выбраться из монастыря и попасть в Шрусбери? Ведь и наши ворота, и городские запираются до утра.
   Элфгива пожала плечами.
   — Эка беда! Приходская дверь ведет прямо из церкви за монастырскую стену, и она всегда открыта. Пусть даже я и оставлю какие-нибудь следы, это не важно. Главное — найти безопасное прибежище в городе.
   — Так ведь в город-то тебе до утра не попасть. Ты что, собираешься всю ночь дрожать перед городскими воротами? Эдак и замерзнуть недолго. Пожалуй, мы с тобой можем придумать и что-нибудь получше.
   — Мы?
   В голосе Элфгивы прозвучало недоумение, но быстро улетучилось без следа. Она была достаточно понятлива для того, что бы не задавать лишних вопросов и принять предложенную помощь с молчаливой благодарностью. Кадфаэль же думал, что он долго не сможет забыть эти светившиеся надеждой глаза и теплую улыбку.
   — Ты веришь мне, брат? — прошептала она.
   — Каждому твоему слову. Подай-ка мне эти подсвечники. Я их заверну как следует, а ты тем временем спрячь волосы под сетку да надвинь капюшон. И слушай.
   С утра снегопада не было, дорожки свежим снегом не припорошены, а стало быть, никто не сможет распознать твои следы среди прочих. Ну а когда выберешься из обители и перейдешь мост, не стой без толку под городскими воротами. Слева, в сторонке, под самой стеной, притулился маленький домишко. Постучись и попроси приютить тебя до утра, пока не откроют ворота. Скажи, что тебя послал брат Кадфаэль. Хозяева меня хорошо знают, мне случилось выхаживать их сынишку, когда тот захворал. Они предоставят тебе место у очага и теплую постель на ночь, спрашивать ни о чем не станут да и на чужие вопросы, ежели кто вздумает их задавать, отвечать не будут. Кроме того, в городе они знают всех и подскажут тебе, где найти серебряных дел мастеров, чтобы порасспросить у них насчет твоего милого.
   Элфгива снова убрала волосы под сетку, надвинула капюшон, завернулась в плащ и из величественной красавицы превратилась в простую служанку в невзрачном домотканом одеянии. Поняв, что Кадфаэль желает ей только добра, она повиновалась его указаниям молча, не задавая вопросов. Следовала за ним через сад и через большой двор, останавливаясь и замирая там, где останавливался он. Монах провел ее через пустую церковь — до Прославления оставался еще добрый час — и через приходскую дверь выпустил на улицу. Уже стоя на пороге, Элфгива сказала:
   — Я всю жизнь буду благословлять твое имя, добрый брат. И когда-нибудь непременно пришлю тебе весточку.
   — Ежели у тебя все сложится благополучно, — промолвил в ответ Кадфаэль, — в весточке особой нужды не будет. Я догадаюсь об этом по тому знаку, о котором только мы с тобой и знаем. Не считая, конечно, Пресвятой Девы. Я буду его ждать. Ну а теперь ступай да не мешкай, пока на улице ни души.
   Легко и бесшумно Элфгива выскользнула за дверь и, промелькнув, словно тень, мимо монастырской сторожки, направилась к мосту и городским воротам. Кадфаэль тихонько притворил за ней дверь и, поднявшись по ночной лестнице, укрылся в своей келье. Конечно, ложиться спать было уже поздно, но для того, чтобы со звуком колокола «подняться» и, присоединившись к братии, отправиться на ночную службу, он поспел в самый раз.
 
   На следующий день, как и следовало ожидать, исчезновение молодой женщины было замечено, что повлекло за собой немалый шум. Леди Фиц Гамон ожидала, что, как только она откроет глаза, служанка тут же явится к ее постели, чтобы одеть и причесать свою госпожу. Отсутствие Элфгивы, обычно такой услужливой и расторопной, поначалу удивило ее, а потом не на шутку рассердило. Прошло не менее часа, прежде чем леди начала понимать, что, скорее всего, больше уже никогда не увидит своей служанки. Наскоро приведя себя в порядок, — отчего разозлилась еще больше, ибо не привыкла делать это собственными руками, — она побежала жаловаться мужу. Лорд Гамо, поднявшийся чуть раньше, в это время поджидал жену, чтобы вместе с ней отправиться к мессе.
