– Ты – выйди, Филат, там мужики понаехали, а ты деньги упускаешь!
   Филат выходил и видел бедного человека в солдатской одежде, горстью утолявшего жажду из лошадиного лотка.
   Скоро лето смерклось окончательно, и небо потухло за глухими тучами.
 
   В одну пропащую ночь, когда земля, казалось, затонула в темном колодце, на том краю степи загудели пушки. Слобода одновременно проснулась, зажгла лампадки, и каждый домохозяин сплотил вокруг себя присмиревшую семью.
   Под утро стрельба смолкла, и неизвестная степь покрылась поздними туманами. В этот день слобода ела только раз, потому что будущее стало страшным, а дождаться его хотелось всем безрассудно, и продовольствие тратилось экономно.
   Вечером через слободу без остановки проехал конный отряд казаков, волоча четыре пушки. Некоторые казаки попоили лошадей у Филата на колодце. Спиридон Матвеич им продал табаку и узнал, что казаки ехали домой, но Совет города Луневецка их с оружием не пропустил и приказал разоружиться. Казаки отказались: тогда Совет выслал отряд, и казаки приняли бой. Теперь казаки идут на Дон обходным путем – через суходолы и водоразделы, бросив населенные речные долины, где завелись Советы.
   – А из кого эти Советы набраны? – спросил Спиридон Матвеич.
   – Кто их смотрел! – равнодушно ответил казак и сел на коня. – Говорят, там батраки и иногородние – всякая такая чужая сволочь!
   – Вроде него, что ль? – указал Спиридон Матвеич на Филата, на котором от ветхости разверзалась одежда.
   Казак тронул коня и оглянулся:
   – Да – подобная голь.
   Попозднее долго звонил колокол церкви, собирая ко всенощной всех опечаленных, всех износивших жизнь, всех, в ком смыкаются вежды над безнадежным сердцем. От свечей и скорбных вздохов через паперть шел дым и восходил вверх вянущим седым потоком. Нищие стояли двумя рядами и ссорились от своего множества, считая молитвы до конца службы. Грустное пение хора слепых выплывало наружу и смешивалось с тихим шелестом умерших деревьев. Иногда слепая солистка пела одна – и покорность молитвы превращалась в неутешимое отчаяние, даже нищие переставали браниться и умильно молчали.
   А после службы люди сразу забывались и переходили к едким заботам. Одна умная женщина, покинув паперть, уже совестила мужа:
   – Эх вы, мужики, – только ноете с бабами! Взяли бы ружья, отесали колья – да и пошли бы на деревню мужиков к закону приучать! А то у вас и хатенки поотберут, а вы все будете Богу молиться да у чугуна толпиться: бабьи побздики, пра-аво!
   Но муж ее молчал и сопел, раздражая этим жену.
   – Ух, идол ненаглядный! – свирепела жена и с неотлегнувшим сердцем шла до самого двора. Дома ямщик скорее ложился спать и отворачивался к стенке, считая бегущих клопов.
   Спиридон Матвеич ходил в церковь очень редко, и то из любви к пению. А Филат совсем не ходил – объяснял, что одежды нет.
 
   На дворе стало уже холодать – Филату трудно терпелось в сарае, пока ходила лошадь: никакая ушивка больше не держалась на прозрачных, сгоревших от пота штанах, а пиджак истерся в холодный лепесток. Но Филат видел, что за день хозяин от колодца выручает копеек тридцать – мужики совсем перестали ездить в слободу, – и попросить на починку одежды стеснялся. Он знал, что если его Спиридон Матвеич прогонит – ему конец: теперь никто не возьмет работника – все ямщики с потерей земли заплошали.
   В одно утро Филат встал, вышел из кухни на двор – и весь свет для него переменился: выпал первый мохнатый снег. Вся земля затихла под снегом и лежала в мирной мертвой чистоте. Надолго смирившиеся деревья опустили ветки и бережно держали снег, гулкий воздух стоял на месте и ничего не трогал. Филат сделал отметку подошвой на снегу и вернулся на кухню.
   Было рано, хорошо и прозрачно. В такой час можно чувствовать, как кровь трется в жилах, и особо остро переживаются те заглохшие воспоминания, где сам был виноват и губил людей. Тогда стыд поджигает кожу, несмотря на то что человек сидит один и нет его судьи.
   Филат вспомнил мать, забытую в деревне, умершую на дороге, когда она шла спасаться к сыну. Но сын ничем не мог помочь матери – он тогда пас в ночном слободских лошадей и питался поочередно у хозяев. А жалованье – десять рублей в лето – приходилось на осень. Мать увезли с дороги обратно в деревню и там без гроба закопали добрые люди. После того Филат ни разу не был в своей деревне – за пятнадцать лет он не имел трех свободных дней подряд и крепкой одежды, чтоб не стыдно было показаться на селе. Теперь его на родине забыли окончательно, и больше не было места, куда бы добровольно тянуло Филата, не считая дома Игната Порфирыча.
