Страница:
…Жека просочилась в дверь спустя две минуты, вытерла полотенцем мои разгоряченные щеки и грустно улыбнулась.
— Ты тоже влипла, — проницательно сказала она.
— О чем ты? — я по-настоящему струсила.
— О Быкадорове. Тащит, да?
— Прет, — созналась я. — Прости меня. Скрывать что-либо от Жеки бесполезно: мы знали друг друга много лет, она подправляла мою не совсем удачную живопись — светотень не получалась у меня никогда… И полутона. И теперь — никаких полутонов. Я хотела обладать ее мужем. Или навсегда уйти из ее жизни.
Я ушла из ее жизни. Жека проводила меня до дверей и поцеловала на прощание. Последнее, что я услышала, был голос Быкадорова, доносящийся с кухни. Он спорил с Лаврухой о женском либидо.
Мы перестали видеться с Жекой, зато стали еще больше близки с Лаврухой. Я ходила в его мастерскую на Петроградке, как на работу: раз в неделю по пятницам. И только потому, что в углу, заставленный сухими цветами и драпировками, пылился Быкадоров.
Тогда, за водкой, Снегирю пришла шальная мысль увековечить Быкадорова в образе святого Себастьяна (его живописное изображение заказал Лаврухе поляк Кшиштоф, отчисленный за профнепригодность со второго курса академии). Кшиштоф вернулся в Польшу и удачно пристроился в одном из костелов Щецина. Впрочем, до щецинского костела Себастьян-Быкадоров так и не доехал: богобоязненный Кшиштоф посчитал его изображение слишком уж сексуально-разнузданным.
Конечно же, поляк прав, тупо думала я, исподтишка наблюдая за Себастьяном с ноздрями Быкадорова. За год я вдоль и поперек изучила его написанное маслом тело: ни единого волоска на груди; соски, по цвету совпадающие с темными губами, крошечный шрам на бедре, две оспинки на правом предплечье — Снегирь воспроизвел Быкадорова с фотографической точностью. Всепрощающий Лавруха только качал головой и подливал мне чифирь, который по неведению именовал цейлонским чаем. Целый год я провела в его мастерской, забитой латиноамериканскими этюдами, пан-флейтами и кувшинами, выдолбленными из сухих тыкв. Целую стену Лаврухиной мастерской украшали баночки с намертво притертыми пробками. Лавруха пугал меня историями, которые касались содержимого этих банок. Он уверял меня, что в них хранятся травы из сельв и джунглей, пепел каких-то святых и слюна каких-то богов. Слюна и пепел мало интересовали меня, равно как и какие-то подозрительные латиносы, которые иногда всплывали в его мастерской. Они с удовольствием позировали Лаврухе, а сам Снегирь считал их лучшими натурщиками. Но меня интересовал только один натурщик — Быкадоров. Насмотревшись на него до одурения, я возвращалась к себе.
Тут-то они и начинались. Порнографические сны с пятницы на субботу. Каждый раз, ложась в кровать, я боялась умереть: слишком уж реально Быкадоров обладал мной, слишком уж реально я ему отдавалась. Иногда я пыталась обмануть поджидавшего меня Быкадорова, отправляясь куда-нибудь в ночной клуб или на вечеринку копеечных авангардистов. Впрочем, хватало меня часа на два, не больше: под занавес ночи я хватала машину и отправлялась к себе. Спать и видеть сны. Быкадоров педантично являлся в них, он ни разу не подвел меня и ни разу не разочаровал.
Именно Лавруха сообщил мне, что Быкадоров бросил Жеку. Самым банальным образом: он отправился в булочную в тапочках на босу ногу — и так и не вернулся. А еще спустя полгода Жека родила двойню.
Катю и Лавруху. Имена были даны в честь нас со Снегирем.
Это было прощение. Рука, которую Жека мне протянула. И я уцепилась за протянутую мне руку, я вновь вернула себе подругу. Я полюбила маленькую Катьку и маленького Лавруху только потому, что на первых порах они были совсем не похожи на Быкадорова. Такие же белобрысые и флегматичные, как и мать.