   — Гамо, Гамо! — бросилась к нему дрожащая от негодования супруга. — Элфгивы нигде нет. Не иначе как эта негодница нынче ночью ударилась в бега.
   Поначалу Фиц Гамон лишь усмехнулся — что за чушь? Элфгива всегда казалась ему девицей вполне здравомыслящей — и с какой бы стати ей вздумалось бежать неведомо куда в такую ночь, когда от холода и околеть недолго? Ведь здесь она была одета, обута, имела и стол, и кров. Но затем он задумался, сопоставил все случившееся и, когда сообразил что к чему, взревел от ярости.
   — Исчезла, говоришь? Сбежала! Будь я проклят, если она при этом не прихватила с собой и мои подсвечники! Вот, стало быть, куда они запропастились! Ах она мерзавка, воровка неблагодарная! Я обманулся, пригрев эту змею в своем доме. Но ничего, я ее из-под земли вытащу. Пусть не надеется, ей не удастся воспользоваться краденым добром…
   Скорее всего, леди Фиц Гамон готова была от всей души поддержать своего метавшего громы и молнии мужа и даже открыла было рот, но осеклась. К тому времени переполошившиеся братья уже обступили возмущенную супружескую чету плотным кольцом. Среди них был и Кадфаэль, который, приблизившись к леди, молча стряхнул с ее запястья несколько лавандовых семян. У той расширились глаза. Она бросила на монаха испуганный взгляд и услышала предостерегающий шепот.
   — Тсс. Тихо. Всякое свидетельство невиновности служанки может стать доказательством невиновности госпожи. И наоборот.
   При всем своем капризном легкомыслии молодая жена Гамо отнюдь не была глупа. Она мгновенно сообразила, что, если этот монах пустит в ход свое тайное оружие, ей не поздоровится. Кроме того, характер она имела решительный и, определив, что следует делать, немедленно принялась возражать мужу, да так же рьяно, как только что сетовала на побег Элфгивы.
   — Что за глупости, Гамо? Ну сам подумай, какая она воровка? Дурочка — вот кто она такая! Неблагодарная — это верно. Бросила меня, а ведь ничего, кроме добра, от меня не видела. Но воровкой она никогда не была, а уж украсть твои подсвечники просто-напросто не могла. Ты что, забыл, когда они исчезли? Как раз в тот вечер я почувствовала себя неважно и рано легла спать, а Элфгива все время была со мной. До того самого часа, когда отец приор обнаружил пропажу. Я сама попросила ее побыть со мной, пока ты не придешь, да только ты, — в голосе ее прозвучали язвительные нотки, — так и не добрался до спальни. Неужто не помнишь? Наверное, вино у тебя и вовсе память отшибло.
   Надо полагать, она угодила в точку. Гамо едва ли помнил подробности того вечера, а если что и помнил, то явно не достаточно, для того чтобы настаивать на своем обвинении. Правда, по причине крайнего раздражения и в силу дурного характера он рявкнул было и на жену, но леди Фиц Гамон привыкла к такого рода вспышкам, особого страха перед ними не испытывала и, если требовалось, умела окоротить муженька.
   Уж конечно, она знает, что говорит. Кому же знать, как не ей? Это ведь не она напилась до одури за столом у лорда аббата. У нее голова болела не поутру, как у него, а вечером, и совсем по иной причине. Даже при помощи снадобья, которое дал ей добрый брат Кадфаэль, заснуть она смогла только хорошо заполночь, и все это время Элфгива оставалась с ней. У нее-то с памятью все в порядке. Эта Элфгива — самая настоящая распутница. Всем памятны ее шашни с беглым вилланом. Ясное дело, ее следует найти и примерно наказать за черную неблагодарность, так чтобы другим неповадно было, но напраслину на нее возводить нечего. Подсвечников она не крала.
   Поиски Элфгивы Фиц Гамон, конечно же, наладил, однако, считая, что, изловив ее, все равно не вернет драгоценных подсвечников, стоивших куда больше какой-то там служанки, занимался ими без особого рвения. Оба его конюха в сопровождении доброй половины монастырских служек отправились в оба конца — к городу и в аббатское предместье — выспрашивать всех да каждого, не попадалась ли им навстречу одинокая молодая женщина. Проведя за этими расспросами целый день, они вернулись в аббатство с пустыми руками.
