Андрей Платонович Платонов
Ямская слобода

1

   Уже пятьдесят лет в слободе находилась Миллионная улица. На ней стоял дом с деревянными ветхими воротами. Ворота были сделаны не из двух половин, а из одного дощатого настила, торцом навешенного на пару крюков. Давно умершее дерево от времени и забвения стало как бы почвой и занялось тихим мхом. Ворота открывались только водовозу – раз в неделю, – и то очень бережно, чем руководил сам хозяин. На левом столбовом упоре ворот – три железных заржавленных документа, одинаково древних:
«З. В. АСТАХОВ. № 192».
   А сверху фамилии нарисованы в виде герба вилы и ведро; это означало, что домохозяин должен тащить на чей-нибудь пожар эти инструменты против огня. Другой документ гласил просто: «Первое Российское Страховое Общество. 1827 г.». Это указывало, что дом застрахован. А третья железка приглашала покупателей: «Сей дом продается», – но ни один человек не заходил по этому делу к З. В. Астахову уже двадцать пятый год; поэтому железо успело померкнуть, а домовладелец забыл, зачем повесил его.
   Прадед Захара Васильевича Астахова был царским ямщиком. Тогда правила царица Екатерина Вторая, а степные места стояли пустыми и страшными. В поселенцы сюда шел с севера на все согласный, норовистый, натерпевшийся народ. Люди думали найти здесь вольный хлеб, а встречали нужду, крутой труд и быстро дичали в дальней заброшенности. Но царица таких поселенцев редко трогала, хотя и были среди них люди преступного почина, немало вчинившие беды своим помещикам на северной родине. Царица рассматривала эту степную пустошь, залегшую меж южным морем и Москвой, как дорогу в теплую страну, которая ей зачем-то была необходима. Поэтому поселенцев она сочла дорожными жителями, нужными для прогона курьеров и чиновников по девственным степям. Редкий степной народ сразу приноровился к такой царской нужде – развел хороших худощавых лошадей, учредил кузницы и постоялые дворы, расставил по трактам трактиры – и начал возить всякую казенную службу.
   Иные поселенцы, особо бедовые или богомольные, ушли глубже в степь, подальше от гонных трактов, и не стали причастными к казенному заработку. Там такие выходцы занялись глухой жизнью и годами ели свой хлеб, не видя казенного человека. Их-то и обделила впоследствии царица.
   А кто пожадней и пояростней на легкую, веселую жизнь, тот остался на новых степных трактах, сел на облучок тарантаса либо хлопотал в трактире и на постоялом дворе. А самые северные и западные уроженцы – из бесхлебных кустарных мест – устроили при дороге горн и наковальню и стали кузнецами. Иногда по степи неслись большие царские люди – тем было лестно угодить.
   В старинной Ямской слободе, когда она была только придорожным хутором ямщиков, жили трое особых мужиков – предки Астахова, Теслина и Щепетильникова. Они отличались от прочих поселенцев неистовой ревнивой любовью к лошадям, бабьим сладострастием и угодливой завистью к проезжим генералам и чиновникам. Они уже думали о своих конных заводах, только удобного случая разбогатеть не выходило.
   Когда им приходилось спешно мчать какого-нибудь посланца из Петербурга, то они выпарывали из лошадей всю мочь: знали, что царский человек не обидит и даст ассигнаций на пару лошадей, когда одна упадет.
   Купцы по этому направлению ездили редко – они больше почитали восточные или западные долгие реки: степную скачку они не уважали, а товары волокли навалом по дешевой воде.
   Легкая жизнь шла недолго – года четыре. А потом чиновники сразу перестали густо платить. Если же даст, то такую малость, что на деготь не хватит.
   – Мы, – говорят, – по казенной императорской цене вознаграждаем, а обиду императрице неси.
   Ямщики притаили злобу и молчали. Вскоре же чиновники совсем перестали платить.
   – На казенной земле, – говорят, – даром живете, – благодарите царицу, а то враз отсюда вон Потемкин погонит! Возить нас не труд, а развлечение и отечественная повинность! Поняли?
   Ямщики понимали и уходили в темноту восточных степей – заниматься святым хлебопашеством. Так и погас степной ямщицкий промысел.
