Баку Пухову не нравился. В другое время его бы не вытащить оттуда, а сейчас все машины стояли молча, и буровые вышки прели на солнце.
   Песок несся ветром так, что жужжал и влеплялся во все скважины открытого лица, отчего Пухова разбирала тяжкая злоба. Жара тоже донимала, несмотря на неурочное время октябрь.
   Решил Пухов скрыться отсюда и сказал о том Шарикову, когда он пришел со своего служебного поста.
   — Катись! — разрешил Шариков. — Я тебе путевку дам в любое место республики, хотя ты кустарь советской власти!
   На третьи сутки Пухов тронулся. Шариков дал ему командировку в Царицын — для привлечения квалифицированного пролетариата в Баку и заказа заводам подводных лодок, на случай войны с английскими интервентами, засевшими в Персии.
   — Устроишь? — спросил Шариков, вручая командировку.
   — Ну вот еще, — обиделся Пухов. — Что там, подводных лодок, что ль, не видели? Там, брат, целая металлургия!
   — Тогда — сыпь! — успокоился Шариков.
   — Ладно! — сказал Пухов, скрываясь. — Зря ты мне особых полномочий не дал и поезд на сорока осях! Я б напугал весь Царицын и сразу все устроил!
   — Катись в общем порядке — и так примут коллективно! — ответил на прощанье Шариков и написал на хлопчатобумажном отношении: «пускай». А в отношении рапортовалось о поглощении морской пучиной сторожевого катера.

4

   Начался у Пухова звон в душе от смуты дорожных впечатлений. Как сквозь дым, пробивался Пухов в потоке несчастных людей на Царицын. С ним всегда так бывало — почти бессознательно он гнался жизнью по всяким ущельям земли, иногда в забвении самого себя.
   Люди шумели, рельсы стонали под ударами насильно вращаемых колес, пустота круглого мира колебалась в смрадном кошмаре, облегая поезд верещащим воздухом, а Пухов внизывался в ветер вместе со всеми, влекомый и беспомощный, как косное тело.
   Впечатления так густо затемняли сознание Пухова, что там не оставалось силы для собственного разумного размышления.
   Пухов ехал с открытым ртом — до того удивительны были разные люди.
   Какие-то бабы Тверской губернии теперь ехали из турецкой Анатолии, носимые по свету не любопытством, а нуждой. Их не интересовали ни горы, ни народы, ни созвездия, — и они ничего ниоткуда не помнили, а о государствах рассказывали, как про волостное село в базарные дни. Знали только цены на все продукты Анатолийского побережья, а мануфактурой не интересовались.
   — Почем там веревка? — спросил одну такую бабу Пухов, замышляя что-то про себя.
   — Там, милый, веревки и не увидишь — весь базар исходили! Там почки бараньи дешевы, что правда, то правда, врать тебе не хочу! — рассказывала тверская баба.
   — А ты не видела там созвездия Креста? Матросы говорили, что видели? — допытывался Пухов, как будто ему нужно было непременно знать.
   — Нет, милый, креста не видела, его и нету, — там дюже звезды падучие! Подымешь голову, а звезды так и летят, так и летят. Таково страховито, а прелестно! — расписывала баба, чего не видела.
   — Что ж ты сменяла там? — спросил Пухов.
   — Пуд кукурузы везу, за кусок холстины дали! — жалостно ответила баба и высморкалась, швырнув носовую очистку прямо на пол.
   — Как же ты иноземную границу проходила? — допытывался Пухов. — Ведь для документов у тебя карманов нету!
   — Да мы, милый, ученые, ай мы не знаем как! — кратко объяснила тверячка.
   Один калека, у которого Пухов английским табаком угощался, ехал из Аргентины в Иваново-Вознесенск, везя пять пудов твердой чистосортной пшеницы.
   Из дома он выехал полтора года назад здоровым человеком. Думал сменять ножики на муку и через две недели дома быть. А оказывается, вышло и обернулось так, что ближе Аргентины он хлеба не нашел, — может, жадность его взяла, думал, что в Аргентине ножиков нет. В Месопотамии его искалечило крушением в тоннеле — ногу отмяло. Ногу ему отрезали в багдадской больнице, и он вез ее тоже с собой, обернув в тряпки и закопав в пшеницу, чтобы она не воняла.