   На следующее утро гости из Лидэйта, которых теперь стало на одного человека меньше, покинули аббатство. Леди Фиц Гамон, удобно устроившаяся за широкой спиной молодого конюха, и тут не удержалась от маленькой шалости — уже выезжая за ворота, она одарила брата Кадфаэля заговорщической улыбкой и даже помахала на прощание рукой, на миг оторвав ее от талии Мэйдока. Затем всадники скрылись за поворотом дороги.
   Таким образом, ни самого Гамо, ни его супруги не было в церкви, когда брат Джордан по истечении указанных трех дней поведал собравшимся в храме братьям о чуде, каковое он сподобился лицезреть. Пред его очами в сиянии неземного света предстала во всем своем несказанном величии сама Пресвятая Дева Мария. Это она забрала подсвечники, что и не диво, ибо пожертвованы они были именно ей. И она повелела брату Джордану хранить тайну в течение трех дней — такова была ее воля.
   Возможно, кое-кому из братии и по думалось, что подслеповатый старец принял за небесное видение обычную женщину из плоти и крови, но только сказать такое брату Джордану ни у кого не хватило духу. Тьма неотвратимо смыкалась вокруг него, и, если, перед тем как ослепнуть окончательно, старый монах узрел — пусть даже если ему только померещилось — божественный свет и испытал блаженство, память о котором пребудет с ним до последнего вздоха, — стоит ли разочаровывать беднягу?
   Тем паче довольно скоро правота брата Джордана получила неожиданное подтверждение.
   Сердобольные прихожане имели обыкновение оставлять пожертвования для нищих — еду, поношенную одежду, а иногда и мелкие деньги — у монастырской сторожки, на попечение привратника, передававшего затем эти дары брату Освальду. В то утро среди прочих вещей у ворот была оставлена с виду ничем не примечательная, но оказавшаяся поразительно тяжелой маленькая корзинка. Привратник не помнил, кто ее принес и когда, ибо поначалу ничем не выделил ее среди прочих подношений. Но когда корзинку открыли, брат Освальд, раздатчик милостыни, едва не онемел от изумления. Потрясенный и взволнованный, он со всех ног побежал к аббату Хериберту, дабы поделиться с ним нечаянной радостью. Корзинка была полна золотых монет! Более ста золотых — о столь щедром подношении никто в обители и мечтать не смел. Теперь брат Освальд мог не печалиться о судьбах толпившихся у ворот сирых и убогих: таких денег, ежели распорядиться ими с умом, должно было хватить на прокормление этих обездоленных до самой весны.
   — Ну разве это не чудо? — набожно крестясь, твердил сердобольный брат Освальд. — Воистину Пресвятая Дева явила нам свою волю и одарила нас своей не сказанной милостью. Это ли не знамение, на какое все мы с трепетом уповали?
   Брат Кадфаэль тихонько стоял в сторонке, не спеша присоединяться к хору восторженных славословий. Уж кому-кому, а ему смысл случившегося был понятен без слов. Это был знак, тот, которого он ждал, хотя и не надеялся увидеть его так скоро. Значит, Элфгива нашла своего милого, а Алард не забыл ее и встретил с радостью и любовью. С полуночи он уже стал свободным человеком, и ему достаточно было обвенчаться с Элфгивой, чтобы сделать свободной и ее, ибо, согласно закону, выйдя замуж за вольного горожанина, женщина — кем бы она ни была прежде — тоже обретает свободу. А получив в дар от Пресвятой Девы такую жену, он наверняка без сожаления согласился исполнить данный ею обет и расстаться с подсвечниками, преподнеся ответный дар. Ибо чего стоит все серебро и золото мира в сравнении с человеческим счастьем.