   Но не все ямщики разбрелись – некоторые так втянулись в степную дорогу, что остались. Влекло их главным интересом то, что они надеялись на какую-нибудь награду от знатных ездоков и не верили, что всегда будет даровая гонка. Кроме того, они налегли на дорожные трактиры и постоялые дворы, где драли заграничные цены, как определил один проезжий.
   Когда стало совсем мало степных ямщиков, то с государственными делами на юге России пошла неуправка: нужные чиновники задерживались в степи и не могли приехать в срок. Царице доложили, что степняки – бедный и своевольный народ, лучше пока их расположить чем-нибудь, – степной путь велик, и никакой злостной суеты на нем быть не должно. Царица определила по куску степи на каждого усердного и особо исполнительного ямщика. А заботу по поименному названию таких ямщиков – для следующего награждения их землей – возложила на ученого академика Бергравена, как сподручное ему дело в его странствии по южнорусской степи: Бергравен как раз в тот срок выезжал из Петербурга с научными изысканиями в русскую равнину и неоднократно должен пересечь ее во всех направлениях. Поэтому все ямщики ему будут налицо.
   Бергравен был очень пожилой человек и весь расслабленный. Когда он попал к прадеду Астахова, то лег на полати и пролежал в полной слабости две недели, а ямщику Астахову сказал:
   – Ты поезди-ка, дружок, один по степи да посмотри на высоких гладких местах: нет ли на земле завязи или скрепы какой, – вроде пуповины у тебя на животе; найдешь, тогда мне скажешь!
   Сначала Астахов из страха ездил верхом по степи и искал земного пупка. Он даже удивлялся, почему раньше его не заметил. Но потом ездить перестал, а спал в дальней лощине целыми днями. Каждый вечер ученый его спрашивал:
   – Ничего не обнаружил, дружок? Он ведь большой должен быть, вроде пня или кургана – весь в рубцах и расщелинах. А в щелях должна быть плутоническая твердая грязь! Ты не забудь пунктуально рассмотреть – тогда мне расскажешь!
   – Ничего не заметил, ваше сиятельство, – одна ровная степь и ковыль! Где-нибудь пуп должен находиться; я догадываюсь, не в овраге ли он! Без пупа земля расползлась бы – без шва нельзя!
   – Ну вот, ну вот! – радовался чему-то ученый человек. – Конечно, земной замок имеется. Только где он, дружок?
   – Может, в логу, ваше сиятельство? – покорно доводил до сведения ученого Астахов.
   – Ну, чудачок, чудачок, что ты говоришь? Разве у тебя пуповина под мышками сидит? А? Ну что ты говоришь, ты подумай сам!
   – Разыщу, ваше сиятельство, будьте покойны, отдыхайте! – говорил Астахов и шел на другой день с утра в лощину. Он уже у стариков спрашивал: где пупок на земном животе? Никто, оказывается, не видел.
   – Может, и есть где в сердцевине степи, – ай туда доскачешь?
   Астахов не хотел морить коня – сказал ученому, что уезжает на три дня в высокую дальнюю степь, а сам ускакал к куму-казаку в гости, за сорок верст.
   – Что скажешь, дружок? – спросил ученый через три дня. – Доехал до пуповины?
   – Нашел, ваше сиятельство! – сказал Астахов, равнодушно вздохнув. – В бугристом месте посередине степи торцом стоит – весь червивый такой, в кровоточинах и шитый из кусков! А видать, старый такой, обветшалый и из живого тела сотворен!..
   Ученый неделю пытал Астахова и исписал на псалтыре целую стопку бумаги. Уезжая, ученый дал бумагу Астахову на сорок десятин земли, какую он сам выберет в степи.
   Другие ямщики тоже кое-что урвали от ученого. Но сами ямщики до земли и до труда были не усердны – и роздали ее за малую аренду новым поселенцам-хлебопашцам.
   Потом и царица умерла, и тракты пошли скорые, и почта учредилась, а Ямская слобода осталась навсегда. Только от старых времен у слобожан сохранилась земля, которую они по-прежнему сдавали крестьянам, да звание ямщика, хотя давно ни у кого не было ни одной легкой лошади.
   Слободские люди жили тем, что привозили им мужики за землю, а добавляли к этому подсобный заработок, иногда мастерство и собственную бережливость.