   — Ну, как, не пахнет? — спрашивал этот мешочник из Аргентины у Пухова, почувствовав в нем хорошего человека.
   — Маленько! — говорил Пухов. — Да тут не дознаешься: от таких харчей каждое тело дымит.
   Хромой тоже нигде не заметил земной красоты. Наоборот, он беседовал с Пуховым о какой-то речке Курсавке, где ловил рыбу, и о траве доннике, посыпаемой для вкуса в махорку. Курсавку он помнил, донник знал, а про Великий или Тихий океан забыл и ни в одну пальму не вгляделся задумчивыми глазами.
   Так весь мир и пронесся мимо него, не задев никакого чувства.
   — Что ж ты так? — спросил у хромого Пухов про это, любивший картинки с видами таинственной природы.
   — В голове от забот кляп сидел! — отвечал хромой. — Плывешь по морю, глядишь на разные чучелы и богатые державы, — а скучно!
   Голод до того заострил разум у простого народа, что он полз по всему миру, ища пропитания и перехитрив законы всех государств. Как по своему уезду, путешествовали тогда безыменные люди по земному шару и нигде не обнаружили ничего поразительного.
   Кто странствовал только по России, тому не оказывали почтения и особо не расспрашивали. Это было так же легко, как пьяному ходить в своей хате. Силы были тогда могучие в любом человеке, никакой рожон не считался обидой. Никто не жаловался на власть или на свое мучение — каждый ко всему притерпелся и вполне обжился.
   — На больших станциях поезд стоял по суткам, а на маленьких
   — по трое. Мужики-мешочники уходили в степь, косили чужую траву, чтобы мастерство не потерять, и возвращались на станцию, а поезд стоял и стоял, как приклеенный. Паровоз долго не мог скипятить воду, а скипятивши, дрова пожигал и снова ждал топлива. Но тогда вода в котле остывала.
   Пухов загорюнился. В такие остановки он ходил по траве, ложился на живот в канаву и сосал какую-нибудь желчную траву, из которой не теплый сок, а яд источался. От этого яда или еще от чего-то Пухов весь запаршивел, оброс шерстью и забыл, откуда и куда ехал и кто он такой.
   Время кругом него стояло, как светопреставление, где шевелилась людская живность и грузно ползли объемистые виды природы. А надо всем лежал чад смутного отчаяния и терпеливой грусти.
   Хорошо, что люди ничего тогда не чуяли, а жили всему напротив.
   В Царицыне Пухов не слез — там дождь шел и вьюжило какой-то гололедицей. Кроме того, над Волгой шелестели дикие ветры, и все пространство над домами угнеталось злобой и скукой.
   Вышел на привокзальный рынок Пухов — воблы сменять на запасные кальсоны, и плохо ему стало. Где-то пели петухи в четыре часа пополудни, — один мастеровой спорил с торговкой о точности безмена, а другой тянул волынку на ливенской гармонии, сидя на брошенной шпале. В глубине города кто-то стрелял, и неизвестные люди ехали на телегах.
   — Где тут заводы подводные лодки делают? — спросил Пухов гармониста-мастерового.
   — А ты кто такой? — поглядел на него мастеровой и спустил воздух из музыки.
   — Охотник из Беловежской пущи! — нечаянно заявил Пухов, вспомнив какое-то старинное чтение.
   — Знаю! — сказал мастеровой и заиграл унылую, но нахальную песню. — Вали прямо, потом вкось, выйдешь на буераки, свернешь на кузницу — там и спроси французский завод!
   — Ладно! Дальше я без тебя знаю! — поблагодарил Пухов и побрел без всякого усердия.
   Шел он часа три, на город не смотрел и чувствовал свою усталую, сырую кровь.
   Какие-то люди ездили и ходили, — вероятно, по важному революционному делу. Пухов не сосредоточивался на них, а шел молча, изредка соображая, что Шариков — это сволочь: заставил трудиться по ненужному делу.
   Около конторы французского завода Пухов остановил какого-то механика, евшего на ходу белую булку.
