Элин, накормив и напоив мужчин и заметив опытным глазом, что веки ребенка начинают смыкаться, унесла малыша из комнаты и передала Констанс, преданной рабыне Жиля, которая была верным другом и служанкой самой Элин с ее раннего детства. Хью и Кадфаэль остались на время одни и могли обменяться накопившимися у каждого новостями. Увы, похвастаться особо было нечем.
   — Люди, живущие возле болот, уверяют, что никто не встречал там чужого человека — ни жертвы, ни преступника. Однако факт налицо — конь дошел до болота, значит, и человек должен быть неподалеку. Мне по-прежнему кажется, что он лежит в одной из этих торфяных ям и мы никогда больше не увидим его и не услышим о нем. Я послал к канонику Элюару с просьбой выяснить, что было надето на Клеменсе. Наверное, на нем было приличное платье, а может быть, и драгоценности. Этого достаточно, чтобы привлечь грабителей. Но если дело обстояло так, то, похоже, это первый набег издалека, с севера, и очень возможно, что наши розыски прогнали разбойников, и какое-то время они не рискнут появиться снова. Ни один из путников больше не подвергся нападению в тех краях. Вообще-то чужаки сами находят свою гибель в болотах. Чтобы пройти там, нужно знать безопасные места. Насколько я могу судить, так и случилось с Питером Клеменсом. Я оставил там сержанта с парой солдат, и местные жители тоже начеку.
   Кадфаэлю ничего не оставалось, как согласиться, что это самое вероятное объяснение исчезновения человека.
   — И все же… Ты знаешь и я знаю, что если одно событие следует за другим, необязательно, чтобы второе вытекало из первого. Однако ум устроен так, что не может не связывать их. А здесь два события, оба неожиданные: Клеменс приехал и уехал, — четыре человека проделали с ним первый кусок пути и по-доброму распрощались, — а через два дня младший отпрыск этого семейства заявляет о своем намерении надеть сутану. Разумной связи здесь нет, но я не могу думать о каждом из них отдельно.
   — Означает ли это, — спросил Хью прямо, — что ты полагаешь, будто мальчик принимал участие в убийстве и стал искать убежища в монастыре?
   — Нет, — решительно заявил Кадфаэль. — Не спрашивай, что я думаю обо всем этом. У меня в голове — туман и смятение, но какие бы мысли ни скрывались в тумане — только не о соучастии парня в убийстве. Что побудило Мэриета уйти в монастырь, я понять не могу, но не соучастие в убийстве. — И хотя Кадфаэль высказал все так, как он действительно о том думал, перед его глазами опять возник брат Волстан, распростертый на траве, окровавленный, и застывшее лицо Мэриета — ледяная маска ужаса.
   — Именно поэтому — а я с уважением отношусь к твоим словам — я не хотел бы выпускать из виду этого странного молодого человека. Так, чтобы в любой момент я мог схватить его, если потребуется, — честно признался Хью. — Ты говоришь, он должен отправиться в приют святого Жиля? На самый конец города, а рядом леса и открытые пустоши?
   — Не бойся, — успокоил его Кадфаэль, — он не убежит. Ему некуда бежать. Какова бы ни была правда, собственный отец совершенно отстранился от Мэриета и откажется принять его. Парень лелеет только одну мечту — как можно скорее дать обет и покончить с этим, чтобы не оставалось пути назад.
   — Значит, он ищет вечного заключения? Не спасения? — спросил Хью, с грустной и нежной улыбкой склонив свою темноволосую голову набок.
   — Нет, не спасения, — мрачно произнес Кадфаэль. — Насколько я мог понять, он не видит для себя пути к спасению. Нигде.
   Срок епитимьи закончился, Мэриет вышел из карцера, после холодной тьмы жмурясь даже от слабого света ноябрьского утра. Его отвели на собрание капитула, и он предстал перед суровыми лицами братии, чтобы попросить прощения за свои проступки и заверить, что осознал справедливость понесенного наказания.
   Тихим голосом, спокойно и с достоинством он проговорил все, что от него требовалось, и Кадфаэль вздохнул с облегчением. От скудной пищи Мэриет похудел, и его лицо, до заключения коричневое от летнего загара, приобрело теперь оттенок темной слоновой кости, так как от природы кожа у юноши была бледной и краснела, только когда он приходил в ярость. Мэриет казался смирившимся, а может, он просто научился уходить в себя, так что любопытство, осуждение и злоба посторонних не могли тронуть его.