   В этот первый снежный день Спиридон Матвеич сказал, что лошадь надо продать – выручки с колодца нет, а сено дорого. Филат же должен искать себе новое место, а пока может жить на кухне, но харчей не будет – не те времена.
   Филат притих. Когда ушел хозяин, он потрогал свое тело, которое доставляло ему постоянную беду от желания жить, и не мог никак очнуться.
   Лошадь хозяин повел в деревню сам – и к вечеру вернулся один. Филат обошел круг, по которому топталась лошадь, и почти то же чувство тронуло его, что и в пустой хате на свалке, после ухода Игната Порфирыча.
   Филат, ничего не евши, переночевал еще одну ночь, а утром пошел напрашиваться к Макару. Кузница стояла холодная, и дверь ее наполовину утонула в снегу. Макар сучил веревку в сарае и разговаривал сам с собою. Филат расслышал, что веревка не верба – и зимой растет...
   Когда Макар увидел Филата, он и слушать его не стал:
   – Хорошим людям погибель приходит, а таким маломощным, как ты, надо прямо ложиться в снег и считать конец света!
   Филат повернулся к воротам и, неожиданно обидевшись, сказал на ходу:
   – Для кого в снегу смерть, а для меня он – дорога.
   – Ну и вали по нем – ешь его и грейся! – с досадой закончил разговор Макар и перевел зло на веревку: – Сучья ты вещь, рваться горазда, а груз тащить тебя нету!..
   Филат почувствовал такую крепость в себе, как будто у него был дом, а в доме обед и жена. Он уже больше не боялся голода и шел без стыда за свою одежду. «Я ни при чем, что мне так худо, – думал Филат. – Я не нарочно на свет родился, а нечаянно, пускай теперь все меня терпят за это, а я мучиться не буду».
   Дойдя до дома З. В. Астахова, Филат разыскал хозяина и сказал ему о своей нужде. Захар Васильевич слушал обоими глухими ушами и понял Филата:
   – Вчерась, говорят, сторож на кладбище умер – сегодня к обедне звонить некому было: ты бы наведался!
   Жена Захара Васильевича мыла посуду и услышала совет мужа:
   – Да сиди уж со своим сторожем – дьякон сам лазил звонить, – ты с глуху-то ничего не слышишь! Да и сторожа, Никитишна говорила, взяли – Пашку-сапожника.
   – А? Какого Пашку? – спрашивал Захар Васильевич и моргал от внимания.
   – Да Пашку-то! Сестра у него – Липка! – кричала жена Настасья Семеновна. – Мать-то он в прошлом году из могилы раскапывал – волоса да кости нашел! Вспомнил теперь?
   – А! – сказал Захар Васильевич. – Пашку? Филат бы громче звонил!..

9

   День еще не кончился, а от туч потемнело, и начал реять легкий, редкий снег. Заунывно поскрипывала где-то ставня от местного дворового сквозняка, и Филат думал, что этой ставне тоже нехорошо живется.
   Больше нигде Филата не ждали, и следовало только возвратиться к Спиридону Матвеичу на кухню и натощак переночевать.
   Филат подумал, что еще рано: ляжешь – не уснешь, и пошел на свалку.
   Дом Игната Порфирыча стоял одиноко, как и в прошлый год. Только много дорожек к нему по снегу протоптано: то бродили нищие к обедне и к вечерне.
   Филат остановился невдалеке: внутрь дома его не пустили бы нищие. Под снежной пеленою ясно вздувались кучи слободского добра, а за ними лежала угасшая смутная степь.
   Вдалеке – в розвальнях, по следам старого степного тракта – ехал одинокий мужичок в свою деревню, и его заволакивала ранняя тьма. И Филат бы сел к нему в сани, доехал до дымной теплой деревни, поел бы щей и уснул на душных полатях, позабыв вчерашний день. Но мужичок уже скрылся далеко и видел свет в окне своей избы.
   Филат заметил, что в доме кто-то хочет зажечь огонь и не может – наверно, деревянное масло все вышло, а керосина тогда нигде не продавали. Дверь дома отворилась, изнутри раздался гортанный гул беспокойных нищих, и вышел человек с пылавшей пламенем цигаркой. Это он закуривал и освечивал окно. Человек с трудом неволил больные ноги по снегу и припадал всем туловищем. Дойдя до Филата, он вздохнул и сказал:
   – Человек, сбегай за хлебцем в слободу – я тебе дам шматок, – ноги не идут!