   — Вот — видишь! — подал ему Пухов мандат Шарикова.
   Тот взял документ и вник в него. Читал он его долго, вдумчиво и ни слова не говоря. Пухов начал зябнуть, трепеща на воздухе оскуделым телом. А механик все читал и читал — не то он был неграмотный, не то очень интересующийся человек.
   На заводе, за высоким старым забором, стояло заунывное молчание — там жило давно остывшее железо, съедаемое ленивой ржавчиной.
   День скрывался в серой ветреной ночи. Город мерцал редкими огнями, мешавшимися со звездами на высоком берегу. Густой ветер шумела как вода, и Пухов почувствовал себя безродным, заблудившимся человеком.
   Механик или тот, кто он был, прочитал весь мандат и даже осмотрел его с тыльной стороны, но там была голая чистота.
   — Ну, как? — спросил Пухов и поглядел на небо. — Когда цеха управятся с заказом?
   Механик помазал языком мандат и приложил его к забору, а сам пошел вдоль местоположения завода к себе на квартиру.
   Пухов посмотрел на бумажку на заборе и, чтобы не сорвал ее ветер, надел на шляпку высунувшегося гвоздя.
   Обратно на вокзал Пухов дошел скоро. Ночной ветер и какая-то дождливая мелюзга доконали его самочувствие, и он обрадовался дыму паровоза, как домашнему очагу, а вокзальный зал показался ему милой родиной.
   В полночь тронулся поездной состав неизвестного маршрута и назначения.
   Осенний холодный дождь порол землю, и страшно было за пути сообщения.
   — Куда он едет? — спросил Пухов людей, когда уже влез в вагон.
   — А мы знаем — куда? — сомнительно произнес кроткий голос невидного человека. — Едет, и мы с ним.

5

   Всю ночь шел поезд, — гремя, мучаясь и напуская кошмары в костяные головы забывшихся людей.
   На глухих стоянках ветер шевелил железо на крыше вагона, и Пухов думал о тоскливой жизни этого ветра и жалел его. Он соображал еще о мельницах-ветрянках, о пустых деревенских сараях, где сейчас сквозит буря, и об общей беспризорности огромной порожней земли.
   Поезд трогался куда-то дальше. От его хода Пухов успокаивался и засыпал, ощущая теплоту в ровно работающем сердце.
   Паровоз подолгу гудел на полном ходу, пугая темноту и прося о безопасности. Выпущенный звук долго метался по равнинам, водоразделам и ущельям и ломался оврагами на другой страшный голос.
   — Пухов! — тихо и гулко послышалось Пухову во сне.
   Он сразу проснулся и сказал:
   — А?
   Весь вагон сопел в глубоком сне, а под полом бушевали колеса на большой скорости.
   — Ты чего? — вновь спросил Пухов тихим голосом, но знал, что нет никого.
   Давно забытое горе невнятно забормотало в его сердце и в сознании — и, прижукнувшись, Пухов застонал, стараясь поскорее утихнуть и забыться, потому что не было надежды ни на чье участие. Так он томился долгие часы и не интересовался несущимся мимо вагона пространством. Разжигая в себе отчаяние, он устал и пришел к своему утешению во сне.
   Спал Пухов долго — до полного разгара дня. Солнце подсушило осенние кочки и сияло горящим золотом, ровной радостью и звенело высоким напряженным тоном.
   По полю изредка и вразброд стояли худые смирные деревья. Они рассеянно помахивали ветками, бесстыдно оголенные перед смертью, — чтобы зря не пропадала их одежда.
   В эти последние дни перед снегом вся живая зелень поверхности земли была поставлена под расстрел холода, заморозков и длинной ночной тьмы. Но — предварительно — скупая природа раздевала растения и разносила ветрами замерзшие, полуживые семена.
   Листья утрамбовывались дождями в почву и прели там для удобрения, туда же укладывались для сохранности семена. Так жизнь скупо и прочно заготовляет впрок. От таких событий у очевидца Пухова слюни на губах показывались, что означало удовольствие.