   — Я хотел бы знать, что мне надлежит делать. Я готов точно все исполнить. Я в вашей власти, поступайте со мной, как найдете нужным.
   По крайней мере, держать язык за зубами он умел, так как явно никому, даже брату Павлу, не проговорился о том, что Кадфаэль рассказал, как собирались поступить с ним в дальнейшем. Если верить Айсуде, он научился помалкивать с тех пор, как стал взрослеть, а может, и раньше — с того момента, как его детскую душу обожгло сознание, что старшего брата любят гораздо больше, чем его самого, и он стал проявлять непокорность и упрямство для того лишь, чтобы привлечь внимание тех, кто его недооценивал. Такое поведение только ожесточало родителей, и ему еще упорнее отказывали в ласке.
   «И я смел выговаривать ему за то, что он поддался первому в жизни горю, — думал полный сострадания Кадфаэль, — а ведь жизнь мальчика была поистине несчастной».
   Аббат был настроен крайне добродушно, он не стал поминать допущенные ранее Мэриетом ошибки и объяснил, что следует теперь делать.
   — Сегодня утром ты будешь присутствовать вместе с нами на службе, — сказал Радульфус, — потом пообедаешь в трапезной вместе с братьями. А после этого брат Кадфаэль отведет тебя в приют святого Жиля, раз уж он понесет туда свои лекарства.
   Это было новостью для Кадфаэля — он собирался в приют только через три дня — и приятным знаком сочувствия со стороны аббата. Брату, принявшему так близко к сердцу судьбу этого трудного молодого послушника, ясно давалось понять, что ему разрешается опекать его и дальше.
 
   Выйдя из ворот вскоре после полудня, они зашагали рядом и влились в поток прохожих и проезжих по главной дороге предместья. День был мягкий, сырой, меланхоличный, и большой толчеи не было, но свидетельства человеческой жизни, кипевшей вокруг, встречались им все время: мальчик с мешком на плечах вприпрыжку несется домой, а по пятам за ним бежит собака; возчик направляется в город с напиленными в лесу дровами; старик, опирающийся на палку; две дородные хозяйки из предместья, спешащие из города домой с покупками, один из офицеров Хью медленно едет верхом в сторону моста им навстречу. После десяти дней, проведенных в четырех стенах тесной кельи при скудном свете лампы, Мэриет жадно вбирал в себя все окружающее, хотя лицо его оставалось серьезным и спокойным. От сторожки до приюта святого Жиля было около полумили, путь сначала проходил вдоль стены, опоясывающей территорию аббатства, потом через зеленый ярмарочный луг и прямо по дороге между домами с их садами и огородами; дальше жилье стало попадаться реже и наконец уступило место открытым полям. А вот уже видна низкая крыша приюта и невысокая башенка часовни на взгорке, слева от развилки дороги.
   По мере приближения Мэриет разглядывал эту картину все с большим интересом, но без излишнего восторга, просто как место своего назначения.
   — Сколько больных может здесь находиться?
   — Одновременно двадцать пять человек, но их число меняется. Некоторые ходят из приюта в приют и нигде не остаются надолго. Другие приходят сюда уже слишком больными, чтобы двигаться дальше. Смерть прореживает их ряды, и новоприбывшие заполняют бреши. Ты не боишься заразиться?
   Мэриет ответил «нет» таким безразличным тоном, что это прозвучало, как если бы он сказал: «Чего мне бояться? Какую угрозу может представлять для меня проказа? «
   — За больными присматривает брат Марк?
   — Есть, как положено по уставу, еще один мирянин, он живет в предместье, достойный человек и хороший управляющий. И еще два помощника. Но за страждущими ходит Марк. Ты можешь здорово помочь ему, если захочешь, — сказал Кадфаэль. — Он ненамного старше тебя, и твое присутствие будет ему очень приятно. Марк всегда был моим утешением и моей правой рукой, пока не почувствовал потребности уйти сюда и ухаживать за бездомными. Кажется, теперь я никогда не заполучу его обратно, потому что тут всегда найдется душа, которую он не может оставить, и на смену одной приходит другая.