На имя Быкадорова было наложено табу. Жека не вспоминала его, слишком старательно не вспоминала. Лавруха учил двойняшек рисовать, я учила их говорить, Жека же осуществляла общее руководство. Но спустя два года они перестали быть белобрысыми и флегматичными, Быкадоров полез из них, как лезет сорная трава. Двойняшки темнели, стремительно и вероломно меняя масть, их глаза сузились, а крылья носа раздались.
— Мать твою, — сказала как-то раз Жека, когда мы ложили малышей. — Чертово семя! Ты видишь, как они на него похожи?..
— Что же делать? Не выкинешь теперь.
— Не выкинешь, — согласилась Жека, подтыкая одеяло Лаврентию. — Главное, чтобы не выросли ворами и ублюдками, как их драгоценный папочка.
Я сильно сомневалась, что это было главным.
Как бы то ни было, с рождением Жекиных двойняшек Быкадоров перестал влезать в мои сны, он обходил их стороной.
А потом Лаврухе-старшему пришла в голову светлая идея организовать маленькую картинную галерею: мы арендовали небольшой полуподвал на Шестнадцатой линии, совместными усилиями привели его в порядок и вывесили несколько десятков работ для пробы. Пятнадцать из двадцати пяти принадлежали самому Лавру-хе, которого шарахало из реализма в авангард и обратно. Снегирь раскупался из рук вон, зато хорошо пошел полунищий и почти испитой Дюха Ушаков. На Дюхе мы сделали свои первые пять тысяч долларов, купили на корню трех выпускников академии и отправили Жеку с детьми в Турцию на отдых. Из Турции Жека привезла лихорадку, и это стало началом черной полосы: Дюха соскочил в арт-галереи на Невском с перспективой персональной выставки в Нью-Йорке, три выпускника уехали в Германию, даже не сказав нам последнее прости. Картины Снегиря пылились на стенах, на других художников не было денег, а моя карьера владелицы галереи закончилась, не успев даже как следует начаться.
Вот тут-то и появился Быкадоров.
Я нашла его в своей квартире поздно вечером, вернувшись из галереи. Быкадоров валялся на диване в одних шортах и пожирал грецкие орехи, с оказией присланные матерью из Самарканда. Самым странным было то, что я даже не удивилась его присутствию. Я не спросила его, как он проник в дом, как он вообще узнал мой адрес и где был последние два года. Быкадоров стряхнул скорлупки орехов на пол и улыбнулся мне голым, почти детским подбородком.
— От кошки придется избавиться, — сказал он мне. — У меня аллергия на шерсть.
— Это кот, — спокойно сказала я, присев на кончик стула напротив Быкадорова.
Мой сиамский кот, несчастный кастрат Пупик, тотчас же подал голос: прежде чем улечься с грецкими орехами на диван, Быкадоров запер его в ванной.
— Один черт, — Быкадоров обнажил неприлично белые клыки. — Или он, или я.
— Ты, — сказала я, расстегивая пуговицы на блузке.
— Не будем торопиться, — умерил мою прыть Быкадоров.
— Ты знаешь, что у тебя двое детей? — с ненавистью прошептала я, но стрелы не достигли цели.
— Думаю, их гораздо больше.
— Учти, красить волосы ради тебя я не буду, — вранье выглядело неубедительно, но Быкадоров сделал вид, что не заметил этого.
— Не надо. Мне нравятся рыжие старые девы. Но только без котов.
— Не такая уж.я и старая. И не такая дева, как может показаться на первый взгляд.
— Прости. Я не хотел тебя обидеть….
— Ты не можешь меня обидеть, — его тело, тело, которое я так хорошо изучила в мастерской Лаврухи и в своих собственных снах, сводило меня с ума. — Я отвезу кота твоей бывшей жене.
Одним махом я предала и кроткую Жеку, и кротких двойняшек, один из которых носил мое имя; и кроткого Пупика заодно, — предала, и сама не заметила этого.
— Завтра, — жестко сказал Быкадоров. — Нет, послезавтра.