   Ездоки поездного состава неизвестного назначения проснулись на заре — от холода и потому, что прекратились сновидения. Пухов против всех опоздал и вскочил тогда, когда начала стрелять отлежанная нога.
   Так как еды у него не было, то он закурил и уставился в пустую позднюю природу. Там ликовал прохладный свет низкого солнца и беззащитно трепетали придорожные кусты от плотного восточного утренника. Но дали на резком горизонте были чисты, прозрачны и привлекательны. Хотелось соскочить с поезда, прощупать ногами землю и полежать на ее верном теле.
   Пухов удовлетворился своим созерцанием и крепко выразился обо всем:
   — Гуманно!
   — Сосна пошла! — сказал какой-то сведущий старичок, не евший три дня. — Должно, грунт тут песчаный!
   — А какая это губерния? — спросил у него Пухов.
   — А кто ж ее знает — какая! Так, какая-нибудь, — ответил равнодушно старичок.
   — А тогда куда ж ты едешь? — рассерчал на него Пухов.
   — В одно место с тобой! — сказал старичок. — Вместе вчерась сели — вместе и доедем.
   — А ты не обознался — ты погляди на меня! — обратил на себя внимание Пухов.
   — Зачем обознаться? Ты тут один рябой — у других кожа гладкая! — разъяснил старичок и стал расчесывать какую-то зуду на пояснице.
   — А ты лаковый, что ль? — обиделся Пухов.
   — Я не лаковый, мое лицо нормальное! — определил себя старичок и для поощрения погладил бурую щетину на своих щеках.
   Пухов пристально оглядел старика в целом и плюнул рикошетом наружу, не обращая на него дальнейшего внимания.
   Вдруг загремел мост, — и в вагон потянуло свежей проточной водой.
   — Что это за река, ты не знаешь, как называется? — спросил Пухов одного черного мужика, похожего на колдуна.
   — Нам неизвестно, — ответил мужик. — Как-нибудь называется!
   Пухов вздохнул от голодного горя и после заметил, что это
   — родина. Речка называется Сухой Шошей, а деревня в сухой балке — Ясной Мечою; там жили староверы, под названием яйценосцы. От родины сразу понесло дымным запахом хлеба и нежной вонью остывающих трав.
   Пухов погустел голосом и объявил от сердечной доброты:
   — Это город Похаринск! Вон агрономический институт и кирпичный завод! За ночь мы верст четыреста угомонили!
   — А тут — не знаешь, товарищ, — меняют аль нет? — спросил чуть дышавший старичок, хотя у него не было чего менять.
   — Здесь, отец, не променяешь — у рабочих скулья жевать разучились! А рабочих тут пропасть! — сообщил Пухов и стал подтягивать ремешок на животе, как бы увязывая себя за отсутствием багажа.
   Старый серый вокзал стоял таким же, как и в детстве Пухова, когда он тянул его на кругосветное путешествие. Пахло углем, жженой нефтью и тем запахом таинственного и тревожного пространства, какой всегда бывает на вокзалах.
   Народ, обратившийся в нищих, лежал на асфальтовом перроне и с надеждой глядел на прибывший порожняк.
   В депо сопели дремавшие паровозы, а на путях беспокойно трепалась маневровая кукушка, собирая вагоны в стада для угона в неизвестные края.
   Пухов шел медленно по залам вокзала и с давним детским любопытством и каким-то грустным удовольствием читал старые объявления-рекламы, еще довоенного выпуска:
   ПАРОВЫЕ МОЛОТИЛКИ «МАК-КОРМИК».
   ЛОКОМОБИЛИ ВОЛЬФА С ПАРОПЕРЕГРЕВАТЕЛЕМ.
   КОЛБАСНАЯ ДИЦ.
   ВОЛЖСКОЕ ПАРОХОДСТВО «САМОЛЕТ».
   ЛОДОЧНЫЕ МОТОРЫ «ИОХИМ И Ко».
   ВЕЛОСИПЕДЫ ПЕЖО.
   БЕЗОПАСНЫЕ ДОРОЖНЫЕ БРИТВЫ ГЕЙЛЬМАН и С — я, — и много еще хороших объявлений.