   Кадфаэль предусмотрительно умолк, чтобы не наговорить слишком много хвалебных слов по адресу своего самого любимого ученика; и все же, когда они взобрались по пологому склону, на вершине которого стоял приют, вошли в калитку, поднялись на низкое крыльцо и увидели брата Марка, сидевшего в комнате за маленьким столом, Мэриет был поражен. Марк морщил свой высокий лоб над лежащими перед ним счетами, губы его беззвучно повторяли цифры, которые он записывал на листе пергамента. Перо его следовало бы подточить — Марк перемазал чернилами пальцы, и когда он в отчаянии скреб ими в своей торчавшей во все стороны шевелюре цвета спелой соломы, то пачкал и брови, и волосы вокруг тонзуры. Маленького роста, худенький, с простым лицом, сам оставшийся в детстве сиротой, Марк, когда они входили в дверь, поднял глаза и просиял такой открытой, такой обезоруживающей улыбкой, что плотно сжатые губы Мэриета дрогнули сами собой, а настороженные глаза распахнулись. Он замер в чистосердечном изумлении, пока Кадфаэль представлял его. Этот худой, хрупкий мальчик, маленький, будто ему едва ли перевалило за шестнадцать лет, к тому же выглядевший так, словно он постоянно голодал, опекал двадцать или более больных, увечных, нищих, прокаженных и стариков!
   — Я доставил тебе брата Мэриета, — говорил между тем Кадфаэль, — а также этот мешок, полный всякого добра. Мэриет поживет у тебя какое-то время, освоится с работой здесь. Ты можешь положиться на него во всем. Отведи ему угол и постель, а я пока наполню ваш шкаф. А потом ты скажешь, не нужно ли тебе еще чего-нибудь.
   Кадфаэль знал, где здесь что. Когда он выходил из комнаты, юноши разглядывали друг друга, не торопясь заговорить, и он отправился в кладовую, отпер шкаф и стал раскладывать на полки лекарства. Он не спешил; какими бы разными ни были эти мальчики, один — сын хозяина двух маноров, другой — сирота, сын арендатора, что-то было в них, что делало их неожиданно похожими на близких родственников. Оба заброшенные, презираемые с детства, оба примерно одних лет, у одного — бездна тепла и человечности, у другого — страстность и прирожденное благородство. Как могли они не сойтись?
   Разгрузив свою заплечную суму и отметив, какие места на полках остались незаполненными, Кадфаэль вернулся к юношам и, пока Марк водил своего нового помощника по приюту, часовне, кладбищу и небольшой площадке под навесом, где те, кто поздоровее, могли сидеть днем и дышать свежим воздухом, следовал за юношами на некотором расстоянии. Полный дом страждущих и беспомощных, мужчин, женщин, даже детей, брошенных или осиротевших, покрытых пятнами проказы, искалеченных ею, лихорадкой или несчастным случаем; плюс к этому несколько вполне здоровых нищих, у которых просто не было ни земли, ни ремесла, ни жилья, ни возможности заработать себе на хлеб. В Уэльсе, подумал Кадфаэль, с этим обстоит лучше благодаря не милосердию, а законам кровного родства. Если человек принадлежит к какому-то роду, разве тот может отторгнуть его? Род заботится о нем, поддерживает его, не допустит, чтобы человек стал парией или умер от нужды. Но и в Уэльсе чужеземец, не принадлежащий ни к одному из кланов, — одиночка, которому противостоит весь мир. Таковы беглые рабы, лишившиеся имущества арендаторы, увечные работники, выкинутые за ворота, когда они потеряли работоспособность. И несчастные женщины, потерявшие достоинство, ставшие проститутками, иногда с цепляющимися за их подол детьми, чьи отцы либо пребывали где-нибудь далеко, либо просто погибли.
   Кадфаэль оставил юношей и тихо ушел, унося опустевшую суму и окрепшую надежду. Не нужно ничего говорить Марку о новом брате, пусть они сами разберутся друг в друге, пусть это будет настоящим братством, если такое выражение действительно имеет еще смысл. Пусть у Марка сложится собственное мнение, непредвзятое, никем не внушенное, тогда через неделю он, Кадфаэль, может быть, узнает кое-что о Мэриете, что не будет продиктовано жалостью.