2

   В нынешний июльский день Захар Васильевич Астахов со сподручным парнем Филатом чинил в саду плетень. Про Филата слободские люди говорили:
 
Наш Филатка —
Всей слободе заплатка.
 
   А девки лопотали в праздники:
 
Ах, Латушка, Филат —
Ни сопат, ни горбат,
Ничем не виноват,
Сам девицам рад.
А и вдовушкам не клад!
 
   Это напрасно – Филат девицам не радовался, человек без памяти о своем родстве и жил разным слободским заработком: он мог чинить ведра и плетни, помогать в кузнице, замещал пастуха, оставался с грудным ребенком, когда какая-нибудь хозяйка уходила на базар, бегал в собор с поручением поставить свечку за болящего человека, караулил огороды, красил крыши суриком и рыл ямы в глухих лопухах, а потом носил туда вручную нечистоты из переполненных отхожих мест.
   И еще кое-что мог делать Филат, но одного не мог – жениться. На это ему не раз указывали – летом кузнец, а зимой шорник Макар:
   – Што ж ты, Филя, век свой зябнешь: в бабе – полжизни! Не раздражай себя, покуда тебе тридцать лет, потом рад бы, да кровостой жидок будет!
   Филат немного гундосил, что люди принимали за признак дурости, но никогда не сердился:
   – Да я непосилен, Макар Митрофаныч! Мне абы б самому прокормиться да сторонкой прожить! Да в слободе и нету такой дурной девки, чтобы по мне пришлась!..
   – Вот хреновина какая! – говорил Макар. – Да аль ты дурен? У мужика не облицовка дорога, а сок в теле! Про то все бабы знают, а ты нет!
   – Какой во мне сок, Макар Митрофаныч? Меня на мочегон только чего-то часто тянет, а больше ничем не сочусь!
   – Дурной ты, Филат!.. – скорбно кончал Макар и принимался трудиться.
   Филат работал спешно во всяком деле, а в кузнице у Макара Митрофановича с особой бодростью. Макар Митрофанович все больше говорил с мужиками-заказчиками, а Филат один поспевал, как черт в старинной истории:
   «Дуй – бей – воды – песку – углей!»
   Но в нынешний день Филат помогал Захару Васильевичу. Июль удался погожий и знойный: самая пора для хлеба и сена. Сад З. В. Астахова прилегал сзади к самому двору и тоже был окружен садами других домовладельцев. В саду росло всего деревьев сорок – яблони, груши и два клена. Промежду деревьев место заняли лопух, крапива, крыжовник, малина и прелестная мальва, которая ничем не пахла, несмотря на красоту цветов.
   – Закуривай, Филат! – закричал Захар Васильевич. – Глянь, сегодня день какой благородный, как на Троицу!
   Филат покорно слез с плетня и подошел к Захару Васильевичу, хотя не курил. Захар Васильевич был глуховат и время от времени спрашивал: «А?» Но Филат ничего не произносил, и Захар Васильевич, поведя на него белыми глазами, успокаивался насчет необходимости ответа.
   Захар Васильевич курил, а Филат так просто стоял. Филат никогда не имел надобности говорить с человеком, а только отвечал, Захар же Васильевич постоянно и неизбежно мог думать и беседовать только об одном – о своем цопком сладострастии, но это не трогало сердце Филата. Сейчас тоже Захар Васильевич попытал Филата по этому делу.
   Филат прослушал и вспомнил Макара Митрофановича – тот каждое воскресенье читал вечером по складам книги своей семье, а домашние и Филат умильно слушали чужие слова.
   – Макарий Митрофанович по-печатному читал, – что в женщине человеку откроется, то на белом свете закроется.
   – Да ну, чушь какая! – удивлялся и отвергал Захар Васильевич.
   – Я не знаю, Захар Васильевич, в книге по-печатному написано! – не сопротивлялся Филат, но сам тайно верил в справедливость книги. Поработав на плетнях еще часа два, труженики шли обедать.
 