— Почему послезавтра? — глупо спросила я. — У тебя же аллергия на шерсть…
— Потому что ближайшие два дня я не намерен расставаться с тобой. Как у тебя с продуктами? После любви мне всегда хочется жрать.
Я заверила Быкадорова, что с продуктами все в порядке, и снова потянулась к пуговицам.
— Нет, — сказал Быкадоров и снова обнажил клыки. — Нет. Я сделаю это сам. Иди сюда.
Секунда, отделяющая меня от тела Быкадорова, показалась мне вечностью: я успела несколько раз умереть и несколько раз родиться прежде, чем он заключил меня в объятья.
— Порнография ближнего боя, вот как это будет называться, — прошептал Быкадоров, и лезвия его губ сладко полоснули меня по мочке уха. — Я буду сражаться с тобой до тех пор, пока ты не попросишь пощады. Ты не против?..
Как я могла быть против?
…Два дня мы провели в постели. Мы сказали друг другу не больше сотни слов, но говорить с Быкадоровым было вовсе не обязательно. Главным было его тело — тело святого Себастьяна. Он обратил меня в веру своего тела так же, как сам святой Себастьян обратил в веру Марка и Маркеллина. Мы разбили телефон и прожгли диван, мы исцарапали друг друга в кровь и сами же зализали друг другу раны, мы едва не раздавили кота, когда Быкадорову захотелось проделать это на полу в ванной, и едва не обварились горячим вином, когда Быкадоров решил соорудить глинтвейн.
На третий день Быкадоров отвалился от меня, как пиявка. Он лежал на ореховых скорлупках, опустошенный и самодовольный, куря и стряхивая пепел мне в ладонь.
— Теперь ты можешь увезти кота, — сказал наконец Быкадоров.
— Где ты пропадал столько лет? — спросила я, оттягивая момент облачения во власяницу, которая лишь по недоразумению называлась моей собственной одеждой. За два дня я отвыкла от всего, кроме оголенной, как провода, кожи — своей и Быкадорова.
— Это имеет значение?
— Нет. — Это действительно не имело никакого значения. Значение имели его филиппинские глаза, его норманнский рот, его индейские волосы, лоснящиеся, как змеиная чешуя. — Я предала всех, кого могла.
— Ничего не поделаешь. Любить одних всегда означает предавать других.
Для херсонских бахчевых культур его голова неплохо соображала.
Посадив ошалевшего Пупика в корзинку для фруктов, я отправилась в Купчино и, стоя на эскалаторе в метро, поклялась себе, что ни словом не обмолвлюсь о Быкадорове. Я готова была гореть в аду, но втайне надеялась, что сгорю еще раньше, в топке быкадоровского паха.
Эскалаторную клятву пришлось выбросить на помойку, как только Жека открыла дверь. Она втянула воздух невыразительными северными ноздрями и уцепилась за дверной косяк.
— Он вернулся, — просто сказала Жека. — Он вернулся, и ты с ним переспала. Я заплакала.
— Не реви. Он вернулся, ты с ним переспала и решила это скрыть, да?
— Но как ты…
— Запах, — Жека еще раз обнюхала меня. — Это его запах. Он метит свою территорию. Ты ведь теперь его территория, и он наследил везде, где только можно наследить….
Конечно же, его запах выдал меня с головой: запах старых открыток в букинистическом на углу, запах нагретого камня, запах молотого кофе, рыбьих потрохов, ванили и раздавленного пальцами кузнечика.
Адская смесь.
— Тетя Катя, тетя Катя, — Катька-младшая повисла на мне, а независимый Лавруха-младший принялся дергать Пупика за усы.
— Могла бы детям хоть батончик купить. Шоколадный, — укоризненно сказала Жека, пропуская меня в квартиру.
— Я забыла…. Но ведь ты тоже бы забыла, да?
— Да. Не волнуйся, теперь это не имеет никакого значения. Ты сказала ему о детях?
— Открытым текстом.
— Мне плевать, как он отреагировал, — Жека прекрасно знала, как может отреагировать на приплод самец-одиночка Быкадоров.