   Последнее, что видел Кадфаэль, — это как они вошли в маленький садик, где играли дети: четверо, которые могли бегать, один, ковылявший на костыле, и один, который в девять лет передвигался на четвереньках, как собачка, — у него не было пальцев на обеих ногах, результат гангрены: однажды в жестокий мороз его выгнали на улицу. Самого младшего Марк держал за руку, пока водил Мэриета по этой маленькой огороженной площадке. У Мэриета еще не выработалась защитная реакция на то, что он увидел, но, по крайней мере, и отвращения он не почувствовал. Он остановился и протянул руку мальчику-собачке, который вертелся у его ног, а когда обнаружил, что тот не может стоять и даже не пытается подняться, внезапно сам присел на корточки, чтобы оказаться примерно на одном уровне с ребенком, и, весь сострадание, весь внимание, слушал, что тот ему говорил.
   Этого было достаточно. Кадфаэль ушел довольный, оставив их одних.
 
   Он не был здесь несколько дней, а потом, воспользовавшись предлогом, что надо было навестить одного нищего, которого замучили язвы, пришел и улучил момент поговорить с братом Марком наедине. О Мэриете не было сказано ни слова, пока Марк не пошел проводить Кадфаэля. Они вышли за калитку и прошагали еще немного в сторону аббатства. Только тогда Кадфаэль произнес безразличным тоном, как спросил бы о любом человеке, начинающем трудное служение:
   — А как твой новый помощник?
   — Прекрасно, — ответил ничего не подозревающий Марк. — Готов работать, пока не свалится, если бы я позволил. — Все верно: способ забыть то, чего не избежать. — Он очень хорошо ладит с детьми, они ходят за ним следом и при всяком удобном случае цепляются за него. — Да, это тоже вполне понятно: дети не станут задавать лишних вопросов и не станут мерить его своей меркой, как это делают взрослые; они принимают его таким, как он есть, и раз уж они полюбили его, то и липнут к нему. — И он не отшатывается от самых страшных язв и не уклоняется от самой неприятной работы, — добавил Марк, — хоть он и не приучен к ней, как я, и понятно, что это дается ему с трудом.
   — Так и нужно, — проговорил Кадфаэль просто. — Если бы он не страдал, он бы не был здесь. Разумная доброта — это только половина: для человека, ухаживающего за больными, нужно еще горячее сердце. А как вы с ним ладите — говорит ли он когда-нибудь о себе?
   — Никогда, — ответил Марк и улыбнулся, совершенно не удивляясь этому обстоятельству. — Он ничего не говорит. Пока ничего.
   — И ты ничего не хочешь узнать о нем?
   — Я охотно выслушаю все, что ты расскажешь, если ты считаешь, что мне нужно это знать. Но самое главное я уже понял: он от природы честен и абсолютно чист, какая бы беда ни приключилась с ним по вине его самого, других людей или злых обстоятельств. Мне бы только хотелось, чтобы он был повеселее. Хотелось бы услышать, как он смеется.
   — Тогда не ради того, чтобы удовлетворить твое любопытство, а ради него самого тебе лучше узнать то, что известно мне, — сказал Кадфаэль и поведал Марку все.
   — Теперь я понимаю, — проговорил Марк, когда тот замолчал, — почему он утащил свой матрас на чердак сарая. Он боялся, что во сне может потревожить и испугать тех, кому и так достаточно достается. Я подумывал было тоже перебраться вслед за ним, но решил, что не стоит. Понял, что у него есть на то свои серьезные причины.
   — Серьезные причины делать все, что он делает? — поинтересовался Кадфаэль.
   — Причины, которые кажутся серьезными ему, во всяком случае. Но совсем не обязательно, что другие сочтут их разумными, — признал Марк.
 
   Брат Марк не сказал Мэриету ни слова о том, что ему стало известно. Конечно, он отринул мысль присоединиться к своему помощнику в его добровольном изгнании на чердак сенного сарая и сделал вид, что его не удивляет, какое место тот выбрал для сна; однако три следующие ночи, когда все стихало, Марк осторожно выбирался из своей постели, бесшумно заходил в сарай и прислушивался к доносившимся сверху звукам. Но оттуда слышалось только ровное тихое дыхание спокойно спящего человека да время от времени вздохи и шорохи, когда Мэриет поворачивался на другой бок. Может быть, некоторые вздохи были слишком глубокими, точно спящий пытался сбросить тяжкий груз с души, но вскриков не было. В приюте святого Жиля Мэриет к вечеру оказывался настолько без сил, что спал без сновидений, и это было счастьем для него.