   В той степной черноземной полосе, где навсегда расположилась Ямская слобода, лето было длинно и прекрасно, но не злило землю до бесплодия, а открывало всю ее благотворность и помогало до зимы вполне разродиться. Душащая сила черноземного плодородия исходила даже в излишних растениях – лопухах и репьях – и способствовала вечерней, гложущей мошкаре.
   В тот июль было душно – людей тянуло на квас и на легкую жидкую пищу. Хозяйка Захара Васильевича поставила обед на дворе. Стол был накрыт под кущей сирени – в прохладной тени. Жадный, нетерпеливый Захар Васильевич сейчас же подошел к столу, не ожидая жены, а Филат совестливо остановился вдалеке.
   Захар Васильевич, увидя в чашке молоко, подернутое пленкой, подумал, что оно – холодное. Он взял половник и без оглядки, наспех хватил его целиком внутрь. Вслед за этим первым принятием пищи он харкнул и неожиданно – с большой скоростью – перелез через забор к соседу. Филат смутился, как будто он был виноват, и отошел еще дальше от стола. Вышла хозяйка и спросила:
   – А где же Захар-то?
   – К соседу чего-то кинулся!
   – А кто молочный кулеш расплескал? Ты, что ль, хватаешь, не дождешься никак, – ведь он вар!
   – Я не брал, – сказал Филат, – это хозяин покушал.
   Но хозяин пропал и пришел не так скоро. Он обошел длинную улицу с обеих сторон и тогда вошел в калитку на свой двор. Филата тяготила немощь от голода, но он терпел. Хозяйка поймала курицу, которая квохтала и хотела сесть наседкой, и окунула ее в кадку с водой, слегка попарывая хворостиной, чтобы курица бросила свою блажь и начала нести яйца.
   Тогда вошел Захар Васильевич и, совсем успокоенный, кротко сказал:
   – Давайте обедать – все нутро сжег!
   Аккуратней и меньше всех ел Филат. Он знал, что он всем чужой и ему никто не простит лишней еды, а в будущий раз – откажут в работе. За обедом Захар Васильевич по глухой привычке иногда спрашивал:
   – А?
   Но евшие молча чавкали, и разговор не начинался. Когда хозяйка дала говядину, то Филат присмотрелся к своему куску и начал копать его пальцами.
   – Чего ты? – спросил Захар Васильевич.
   – Волосья чьи-то запутались! – ответил Филат, стеснявшийся своей брезгливости.
   – Пищей гребуешь! – сказал хозяин. – А ты глотай ее – пущай она потом в пузе разбирается!
   Здесь Захар Васильевич добродушно поглядел на жену: дескать, ничего, дело терпится!
   Хозяйка разглядела волосок на мясе Филата и раздраженно заявила:
   – Да ты небось сам его приволок своими погаными руками – у меня таких длинных и нету!
   Захар Васильевич сейчас ел мягкую кашу, но спешил, как зверь, стараясь захватить побольше.
   – Хо-хо-хо! Да что ты, Филат, одного волоса испугался – у твоей присухи сколько их будет! Весь век во щах ловить будешь!..
   Филат стеснительно улыбался и давно проглотил волос, чтобы не обижать хозяев.
   – Захарушка, правда, нынче каша хорошо упарилась? – нарочно ласково спросила жена, чтобы муж забыл поскорее про нечистоплотный волос.
   Хозяин тогда медленно начал жевать кашу, чтобы взять ее достоинство, и дал среднюю оценку:
   – Каша – терпимая!
 