— Не плевать, — я еще раз всхлипнула. — И на него не плевать…
— Плевать, — Жека почесала почти несуществующую бровь. — Когда он отвалит в булочную и больше не вернется, тебе тоже будет плевать. А за Пупиком мы присмотрим, не волнуйся.
Жека как в воду глядела…
Быкадоров исчез через год, хотя все это время я была настороже и ни разу не позволила ему сходить в булочную. Он испарился в самом начале зимы, не оставив даже следов на только что выпавшем снегу. Два дня я решала, к какому способу самоубийства прибегнуть, а на третий села за диссертацию о прерафаэлитах. Пупик, так до конца и не простивший меня, снова воцарился в квартире, первым делом нагадив в мои единственные приличные ботинки. Следом явился Снегирь с нудным, как вечный двигатель, тезисом о возрождении галереи.
…Первым мы продали лже-Себастьяна со всеми его оспинками, темными сосками, безволосой грудью и маленьким шрамом на бедре. Я легко рассталась с ним — так же легко, как и с самим Быкадоровым; так же легко, как с непристойными снами о нем в ночь с пятницы на субботу. Вот только дурацкое выражение “порнография ближнего боя” прочно засела у меня в мозгу.
"Валхалла” оказалась картинной галереей, а я — ее деморализованной жарой владелицей, единственным живым существом среди пустынных пейзажей Снегиря и керамических козлов его приятеля Адика Ованесова. Скульптор-неудачник Адик снабжал нас стадами этих дивных животных в неограниченном количестве.
— The weather is terrible [4], — на хорошем английском сказала мне атташе по культуре и попросила каталог.
— It is very hot [5], — на плохом английском ответила я, проклиная бедность, которая не допускала даже мысли о каталоге.
Атташе улыбнулась мне, прошлась по двум зальчикам, едва не задела мощными мифологическими бедрами одного из козлов и приклеилась к картине Снегиря “Зимнее утро”. Еще ни разу я не видела, чтобы кто-то так пожирал глазами безыскусно написанный маслом снег.
— What is the price of this [6]? — тяжело дыша и вытирая салфеткой взопревшую холку, спросила меня атташе.
Вот ты и попалась, Ингрид (или Хильда, или Бригитта, или Анна-Фрида), жара сыграла с тобой злую шутку, сейчас главное не продешевить, снег стоит дорого, фрекен, тем более таким непристойно жарким летом.
Мы сошлись на пятистах долларах. И обменялись телефонами.
Крутобедрая Ингрид (или Хильда, или Бригитта, или Анна-Фрида), растянув в улыбке блеклые губы, сказала, что позвонит ровно в четыре и подъедет за картиной.
"Нужно было заломить шестьсот”, — меланхолично подумала я.
…Звонок раздался без семи четыре. Надо же, как припекло, нужно выждать три звонка и только потом снять трубку. Это прибавит солидности. И мне, и “Валхалле”. А вечером можно будет прикупить на комиссионные помаду и лифчик, поехать к Адику Ованесову с холодным пивом и успеть вернуться домой до разведения мостов.
Мосты — это святое.
Если бы я знала тогда, какие странные и страшные события последуют за этим звонком, я бы просто не сняла трубку. Ни на три звонка, ни на шесть, ни на девять. Но я сняла ее, даже не предполагая, какой опасности подвергаю себя и своих близких. Я сняла ее, и это стало моим первым ходом в смертельной игре, правила которой я узнала лишь в самом финале. Когда занавес раскрылся в последний раз и на поклон вышел убийца.
— Слава богу, ты здесь, — услышала я на том конце провода голос Жеки. Нет, это был не голос — лишь его слабое подобие, вылинявшая шкурка; скелет, деформированный ужасом. У меня подкосились ноги, и я вцепилась в край стола, чтобы не упасть.
— Что?! — заорала я в трубку, и мой позвоночник окатило холодной волной. — Что случилось? Что-то с детьми?! Жека, Жека…
— Нет, — прошелестела Жека, и я почти физически ощутила, что она близка к обмороку. — Дети еще в Зеленогорске, на даче. Я приехала одна… Быкадоров. Он здесь, в квартире.