Очевидец

   Со стороны брата Амвросия было в высшей степени неразумно и неосмотрительно простудиться и захворать горлом как раз за несколько дней до установленного срока сбора ежегодной ренты с монастырских арендаторов. Иные свитки в результате так и не успели скопировать, а некоторые нужные записи так и не были сделаны. Между тем заменить брата Амвросия было весьма непросто, ибо никто не разбирался в счетных книгах, равно как и в жалованных, дарственных и арендных грамотах, касавшихся имущества обители, так хорошо, как он. Уже четыре года Амвросий исполнял обязанности писца при брате Мэтью, монастырском келаре, и за эти годы богобоязненные миряне преподнесли обители немало щедрых даров. Аббатство обзавелось новой мельницей на Терне, прекрасными пастбищами, участками леса, расчищенными и раскорчеванными под пашню, жилыми домами с хозяйственными постройками и земельными участками в городе и богатыми рыбными прудами. Под покровительство монастыря перешло также несколько пригородных приходов с церквями и церковными угодьями. Все эти приобретения брат Амвросий брал на строжайший учет, твердо знал, с кого и сколько причитается обители доходу, и провести его было решительно невозможно. У всякого селянина, пользовавшегося аббатскими угодьями, или горожанина, чей дом стоял на принадлежащей обители земле, всегда было в запасе немало способных вышибить слезу историй, весьма убедительно доказывавших, что как раз сейчас он ну никак не может внести положенную плату, но с братом Амвросием такие шутки не проходили. Он умел прижать должников к ногтю, и получить с них все причитающееся до последнего медяка.
   И надо же такому случиться — платежи предстояло собирать уже завтра, а брат Амвросий, как назло, лежал пластом в лазарете да хрипел, словно больной ворон. И толку от него было ничуть не больше.
   Главный управитель брата Мэтью, который всегда лично осуществлял сбор податей в самом городе и в пригородах Шрусбери, воспринял случившееся чуть ли не как личное оскорбление. У него не оказалось иного выхода, кроме как передать часть своих обязанностей молодому писцу из мирян, поступившему на службу в аббатство менее четырех месяцев назад и, надо полагать, еще не успевшему как следует вникнуть в монастырские дела. Правда, жаловаться на этого сметливого и усердного молодого человека оснований вроде бы не имелось. Он не только добросовестно и аккуратно переписывал пергаменты, но и старательно вникал в их содержание, а всякий раз, когда в том или ином свитке попадалось упоминание о размерах арендной платы, почтительно округлял глаза — не иначе как прежде и слышать-то не слышал про такие деньжищи. Так или иначе, все, что требовалось знать монастырскому управителю, он схватывал на лету.
   Однако же мастер Уильям Рид все едино был вне себя от гнева, причем вовсе не считал нужным скрывать это от окружающих. Нрав он имел задиристый, упрямый и, несмотря на далеко не юные годы — а управителю было хорошо за пятьдесят, — слыл отчаянным спорщиком. Таким, что, уж ежели упрется, с места его нипочем не сдвинешь. Мало того, что будет твердить, будто черное это белое, так еще и откопает свидетельства, подтверждающие его правоту.
   Накануне дня, назначенного для получения положенного с города сбора, Уильям навестил своего старого друга и помощника в лазарете. Навестить-то навестил, но сделал это, чтобы поддержать и приободрить или, напротив, лишний раз укорить его, оставалось только гадать.
   Брат Амвросий, вконец потерявший голос, порывался что-то сказать, но из горла его вырывался лишь болезненный хрип. Брат Кадфаэль, незадолго до того смазавший горло больного гусиным жиром и как раз собиравшийся дать ему успокоительный отвар заячьей капусты — кружка уже стояла на столе, — приложил к губам страдальца палец и велел ему молчать.
   — А ты, Уильям, — терпеливо промолвил он, обращаясь к Риду, — коли уж не можешь или не хочешь успокоить хворого, так хоть не раздражай понапрасну. Ему и без тебя тошно. Бедняга сам переживает оттого, что захворал так не вовремя, чувствует себя виноватым — хотя какая его вина? Одним только он и утешается — тем, что ты все городские дела знаешь как свои пять пальцев и уж как-нибудь без него управишься. Хочешь поднять ему настроение, скажи, что все будет в порядке, а нет, так ступай лучше своей дорогой. Больному, знаешь ли, нужен покой.
   С этими словами Кадфаэль обернул горло Амвросия лоскутом доброй валлийской фланели и потянулся за ложкой, стоявшей в кружке с густым отваром. Брат Амвросий старательно и покорно — ну ни дать ни взять, ожидающий корма птенчик — разинул рот, а когда проглотил изрядно подслащенное снадобье, на лице его появилось несколько удивленное и весьма одобрительное выражение.
   Однако Уильяма Рида, коли уже его понесло, остановить было довольно трудно. Несмотря на слова Кадфаэля, он продол жал обиженно бурчать, хотя малость сбавил тон.