   Тут отворилась калитка и вошел пожилой человек – с кнутом в руках, но без лошади.
   Захар Васильевич, не ослабляя своей работы над обедом, дал человеку подойти к столу и потом спросил:
   – Ты чего, Понтий?
   Человек помолчал, снял зимнюю шапку, на кого-то перекрестился и степенно сказал:
   – Ну, здравствуйте! Приятного вам аппетита! – и замолчал; а Филат ожидал, смотря на его приготовления, что он сейчас расскажет бог знает что.
   – Здравствуй! – приветствовал гостя хозяин и, рыгнув, положил ложку: – Будя, натрескался! Ты насчет ямы, Понтий? Теперча не нужно: Филат намедни горстями по лопухам все расплескал! Хо-хо, Филат жуток на расправу!
   Человек с кнутом еще постоял и ушел не сразу.
   – Так, стало быть, теперча не нужно?
   – Нет, Понтий, Филат живьем все унес! – ответил хозяин.
   – Ну, а когда дело будет неминуемо – нас не забывайте, Захар Васильевич!
   – Ну еще бы, Понтий! Только бочку полней наливай и черпак возьми не худой, а что тебе Макар заново справил!
   – Да уж чего там, Захар Васильевич! Возкой не обижу! Прощевайте пока!
   – С богом, Понтий! По улицам добро не проливай – вонь от тебя с малолетства помню!
   Но Понтий не услышал последнего напутствия: его кнут раздражал собак – и дворовый Волчок моментально начал лаять, как только Понтий отошел от стола.
   Это был Пантелеймон Гаврилович – хозяин слободского ассенизационного обоза, самый богатый и самый скромный человек во всей слободе. Для простоты и из уважения к нему люди его звали Понтием. Работал Понтий с семи лет на одном и том же деле, ел с рабочими один хлеб и много лет не спал ночей, подремывая лишь на передке дрог с бочкой, когда обоз выезжал из слободы в глухой дальний лог.
   – Вот тебе бы золотарем стать – хлебное дело! – говорил после обеда Захар Васильевич Филату и задумывался – как будто и сам не прочь стать им. Но Филат и раньше думал про это занятие, только выходило, что ему нужно сто рублей на лошадь и дроги с бочкой. Если бы рубашки и штаны не носились, тогда через пятнадцать лет у Филата очутились бы эти сто рублей, а иначе не будет денег.
   Макар два вечера в прошлом году при лампе считал и говорил Филату:
   – Нет, брат, капитал нужен велик; если бы ты харчи не натурой получал, а деньгами... то и тогда, скажем, тебе полтора года следует не есть либо пять лет голодать – выбирай сам! Вот тебе и будет лошадь при дрогах!
   До позднего вечера, пока комары силу не взяли, Захар Васильевич с Филатом кончали задний плетень. Пахло навозом и кислотой давно обжитой почвы, но и этот воздух казался благоуханием после духоты низких жилищ – и в Захаре Васильевиче он разжигал аппетит на ужин.
   Ужинали они под той же сиренью. Чуткий вечер во всеуслышание разносил голоса соседей и отпирал все тайные запахи дворов. Захар Васильевич пил парное молоко и наслаждался мирной жизнью и грядущим сном. А Филат обошелся без молока – поел только хлеба с огурцами – и слушал голос соседа Теслина, что заклинал доску под живопись на завтра. Это случалось каждый вечер – все знали и уже не слушали, но хозяйка Захара Васильевича сказала:
   – Вон Василь Прохорыч опять забубнил! Ты где ляжешь – со мной или в сенцах?..
   Захар Васильевич ответил, что в сенцах – от жары чего-то мочи нет. Теслин писал церковные иконы, но, веря в бога, он не верил в животворящую силу своего таланта. Поэтому готовую доску – для божественного изображения – он не сразу пускал под кисть, а сначала троекратно прикладывал к животу своей жены и троекратно же произносил нараспев:
 
Пропа?хни жизнью,
Пропа?хни древом,
Пропа?хни девой...
 