Три года я запрещала себе произносить его имя, оно никогда не всплывало в наших с Жекой разговорах, когда мы простили друг друга. Это было добровольное табу, печать на устах, запрещенные песенки.
— Он здесь, — еще раз произнесла Жека. — Он здесь, и он мертв.
— Ты с ума сошла…
— Сойду, если ты сейчас не приедешь.
— Звони в милицию. Я приеду, звони в милицию…
— Если бы ты видела… Приезжай. Я никуда не буду звонить, пока ты не приедешь.
— Хорошо. Я беру машину. Буду у тебя через полчаса. Ты выдержишь?
— Приезжай…
Я выскочила из “Валхаллы”, напрочь забыв об Ингрид-Хильде-Бригитте-Анне-Фриде из шведского консульства и спустя двадцать пять минут была возле Жекиного дома в Купчине. Она ждала меня на скамейке у подъезда, сжавшись в комок. Светлый Жекин сарафан вымок от пота, а лицо — от слез. Она вцепилась в мою руку, больно оцарапав ладонь ногтями.
— Пойдем, — сказала я.
— Нет…. Подождем немного. Меня вырвет. Меня уже вырвало.
— Хорошо. А теперь объясни, что произошло. Ты ведь должна была вернуться в пятницу, а сейчас только среда…
— Ты хотела, чтобы я приехала в пятницу?.. Боже, боже… Я сама не знаю… Проснулась сегодня в пять утра. Нет, не проснулась… Села в кровати и поняла, что должна быть в Питере.
— Предчувствие?
— Нет… Нет… Я просто должна была приехать. Представляешь, если бы я вернулась в пятницу с детьми, и они бы увидели весь этот ужас…
— Ужас?
— Идем, — сказала Жека, и боль в ладони от ее ногтей стала невыносимой. — Он там. Идем, ты все увидишь сама.
Когда мы вошли в подъезд, решительность сразу же покинула Жеку. Мне пришлось волоком тащить ее по ступеням, она то и дело останавливалась и хваталась за перила. На третьем этаже ее снова вырвало.
— Черт возьми, — я даже рассердилась — на нее. — Держи себя в руках, Жека.
— Посмотрим, как ты будешь держать себя в руках, когда увидишь все это…
В квартиру она так и не зашла, осталась сидеть на лестничной площадке. Устав сражаться с ее страхами, я толкнула дверь и оказалась в прихожей, знакомой до последней мелочи: ботинки Лаврухи-младшего под вешалкой, куртка Катьки-младшей на вешалке, Жекина дубленка, мой плащ, ватник Снегиря…
Я сразу почувствовала запах. Нет, не запах разлагающегося тела, а запах самого Быкадорова. Адскую смесь, в которой первую скрипку играл кузнечик, раздавленный в пальцах. Я пошла на запах, мимо гостиной и детской — в Жекину спальню. Дверь была приоткрыта ровно настолько, насколько Жеке хватило сил приоткрыть ее. С внутренней стороны она была забаррикадирована трюмо, на котором Жека держала кремы от морщин, ватные шарики для снятия макияжа и полуистлевшую коробочку “Коко Шанель”.
Я протиснулась в узкую щель и оказалась в спальне.
Запах раздавленного кузнечика стал нестерпимым — в кресле против окна сидел Быкадоров.
Мертвый Быкадоров.
Комната поплыла у меня перед глазами: я видела его черную макушку, схваченную первым хрупким ледком седины (что с тобой, Быкадоров, ты изменил себе, седина так не вяжется со святым Себастьяном), его опущенные плечи, на которых я столько раз бывала распята, как на кресте. Я все еще не решалась взглянуть ему в лицо. Тело, вот что сбило меня с ног: оно не отпускало меня, даже мертвое.
Быкадоров был абсолютно голым. Ничего удивительного, если ты собираешься жить. Но для смерти можно было бы выбрать одежду попристойнее. Я коснулась плеча Быкадорова: оно было холодным, нет — прохладным. Никаких следов насилия, даже постельные баталии обходились ему дороже… Это успокоило меня, и я наконец-то решилась.