   — Да, — неохотно признал управитель, — ты, Амвросий, ясное дело, ни в чем не виноват, но сам подумай, каково мне теперь за всех отдуваться. Будто бы у меня без того забот не хватало. Сам ведь прекрасно знаешь, списки арендаторов нынче стали еще длиннее, а платить ни один не хочет — всяк норовит отвертеться. У нового писца работы невпроворот, он еле-еле справляется, потому как, хоть малый и толковый, опыта у него не хватает. А тут еще и дома у меня неприятности. Знаешь ведь, какой непутевый у меня сын — гуляка, скандалист и игрок. Уж как я его ни уговаривал бросить это мотовство да взяться за ум, и по-доброму пробовал, и по-злому — все без толку. Но нынче я твердо решил — все! Так ему и сказал — коли еще раз продуешься в пух и прах или что-нибудь в этом роде, можешь за деньгами ко мне не соваться. Пусть-ка лучше посидит в темнице, может, хоть это послужит ему уроком. Подумать только, всяк добрый человек душой отдыхает среди своих близких, а мне родной сын — плоть от плоти моей! — доставляет одни лишь огорчения.
   Стоило Уильяму завести эту песню, он мог продолжать ее бесконечно. Бедный брат Амвросий слушал его с таким несчастным и виноватым видом, словно это он, а не Рид породил и взрастил сие непутевое чадо. Кадфаэль был не слишком хорошо знаком с молодым Ридом — разве что встречал в церкви, а разговаривать с ним ему почти не доводилось, — но зато он имел достаточное представление об отцах, сыновьях и обычных для их взаимоотношений ожиданиях и претензиях, а потому относился к такого рода сетованиям со сдержанной осторожностью. Молодой человек и впрямь прослыл в городе бесшабашным кутилой, но ведь ему и было-то всего двадцать два, а кто в такие годы не валял дурака? Скорее всего, со временем он остепенится и годам к тридцати станет солидным, добропорядочным горожанином, денно и нощно пекущимся о семье, детях и содержимом своего кошелька.
   — Кончал бы ты нудить, — промолвил Кадфаэль, подталкивая не в меру говорливого посетителя к выходу из лазарета, — исправится твой парнишка, куда он денется. Наберется со временем ума-разума и исправится, как многие до него.
   Монах и управитель вышли на освещенный ласковым солнцем большой монастырский двор. Слева от них высилась, словно башня, колокольня аббатской церкви, справа тянулся каменный корпус странноприимного дома, а дальше виднелись кроны деревьев монастырского сада, где уже набухали почки и рвались на волю свежие, зеленые листки.
   Все это — деревья, каменная кладка зданий и мощеный двор — было подернуто влажной, перламутровой пеленой и словно нежилось в лучах весеннего солнца.
   — А что до арендной платы и всего прочего, то я так скажу. Ты, старый пустозвон, жалуешься напрасно и прекрасно это знаешь. Все свои свитки да грамоты ты назубок выучил, каждую строку в них помнишь — разве не так? Ручаюсь, завтра у тебя все пройдет как по маслу. И уж всяко тебе не приходится жаловаться на глупость или нерадение нового помощника. По-моему, он уже и сам успел усердно проштудировать все твои пергаменты.
   — Джэйкоб и вправду выказал немалое прилежание, — неохотно согласился управитель. — Я, признаться, не ждал от него такой прыти. Сметливый малый, старательный и работы не боится. Ума не приложу, откуда в нем такое рвение и интерес к монастырским делам — в его-то годы. Ведь нынешним молодым оболтусам — сам знаешь, каков их нрав и обычай, — по большей части не до работы или учения. Им бы только шататься по ночам невесть где, кутить да безобразничать. А этот юноша совсем другой. Скромный, старательный — ну просто душа на него не нарадуется. Ручаюсь, он уже и без меня знает, какая плата с какого домовладения причитается нашей обители. Да, славный парнишка, ничего не скажешь. Будь у него малость побольше опыта, я бы и горя не знал, а так… Пойми, Кадфаэль, уж больно он простодушен. И чересчур любезен — каждому стремится потрафить, а в нашем деле это помеха. Сам понимаешь, сборщик податей всем мил не будет. Буквами да цифрами на пергаментах эдакого разумника с толку не собьешь, а вот ловкий мошенник хитрыми речами вполне может его облапошить. У Джэйкоба душа нараспашку. Он хочет угодить всем и каждому, а того не разумеет, что с таким народом, как наши арендаторы, надобно держать ухо востро, а порой и строгость проявить.