   Когда был Пухов мальчишкой, он нарочно приходил на вокзал читать объявления — и с завистью и тоской провожал поезда дальнего следования, но сам никуда не ездил. Тогда как-то чисто жилось ему, но позднее ничего не повторилось.
   Сойдя со ступенек вокзала на городскую улицу, Пухов набрал светлого воздуха в свое пустое голодное тело и исчез за угольным домом.
   Прибывший поезд оставил в Похаринске много людей. И каждый тронулся в чужое место — погибать и спасаться.

6

   — Зворычный! Петя! — глухо позвал слесарь Иконников.
   — Ты что? — спросил Зворычный и остановился.
   — Можно — я доски возьму?
   — Какие доски?
   — Вон те — шесть шелевок! — тихо сказал Иконников.
   Дело было в колесном цехе Похаринских железнодорожных мастерских. Погребенный под пылью и железной стружкой, цех молчал. Редкие бригады возились у токарных станков и гидравлических прессов, налаживая их точить колесные бандажи и надевать оси. Старая грязь и копоть висела на балках махрами, пахло сыростью и мазутом, разреженный свет осени мертво сиял на механизмах.
   Около мастерских росли купыри и лопухи, теперь одеревеневшие от старости. На всем пространстве двора лежали изувеченные неимоверной работой паровозы. Дикие горы железа, однако, не походили на природу, а говорили о погибшем техническом искусстве. Тонкая арматура, точные части ведущего механизма указывали на напряжение и энергию, трепетавшие когда-то в этих верных машинах. Эшелоны царской войны, железнодорожную гражданскую войну, степную скачку срочных продовольственных маршрутов — все видели и вынесли паровозы, а теперь залегли в смертном обмороке в деревенские травы, неуместные рядом с машиной.
   — А на что тебе доски? — спросил Зворычный Иконникова.
   — Гроб сделать — сын помер!.. — ответил Иконников.
   — Большой сын?
   — Семнадцать лет!
   — Что с ним?
   — От тифа!
   Иконников отвернулся и худой старой рукой закрыл лицо. Этого никогда Зворычный не видел, и ему стало стыдно, жалко и неловко. Вот — человек всю жизнь мучился, работал и молчал, а теперь жалостно и беззащитно закрыл свое лицо.
   — Кормил-кормил, растил-растил, питал-питал! — шептал про себя Иконников, почти не плача.
   — Зворычный вышел из цеха и пошел в контору.
   Контора была далеко — около электрической силовой станции. Зворычный прошел всю дорогу без всякого сознания, только шевеля ногами.
   — Скоро пресс наладишь? — спросил его комиссар мастерских.
   — Завтра к вечеру попробуем! — равнодушно доложил Зворычный.
   — Как, слесаря не волнуются? — поинтересовался комиссар.
   — Ничего. Двое с обеда ушли — кровь из носа пошла от слабости. Надо какие-нибудь завтраки, что ль, наладить, а то дома у каждого детишки — им все отдает, а сам голодный падает на работе!..
   — Ни черта нету, Зворычный!.. Вчера я был в ревкоме — красноармейцам паек урезали… Я сам знаю, что надо хоть что-нибудь сделать!
   Комиссар мрачно и утомленно засмотрелся в мутное загаженное окно и ничего там не увидел.
   — Сегодня ячейка, Афонин! Ты знаешь? — сказал Зворычный комиссару.
   — Знаю! — ответил комиссар. — Ты в электрическом цехе не был?
   — Нет! А что там?
   — Вчера большой генератор ребята пробовали пускать — обмотку сожгли. А два месяца, черти, латали?
   — Ничего, — где-нибудь замыкание. Это оборудуют скоро! — решил Зворычный. — У нас вот ни угля, ни нефти нет, ты вот что скажи!
   — Да, это хреновина большая! — неопределенно высказался комиссар и не сдержался — улыбнулся: наверно, на что-то надеялся, или так просто — от своего сильного нрава.
   Вошел Иконников.
   — Я те шелевки заберу!
   — Бери, бери! — сказал ему Зворычный.
   — Зачем ты доски-то раздаешь, голова? — недовольно спросил Афонин.
   — Брось ты, он на гроб взял, сын умер!