Его лицо, совсем незабытое, знакомое до последней поры и трещинки на губах, стало еще красивее. Нет, оно стало дьявольски красивым. Именно — дьявольски: в мертвых глазах поблескивал незнакомый мне потусторонний огонь. Я пошла вслед за этим огнем, по направлению взгляда, и уткнулась в батарею отопления… Нет, в то, что стояло у батареи.
Небольшая доска, старая картина, полустертое изображение.
Мое собственное изображение.
Голый мертвый Быкадоров смотрел на меня.
На секунду мне показалось, что я теряю сознание. Я села на краешек кровати: картина у батареи и тело Быкадорова раздирали меня на части.
Нет, конечно же, это была не я — во всяком случае, сходство было не таким пугающим, как могло показаться на первый взгляд. Только рыжие волосы и овал лица. И еще, пожалуй, глаза и чуть приподнятые кончики губ. Лоб был слишком высок, должно быть, подбрит, как у всех случайных моделей Лукаса Кранаха. Только одно я знала точно: этой вещи никогда не было в нашей жизни, она никогда не принадлежала нам — ни Жеки-ной квартире, ни моей галерее, ни мастерской Снегиря. Значит, ее принес Быкадоров. Принес, закрылся с ней в комнате, разделся догола и умер, глядя на нее.
Я заставила себя встать с кровати и подойти к окну. И коснуться картины. Она оказалась прохладной — такой же прохладной, как и плечо Быкадорова. Она не принадлежала не только этой квартире, но и этому веку, я сразу же определила это, недаром столько лет меня мурыжили в Академии художеств со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Как же она хороша, черт возьми! Даже несмотря на холод, идущий от нее. Я дотронулась до рыжих волос девушки и вскрикнула: мне показалась, что веки ее задрожали. И только тогда мне в нос ударил запах уже начавшей гнить плоти. Я в ужасе обернулась на тело Быкадорова. Еще минуту назад он был совершенен, теперь же я увидела трупные пятна, взрывающие его тело, расползающиеся по нему, как тараканы.
Оставаться в спальне было невыносимо. Я выскочила оттуда, в самый последний момент прихватив доску и с маху закинув ее на стенку, под коробку от радиотелефона “Панасоник”, к сломанным роликам Лаврухи-младшего: с подбритым лбом девушки я разберусь потом. Отдышавшись и волевым усилием подавив тошноту, я набрала номер милиции.
Из всей нашей троицы я слыла самой практичной.
Первым в квартиру протиснулся относительно молодой человек со строгим ежиком на голове и такой же строгой вертикальной морщиной между бровями. Казалось, ему совершенно плевать на жару: твидовый пиджак был абсолютно стерилен и даже не морщил под мышками. Следственная бригада занялась телом Быкадорова, а мы с твидовым пиджаком уединились на кухне.
— Капитан Марич. Кирилл Алексеевич, — представился твидовый пиджак.
— Соловьева. Екатерина Мстиславовна, — отчеканила я, с трудом подавляя желание рассказать строгому юноше всю свою биографию.
— Вы обнаружили труп?
— Нет. Труп обнаружила хозяйка.
— А вы не хозяйка?
— Я — подруга хозяйки.
— А где она сама? — Марич приподнял брови.
— На лестнице. Боюсь, она сейчас не в состоянии давать показания.
Марич посмотрел на меня неодобрительно, но оставил мое замечание без комментариев.
— Разберемся, — он щелкнул авторучкой. — Теперь вы. Вам знаком э-э… пострадавший?
— Да, — запираться было бессмысленно. — Его фамилия Быкадоров. Он бывший муж моей подруги.
И твой бывший любовник, Катя Соловьева. Но этого не стоит заносить в протокол
— Быкадоров. Странная фамилия….
Действительно странная, почему я раньше никогда не думала об этом? Помесь тореадора и быка, которые так и не смогли победить друг друга.
— Значит, труп обнаружила хозяйка. Вы зашли вместе с ней?
— Нет. Она позвонила мне, попросила приехать, сказала, что в квартире… — я сделала паузу, чтобы набрать воздуха, — что в квартире мертвое тело… Тело ее бывшего мужа.