   Делал это Теслин почему-то обязательно в погожий вечер, а в ненастье копил доски до освящения их на жене, но кистью ранее того не малевал. Ни одной иконы никто из соседей никогда не видел: через знакомого в монастырской ризнице Теслин сбывал их в дальние села и в северные скиты. Это и хорошо, потому что слободские богомольцы не стали бы молиться на такие святотатственные иконы – с живота бабы.
   После ужина все жители обязательно выходили на улицу и садились на лавочки у домов – посидеть. Вышел и Филат с хозяином и хозяйкой. У хозяйки рос живот, и Захар Васильевич ждал к ноябрю мальчишку: говорил, что дом поручить после смерти некому и что фамилию Астаховых учредила Екатерина Великая – проездом по этим местам. Захар Васильевич два года боялся, что ему от царя достанется, если потомства не будет – пока жена не почала: тогда утихнул совестью и повеселел на дому. Филат не знал – не то это правда, не то Захар Васильевич зазнался от своего положения, – но ничего не спрашивал.
   На лавочке уже сидел какой-то молодой, но толстый мальчик. Его знали немного: Володька, сын железнодорожного жандарма с другого конца улицы.
   – Подвинься-ка, барчук, – сказал Захар Васильевич.
   Тот не подвинулся, а встал, оскорбил и ушел:
   – Налопались, уроды, да вышли!
   Тогда все трое сели, и Захар Васильевич громко заикал, но ничуть не беспокоился об этом, а заговорил с женой о ягодах на варенье:
   – Ты, Насть, вишню теперь волоком волоки, иначе не уцепишь – цена на ее пойдет! Она долго не держится!
   – Я бы малинки хотела маленько прикупить – маловато сварили, на зиму не хватит – ты пить здоров, тебе только подавай!
   – С малиной время терпит – ты смородину не упусти!
   – Знаю, знаю, заказала одному мужику – в пятницу привезет.
   – Ты молоко-то отнесла в погреб? Скиснет!..
   – Не скиснет, – сейчас пойдем ложиться – отнесу!
   – Завтра керосину купи полфунта – опять клопы в койке...
   Филат сидел и дышал – у него ничего не готовилось впрок, – и он мог свободно умереть, если работа перемежится недели на две. Но он никогда не помнил об этом, а прожил нечаянно почти тридцать лет.
   У Теслиных тоже сидели, только на завалинке: у них не было скамейки.
   Завечерело совсем – и не было видно лица у старушки, которая только что вышла из дома Теслиных. Напротив дома Теслиных также сидели люди и что-то бормотали в темноте. Старушка от Теслиных ласково сказала туда:
   – Никитишна, здравствуй!
   С лавочки напротив раздался певучий ответ из щербатого рта:
   – Здравствуй, здравствуй, Пелагей Иванна!
   И обе старушки смолкли, потому что все было заранее переговорено: сорок лет знакомы, тридцать лет соседями живут.
   Сверчки напевали свою вечернюю песню, отчего на улице становилось уютней, а на душе покойней. Вдалеке иногда шумели поезда железной дороги, но ни в ком не вызывали ни чувств, ни воспоминаний, потому что никто не ездил по железной дороге. Ежегодное путешествие, совершаемое половиной людей из слободы, было пешим: сопровождение крестного хода из ближнего Иоакимовского монастыря до раки преподобного Вараввы – восемьдесят верст по степному тракту. Еще бывали путешествия на подводах – в ближние деревни на престольные праздники, где гости объедались грубой громадной пищей и иногда кончались.
   В садах слободы что-то тихо брюзжало и наводило жуть. Ночные сады – страшное видение, и никто из жителей слободы там летом не спал, несмотря на свежесть воздуха. Днем деревья стояли зелеными и кроткими, а ночью ужасали трепетом своих фантастических кущ.
   – На покой пора! – объявил Захар Васильевич и поднялся, чтобы закончить сегодняшний день.
   Филат лег на дворе у сарая – на куче травы, которую он заготовил впрок на все ночи у Захара Васильевича. Ни одна слободская усадьба уже не жила наяву – все почивали или, шепча молитвы, укладывались.
   Филат до тех пор смотрел на непонятные звезды, пока не подумал, что они ближе не подойдут и ему ничем не помогут, – тогда он покорно заснул до нового, лучшего дня.