   — А, ну, я не знал! — смутился Афонин. — Тогда надо бы помочь человеку еще чем-нибудь!
   — А чем? — спросил Зворычный. — Ну, чем помочь? Брехать только! Хлеба ему дать — так нам самим пайки в урез дают, — даже меньше против числа едоков! Ты же сам знаешь.
   После разговора Зворычный пошел прямо домой. Уже темнело, и носились по пустырям грачи, подъедая там кое-что. По старой привычке Зворычному хотелось есть. Он знал, что дома есть горячая картошка, а про революционное беспокойство можно подумать потом.
   — Вытирая об дерюжку сапоги в сенцах, Зворычный услышал, что кто-то посторонний бурчит в комнате с его женой.
   Зворычный подумал, что теперь горшка картошки не хватит, и вошел в комнату. Там сидел Пухов и похохатывал от своих рассказов жене Зворычного.
   — Здорово, хозяин! — сказал Пухов первым.
   — Здравствуй, Фома Егорыч! Ты откуда явился?
   — С Каспийского моря, пришел к тебе курятины поесть! Ты любил петухов, — я тоже теперь во вкус вошел!
   — У нас тут пост, Фома Егорыч, — кормимся спрохвала и не сдобно!..
   — Губерния голодная! — заключил Пухов. — Почва есть, а хлеба нету, значит, — дураки живут!
   — Жена, ставь ему пареную картошку! — сказал Зворычный. — А то он не утихнет!
   Пухов разулся, развесил на печку сушить портянки, выгреб солому и крошки из волос и совсем водворился. Поев картошки и закусив шкурками, он воскрес духом.
   — Зворычный! — заговорил Пухов. — Почему ты вооруженная сила? — и показал на винтовку у лежанки.
   — Да я тут в отряде особого назначения состою, — пояснил Зворычный и вздохнул, потому что думал о другом.
   — Какого значения? — спросил Пухов. — Хлеб у мужиков ходишь, что ль, отнимать?
   — Особого назначения! На случай внезапных контрреволюционных выступлений противника! — внушительно пояснил Зворычный это темное дело.
   — Ты кто ж такой теперь? — до всего дознавался Пухов.
   — Да так, — революции помаленьку сочувствую!
   — Как же ты сочувствуешь ей — хлеб, что ль, лишний получаешь или мануфактуру берешь? — догадывался Пухов.
   Тут Зворычный сразу раздражился и осерчал. Пухов подумал, что теперь ему ужинать не дадут. Жена Зворычного скребла чего-то кочережкой в печке и тоже была женщина злая, скупая и до всего досужая.
   Зворычный начал выпукло объяснять Пухову свое положение.
   — Знаем мы эти мелкобуржуазные сплетни! Неужели ты не видишь, что революция — факт твердой воли — налицо!..
   Пухов якобы слушал и почтительно глядел в рот Зворычному, но про себя думал, что он дурак.
   А Зворычный перегрелся от возбуждения и подходил к цели мировой революции.
   — Я сам теперь член партии и секретарь ячейки мастерских! Понял ты меня? — закончил Зворычный и пошел воду пить.
   — Стало быть, ты теперь властишку имеешь? — высказался Пухов.
   — Ну, при чем тут власть! — еще не напившись, обернулся Зворычный. — Как ты ничего не понимаешь? Коммунизм — не власть, а святая обязанность.
   На этом Пухов смирился, чтобы не злить хозяев и не потерять пристанища.
   Вечером Зворычный ушел на ячейку, а Пухов лег полежать на сундуке. Керосиновая лампа горела и тихо пищала. Пухов слушал писк и не мог догадаться — отчего это такое. Он хотел есть, а попросить боялся — покуривал натощак.
   Пухов помнил, что у Зворычного должен быть мальчишка — раньше был.
   — Мальчугана-то отправили, что ль, куда, иль у родин ночует? — между прочим поинтересовался Пухов у хозяйки.
   Та закачала головой и закрыла глаза фартуком — в знак своего горя.
   Пухов примолк и задумался, хотя знал, что горе бабы неразумно.