И твоего бывшего любовника, Катя Соловьева. Тело, которое сводило тебя с ума, но этого не стоит заносить в протокол.
— А почему она позвонила вам? Почему сразу не обратилась в органы?
— Она была напугана, — я старательно подбирала слова, боясь предать Жеку: ведь я уже предала ее один раз. — Представьте себе, вы входите в квартиру и обнаруживаете своего бывшего мужа мертвым… Очевидно, у нее хватило сил только на один звонок, очевидно, ей хотелось, чтобы рядом с ней был близкий человек. Пока весь этот кошмар не закончится.
— Она позвонила, вы приехали, и… — Марич принялся грызть колпачок ручки, совсем по-детски: в пятом классе я тоже грызла ручку, корпя над математикой.
— …и сразу же позвонила вам, — соврала я.
— А в комнату вы не входили?
— Заглянула, — если уж начала врать, то ври до конца, только тогда ложь сложится во вдохновенную правдивую партитуру: фаготы, валторны, арфа и большой барабан.
— Значит, заглянули.
— Поняла, что Жека… Евгения, моя подруга, говорит правду, и сразу-же позвонила. Вы очень оперативно приехали.
Марич пропустил мою мелкую заискивающую лесть мимо ушей.
— Я так понял, что вашей подруги не было несколько дней.
— Она была с детьми на даче, под Зеленогорском. У нее двое детей. Вернулась сегодня днем… И вот, пожалуйста.
— Это дети э-э… потерпевшего? — Кирилл Алексеевич проявил недюжинную для капитанских звездочек смекалку.
— Да. Но Быкадоров оставил их еще до рождения. Он много лет с ними не живет.
— Как же он попал в квартиру?
Точно так же, как попал в квартиру ко мне, материализовался из воздуха, вот и все. Для тела Быкадорова не было преград, будь то стена панельного дома или кожа влюбленной женщины.
— Должно быть, у него был ключ, — будет лучше, если я оставлю свое скорбное знание при себе. — Сохранился с прошлых времен.
— У кого еще был ключ от квартиры?
Только у меня и у Лаврухи Снегиря, крестных папы и мамы двойняшек. Теперь крестная мама сидела перед капитаном Маричем, а крестный папа вот уже полтора месяца гнил в Псковской области, на реставрации какого-то храма. Почетная ссылка, если учесть, что до Псковской области Лавруха объездил пол-Европы и три месяца прокантовался в Мексике, изучая монументальное наследие Сикейроса [7]. Сикейроса он терпеть не, мог, но души не чаял в Латинской Америке. Именно оттуда он привез все свои баночки и патологическую любовь к латиноамериканцам.
— Ты тоже влипла, — проницательно сказала она.
— О чем ты? — я по-настоящему струсила.
— О Быкадорове. Тащит, да?
— Прет, — созналась я. — Прости меня. Скрывать что-либо от Жеки бесполезно: мы знали друг друга много лет, она подправляла мою не совсем удачную живопись — светотень не получалась у меня никогда… И полутона. И теперь — никаких полутонов. Я хотела обладать ее мужем. Или навсегда уйти из ее жизни.
Я ушла из ее жизни. Жека проводила меня до дверей и поцеловала на прощание. Последнее, что я услышала, был голос Быкадорова, доносящийся с кухни. Он спорил с Лаврухой о женском либидо.
Мы перестали видеться с Жекой, зато стали еще больше близки с Лаврухой. Я ходила в его мастерскую на Петроградке, как на работу: раз в неделю по пятницам. И только потому, что в углу, заставленный сухими цветами и драпировками, пылился Быкадоров.
Тогда, за водкой, Снегирю пришла шальная мысль увековечить Быкадорова в образе святого Себастьяна (его живописное изображение заказал Лаврухе поляк Кшиштоф, отчисленный за профнепригодность со второго курса академии). Кшиштоф вернулся в Польшу и удачно пристроился в одном из костелов Щецина. Впрочем, до щецинского костела Себастьян-Быкадоров так и не доехал: богобоязненный Кшиштоф посчитал его изображение слишком уж сексуально-разнузданным.