   Среди тех, кто вносил пожертвования в аббатство и приют для прокаженных, тесно связанный с обителью, король был одним из самых щедрых. Его дары были наиболее крупными. Следуя его примеру, хозяева маноров тоже разрешали в определенные дни собирать в своих владениях плоды или хворост. Приют святого Жиля имел право четыре дня в году заготавливать в близком, а потому доступном Долгом Лесу дрова и сухой лес, который мог служить материалом для изгороди и других строительных нужд, — по одному в октябре, ноябре и декабре, когда позволяла погода, да еще один день в феврале или марте, чтобы пополнить истощившиеся за зиму запасы.
   Мэриет уже три недели жил в приюте, когда на третье декабря выдался погожий денек, как будто специально предназначенный для снаряжения экспедиции в лес. Солнце взошло рано, и земля под ногами была твердой и сухой. Хорошая погода стояла уже несколько дней и вот-вот могла смениться ненастьем. Следовало ловить момент и отправляться собирать хворост, а если попадутся поленницы свежесрубленных дров, то и их разрешалось увезти в приют. Брат Марк понюхал воздух и объявил поход в лес, что, по сути, было праздником для всех. Вытащили две легкие ручные тележки и взяли с собой плетеные веревки — перевязывать охапки хвороста, положили большое кожаное ведро с едой и собрали всех, кто мог хотя бы медленным шагом дойти до леса. Были и такие, кто хотел бы пойти, но не мог одолеть дорогу, — те остались ждать дома.
   От приюта святого Жиля проезжая дорога вела на юг, а влево уходила тропа, по которой брат Кадфаэль ехал в Аспли. Пройдя чуть дальше этой развилки по большой дороге, экспедиция свернула в рощицу с редко разбросанными деревьями, росшую на опушке леса, и двинулась по широкой утоптанной тропе, по которой легко было катить тележки. Они взяли с собой мальчика с больными ногами, который не мог ходить, и посадили его на одну из тележек. Тяжесть не бог весть какая, в конце концов, а радости ребенка не было предела. Останавливаясь на полянах и собирая хворост, они спускали его на землю, и, пока все работали, он играл в траве.
   Мэриет вышел утром в путь хмурый, как всегда, но, когда день стал разгораться, душа молодого человека, казалось, тоже начала выбираться из темницы, в которой томилась, на тускловатый свет солнца. Ступая по дорожке, покрытой прелыми листьями и травой, юноша впитывал лесной воздух и будто расправлял крылья, оживал, черпая силу в земле, по которой шел, как засохший росток после дождя. Он был самым неутомимым, отламывал самые крепкие сучья с поваленных деревьев, и никто так ловко не связывал и не укладывал их. Они уже добрались до опушки густого леса, где сбор обещал быть наиболее успешным, и остановились передохнуть и подкрепиться тем, что взяли с собой. Мэриет вместе со всеми поел хлеба, сыра и лука, выпил эля и улегся под деревьями, распластавшись на земле, как плющ. Мальчик с увечными ногами пристроился рядом, положив голову на руку Мэриета. Лежа вот так, утонув в высокой, по-осеннему бледной траве, ребенок был похож на какое-то странное существо, проросшее из земли, полузаснувшее в преддверии зимы, полубодрствующее в ожидании следующей весны.
   Они отдохнули и уже некоторое время двигались в глубь леса, как вдруг Мэриет остановился, заметив в косых лучах скрытого облаками солнца между деревьями справа от тропинки груду камней, заросших лишайником.
   — Теперь я знаю, где мы. Когда у меня появился мой первый пони, мне разрешалось отъезжать от дома на запад не дальше большой дороги, а уж тем более нельзя было забираться в лес юго-западнее; только я часто нарушал запрет. Там жил тогда угольщик, и у него где-то здесь, неподалеку, была яма, в которой он жег уголь. Год назад или чуть больше его нашли мертвым в собственной хижине. Сына у него не было, некому было продолжать его дело, и никто не захотел жить тут один, как жил он. Может, здесь остались одна-две вязанки нарубленных дров, приготовленных на зиму. Пойдем посмотрим, Марк? Хорошо бы найти их.
   Это был первый раз, когда Мэриет вспомнил что-то, пусть даже самую малость, из своего детства и впервые проявил хоть какой-то интерес. Марк с радостью откликнулся на его предложение.
   — Ты сможешь потом опять найти это место? Тележки уже нагружены доверху, но самые отборные дрова можно стащить и сложить у дорожки, а потом вернуться за ними, когда разгрузимся. У нас впереди целый день.