   Филат оживел и помчался, а нищий присел на корточки, чтобы не мучить ног, и стал ждать его.
   Когда Филат вернулся с хлебом, нищий позвал его в хату:
   – Пойдем погреться. Я тебе ножиком хлеб поровней отрежу, что ж ты тут один стоишь!
   В хате было темней, чем снаружи, и воняло ветхой одеждой, преющей на нечистом теле. Филат никого не мог разглядеть – сидело и лежало на полу и на скамейке человек десять, и все говорили на разные голоса.
   Нищие уличали друг друга в скрытности и считали, кто сколько сегодня добыл.
   – Ты мне не рассказывай, шлюха, я сама видела, как она тебе пятак подавала!..
   – А я сдачи дала четыре, плоскомордая квакалка!
   – А вот и нет, уж не бреши, – женщина повернулась и ушла...
   – Ах ты, рыжая рвота, да у меня ни одного пятака нету – вот поди сыщи!
   – А зачем ты бублик жевала, сладкоежка? Вот пятака-то и нету, матушка!
   – Молчи, вошь сырая! А то как цокну в пасть, так причастие и выйдет наружу!..
   И одна женщина поднялась, судя по голосу, – молодая и здоровая. Но тут зычно треснул чей-то мужской голос:
   – Эй вы, черти-судари, опять хлестаться? Уймись! Свету дождемся, тогда я вас сам стравлю!
   – Это все Фимка, Михал Фролыч! Она меня сладкоежкой ругает, что я бублик за год съела! – жаловался тот же свежий голос.
   – Фимка! – гудел Михаил Фролыч. – Не трожь Варю, она не сладкоежка: сходит на двор – не увезешь на тележке!
   Нищие захохотали, как счастливые люди.
   Филат стоял у порога и слушал голос того, кого Варя назвала Михаилом Фролычем. Но больше Михаил Фролыч ничего не говорил.
   Вдруг у Филата вспыхнула вся душа, и он без памяти крикнул:
   – Игнат Порфирыч!
   Нищие сразу замолкли.
   – Это что за новый опорошник явился? – спросил в тишине голос Михаила Фролыча.
   – Миша, это я! – сказал Филат. – А где тут Игнат Порфирыч?
   Миша подошел к Филату и засветил спичку:
   – А, это ты, Филат? Какой Игнат Порфирыч?
   Филат ослабел ногами и слышал работу огромного сердца в своем пустом теле. Он прислонился к стене и тихо сказал:
   – А помните, мы жили тут втроем зимой?
   – Ага, ты про Игнатия спрашиваешь? – вспомнил Миша. – Был такой, да куда-то заховался – со мной его нету.
   – А живой он теперь? – покорно спросил Филат.
   – Если не лег где-нибудь, то живой стоит. Что он за особенный?
   Миша отвечал скупо на вопросы, и Филат начал стесняться спрашивать больше. Скоро Миша лег на пол в углу, подложил под голову локоть и задремал. Филат не знал, что ему делать, и жевал хлеб старого нищего.
   – Ложись с нами, молодой человек! – пригласила Варя. – На дворе стыдь наступила. Прихлопни дверь – и ложись. Завтра опять нам ручкой прясть и лицом срамиться. Ох ты жизнь – мамкина дура...
   Варя еще побранилась немного и затихла. Филат прилег боком около Миши и омертвел до белого утра.
   Миша поднялся рано – прежде нищих. Но Филат уже не спал.
   – Ты куда, Миша?
   – Да ведь я по делу, Филат. Вчера пришел – ночевать негде, вот и стал на старом месте. А сегодня я далеко должен быть.
   – А где? – спросил Филат.
   – До Луневецка должен бы дойти. Там Игнат Порфирыч меня дожидается... Кадеты поперли насмерть – насилу допросился в губернии подмоги.
   Миша внимательно запаковал сумку, запахнул шинель и сказал Филату:
   – Ну, ты пойдешь, что ли? Игнат Порфирыч поминал тебя... Успеем ли их целыми застать – казаки всю степь забрали. Хоть бы отряд не застрял – в губернии обещали сегодня послать. Набрешут, идолы, – у самих крутовня идет...
   Миша подошел к Филату, одернул на нем измятый пиджак и вспомнил:
   – Вчерась я тебе ничего не хотел говорить: думаю, на что ты нам нужен. Да проснулся ночью, поглядел, как ты спишь, – и жалко тебя стало: пусть, думаю, идет – пропадает человек.
   Оглядев место ночлега, чтобы ничего не забыть, Миша тронулся. Филат – за ним и забыл про дверь.
   Варя сразу почувствовала холод и от досады проснулась:
   – Дверь оставили – чертовы меренья!