3

   Там, где Ямская слобода кончалась порожним местом, на которое валили без спросу всякую житейскую чушь, стояла старая хата вольного мастерового Игната Княгина, по-уличному – Сват. Хата имела одну комнату и одного жильца.
   – Женись! – приставала многосемейная слобода к каждому холостому человеку – и к Свату. – Не торчи перстом!
   – Я те женюсь! – отсекал подстрекателю Сват. – Я сам человек со значением – на что мне бабье потомство!
   Сват был пришедший человек, а не здешний. Поэтому ему досталась нежилая хата на слободской свалке, где до него жили женатые нищие; но Сват их живо выселил, и побирушки рассеялись неизвестно куда, а в слободе сразу извелось нищенство.
   Такой энергией Сват сразу привлек к себе добродетельных домовладельцев из слободы, и те больше не боялись ставить молоко в сенцах. А раньше, бывало, нищие ходили и самовольно выпивали это молоко, поставленное к обеду, и еще многое подъедали, не для них приготовленное. Понятно – это нехороший порядок, и хозяева развели собак на каждом дворе, но собаки постепенно привыкли к нищим и не лаяли на них.
   Тогда явился Сват и лишил главных нищих жилого призора, отчего они, не ожидая зимы, выехали в дальнейшие южные города.
   Слободская свалка, составлявшая как бы усадьбу дома Свата, была знаменитым местом. Сам дом Свата был тоже когда-то свалочным жильем – без оконных рам, без печки и без потолка: одни стены и редкая железная крыша. Дом некогда принадлежал неизвестному бобылю, теперь давно умершему. Слободской староста определил цену этому беспризорному недвижимому имуществу в восемь рублей сорок три копейки, но в казну поступают имения лишь дороже десяти рублей – так дом и остался ничьим, а впоследствии им овладели нищие. Сват хотя и изгнал нищих, но уважал их за одно, что они привели дом в жилой и гожий вид.
   – Да это делалось не от ума, а от зимней вьюги! – объяснял он себе домовитость нищих.
   Однако выселенные люди ушли не сразу, а месяца два громили по ночам окна камнями и поджигали деревянную дверь. Но Сват одиноко выдерживал осаду, а на заре, когда нищие уставали от штурма и засыпали на близлежащих кучах мусора, Сват делал вылазку. Он не мстил обездоленным, а только заставлял их исправлять ошибки неразумного поведения.
   – Клюшник! – подходил Сват к которому-нибудь сонному нищему: он их всех изучил поименно. – Расшивай рублевку – ты оконную раму повредил!
   Клюшник сразу догадывался, в чем дело, и поэтому никак не мог проснуться. Баба его давно проснулась и хлопала глазами от ужаса, а муж ее лежал и притворялся, изредка бормоча не относящиеся к делу слова. Сват стоял и терпеливо предлагал Клюшнику уплатить рубль. А нищий то откроет глаза, то закроет – и ничего будто не понимает. Тогда Сват брал где-нибудь строительный кирпич и швырял им молча в голову нищего, но так ловко, что кирпич только обжигал воздухом ухо, а в голову не попадал.