   «Оттого Петька и в партию залез, — сообразил Пухов. — Мальчонка умер — горе небольшое, а для родителя тоска. Деться ему некуда, баба у него — отрава, он и полез!»
   Когда все забылось, хозяйка послала его дров поколоть. Пухов пошел и долго возился с суковатыми поленьями. Когда управился, он почувствовал слабость во всем корпусе и подумал
   — как он стал маломощен от недоедания.
   На дворе дул такой же усердный ветер, что и в старое время. Никаких революционных событий для него, стервеца, не существовало. Но Пухов был уверен, что и ветер со временем укротят посредством науки и техники.
   В одиннадцать часов возвратился Зворычный. Все попили тыквенного чаю без сахара, съели по две картофелины и собирались укладываться спать.
   Пухов остался на ночь на сундуке, а Зворычный с женой полезли на печь. Пухов этому удивился — в былое время он не любил спать с женой: духота, теснота, клопы жрут, — а этот с осени на печь влез.
   Однако дело его было постороннее, и он спросил Зворычного, когда все утихло:
   — Петя! Ты не спишь?
   — Нет, а что?
   — Мне бы занятие надо! Что ж я у тебя нахлебником буду жить!
   — Ладно, это устроим — завтра поговорим! — сказал сверху Зворычный и зевнул так, что кожа на лице полопалась.
   «Зазнаваться начал, серый черт: в партию записался!»— подумал Пухов на сон грядущий и, слабея ото сна, открыл рот.
   На другой день Пухова приняли слесарем на гидравлический пресс — он снова очутился за машиной, на родном месте.
   Двое слесарей были старые знакомые, обоим им порознь Пухов рассказал свою историю — как раз то, что с ним не случилось, а что было — осталось неизвестным, и сам Пухов забывать начал.
   — Ты бы теперь вождем стал, чего ж ты работаешь? — говорили слесаря Пухову.
   — Вождей и так много, а паровозов нету! В дармоедах я состоять не буду! — сознательно ответил Пухов.
   — Все равно, паровоз соберешь, а его из пушки расшибут! — сомневался в полезности труда один слесарь.
   — Ну и пускай — все ж таки упор снаряду будет! — утверждал Пухов.
   — Лучше в землю пусть стреляют: земля мягче и дешевле! — стоял на своем слесарь. — Зачем же зря технический продукт портить?
   — А чтоб всему круговорот был! — разъяснял Пухов несведущему. — Паек берешь — паровоз даешь, паровоз в расход
   — бери другой паек и все сначала делай! А так бы харчам некуда деваться было!
   …Прожил Пухов у Зворычного еще с неделю, а потом переехал на самостоятельную квартиру.
   Очутившись дома, он обрадовался, но скоро заскучал и стал ежедневно ходить в гости к Зворычному.
   — Чего ты? — спрашивал его Зворычный.
   — Скучно там, не квартира, а полоса отчуждения! — ответил ему Пухов и что-нибудь рассказывал про Черное море, чтобы не задаром чай пить.
   — Был у нас Шариков — чепуха человек, но матрос. Угля у меня не хватило, я и вернись из-под Крыма. А в Крыму тогда белые сидели, а чтоб они не убежали, их англичане сторожили на громадных боевых кораблях… Прибыл я в Новороссийск благополучно и даю сигналы, чтобы еду на лодке доставили — есть захотел. Хорошо, а только ерундово как-то. В городе стреляют день и ночь — не от опасности, а от хамства. Я все сижу, а есть охота, даже воображения в голове нету. Вдруг подплывает Шариков: ты зачем, говорит, безвременно прибыл? Я ему — проголодался, говорю, и уголь весь прогорел. Он мужик сытый! — как схватил меня, так во всем облачении и сбросил в море. «Плыви, кричит, десантом на Врангеля — после расскажешь». Я сначала испугался, а потом обтерпелся в воде и поплыл с отдышкой. К ночи я добился до Крыма. Вылез на сушь противника и лег в кусты. А потом укрылся песком и заснул. Под утро меня пробрало, и я окоченел. А днем отогрелся на солнышке и поплыл обратно — на Новороссийск. Тут я форменно спешил, потому что есть захотел хуже вчерашнего…