   — По-моему, сюда, — сказал Мэриет и уверенно взял влево между деревьями, идя широким шагом, опережая остальных. — Двигайтесь не торопясь. Я пойду вперед и отыщу это место. Там было вычищенное пространство под деревьями, ведь нельзя, чтобы уголь лежал прямо под открытым небом и мокнул под дождем… — Голос Мэриета и сам он, отдаляясь, растворялись в лесной чаще. Юноша исчез из виду, и только через несколько минут они услышали его крик; в этом призыве звучала такая радость, какой Марк до этого никогда не слышал в голосе своего помощника.
   Когда он догнал Мэриета, тот стоял у полянки, где деревья, сначала поредев, потом вовсе отступили, а в земле было нечто вроде низкой круглой чаши шагов сорок — пятьдесят в поперечнике. Дном ее была плотно утрамбованная земля и старая зола. У края вырубки, недалеко от места, где они стояли, виднелся развалившийся грубый шалаш, сложенный из веток папоротника; часть стены над пустым дверным проемом прогнулась под тяжестью насыпавшейся сверху земли. На другом конце поляны лежали оставшиеся неиспользованными нарубленные дрова, заросшие снизу высокой травой и мхом. На площадке было достаточно места для двух ям для сжигания угля, каждая шагов по пять в поперечнике. Следы этих ям были еще хорошо видны, хотя дерн и трава уже вторглись сюда и отважно затягивали мертвую золу. Когда последний раз обжиг закончился, ближнюю яму очистили и новую яму на ней не стали складывать, а в дальней оставалась груда уложенных поленьев, наполовину сгоревших, а наполовину сохранивших форму под плотным слоем травы, листьев и земли, покрывавших их.
   — Он сложил последнюю кучу и зажег ее, — сказал Мэриет, оглядываясь, — а потом у него уже не было времени ни сложить вторую, пока первая горела — так он всегда делал, — ни присмотреть за той, что зажег. Понимаешь, наверное, ветер подул уже после того, как он умер, и некому было закрыть щель. Смотри, с одной стороны сплошная зола, а другая только обуглилась. Много угля мы тут не найдем, но чтобы наполнить ведро, наверное, хватит. И по крайней мере, он оставил нам порядочно дров, к тому же они хорошо высохли.
   — Я в этом ничего не понимаю, — произнес Марк заинтересованно. — Как может такая груда дров гореть без пламени, так, чтобы потом углем можно было снова топить?
   — Начинают с того, что устанавливают посредине кол, вокруг укладывают сухие щепки, а потом целые поленья, пока вся куча не готова. Потом ее нужно покрыть плотным слоем травы или листьев, а можно и папоротником — запечатать, чтобы наружу не выбивались земля и зола. А когда все готово, кол вытаскивают, получается как бы труба, и внутрь бросают раскаленные докрасна угли, а потом и хорошие сухие ветки, пока все как следует не разгорится. Тогда закрывают отверстие, и куча горит, причем очень медленно, иногда до десяти дней. Когда дует ветер, нужно следить за ней, потому что, если ветер прогонит огонь насквозь, вся куча займется пламенем. Нужно постоянно ставить заплаты, запечатывать кучу. А здесь никого не было, и никто этого не делал.
   Из-за деревьев стали подходить остальные. Мэриет спустился на площадку, Марк следовал за ним.
   — Сдается мне, — сказал Марк, улыбаясь, — ты силен в этом ремесле. Откуда такие познания?
   — Он был сердитый старик, и его не любили, — проговорил Мэриет, направляясь к сложенным веткам, — но со мной он был ласков. Прежде я часто сюда приходил, пока как-то раз, разбросав с ним прогоревшую кучу, не вернулся домой таким грязным, что не смог придумать объяснения этому. Меня хорошенько выпороли и потом не давали моего пони, пока я не пообещал, что не буду убегать сюда, в западную часть леса. Мне, наверное, было тогда лет девять — давным-давно это было.
   Мэриет смотрел на сложенные дрова с гордостью и удовольствием, как смотрят на хорошо выполненную работу; он скатил вниз верхнее полено, и из-под него разбежалось множество насекомых и прочей мелкой живности, нашедшей там жилье.
   Одну тележку, нагруженную доверху, оставили возле поляны, на которой отдыхали в полдень. Двое самых крепких сборщиков, петляя между деревьев, притащили вторую, и вся компания весело бросилась укладывать в нее поленья.