Конечно же, поляк прав, тупо думала я, исподтишка наблюдая за Себастьяном с ноздрями Быкадорова. За год я вдоль и поперек изучила его написанное маслом тело: ни единого волоска на груди; соски, по цвету совпадающие с темными губами, крошечный шрам на бедре, две оспинки на правом предплечье — Снегирь воспроизвел Быкадорова с фотографической точностью. Всепрощающий Лавруха только качал головой и подливал мне чифирь, который по неведению именовал цейлонским чаем. Целый год я провела в его мастерской, забитой латиноамериканскими этюдами, пан-флейтами и кувшинами, выдолбленными из сухих тыкв. Целую стену Лаврухиной мастерской украшали баночки с намертво притертыми пробками. Лавруха пугал меня историями, которые касались содержимого этих банок. Он уверял меня, что в них хранятся травы из сельв и джунглей, пепел каких-то святых и слюна каких-то богов. Слюна и пепел мало интересовали меня, равно как и какие-то подозрительные латиносы, которые иногда всплывали в его мастерской. Они с удовольствием позировали Лаврухе, а сам Снегирь считал их лучшими натурщиками. Но меня интересовал только один натурщик — Быкадоров. Насмотревшись на него до одурения, я возвращалась к себе.
Тут-то они и начинались. Порнографические сны с пятницы на субботу. Каждый раз, ложась в кровать, я боялась умереть: слишком уж реально Быкадоров обладал мной, слишком уж реально я ему отдавалась. Иногда я пыталась обмануть поджидавшего меня Быкадорова, отправляясь куда-нибудь в ночной клуб или на вечеринку копеечных авангардистов. Впрочем, хватало меня часа на два, не больше: под занавес ночи я хватала машину и отправлялась к себе. Спать и видеть сны. Быкадоров педантично являлся в них, он ни разу не подвел меня и ни разу не разочаровал.
Именно Лавруха сообщил мне, что Быкадоров бросил Жеку. Самым банальным образом: он отправился в булочную в тапочках на босу ногу — и так и не вернулся. А еще спустя полгода Жека родила двойню.
Катю и Лавруху. Имена были даны в честь нас со Снегирем.
Это было прощение. Рука, которую Жека мне протянула. И я уцепилась за протянутую мне руку, я вновь вернула себе подругу. Я полюбила маленькую Катьку и маленького Лавруху только потому, что на первых порах они были совсем не похожи на Быкадорова. Такие же белобрысые и флегматичные, как и мать.
На имя Быкадорова было наложено табу. Жека не вспоминала его, слишком старательно не вспоминала. Лавруха учил двойняшек рисовать, я учила их говорить, Жека же осуществляла общее руководство. Но спустя два года они перестали быть белобрысыми и флегматичными, Быкадоров полез из них, как лезет сорная трава. Двойняшки темнели, стремительно и вероломно меняя масть, их глаза сузились, а крылья носа раздались.
— Мать твою, — сказала как-то раз Жека, когда мы ложили малышей. — Чертово семя! Ты видишь, как они на него похожи?..
— Что же делать? Не выкинешь теперь.
— Не выкинешь, — согласилась Жека, подтыкая одеяло Лаврентию. — Главное, чтобы не выросли ворами и ублюдками, как их драгоценный папочка.
Я сильно сомневалась, что это было главным.
Как бы то ни было, с рождением Жекиных двойняшек Быкадоров перестал влезать в мои сны, он обходил их стороной.
А потом Лаврухе-старшему пришла в голову светлая идея организовать маленькую картинную галерею: мы арендовали небольшой полуподвал на Шестнадцатой линии, совместными усилиями привели его в порядок и вывесили несколько десятков работ для пробы. Пятнадцать из двадцати пяти принадлежали самому Лавру-хе, которого шарахало из реализма в авангард и обратно. Снегирь раскупался из рук вон, зато хорошо пошел полунищий и почти испитой Дюха Ушаков. На Дюхе мы сделали свои первые пять тысяч долларов, купили на корню трех выпускников академии и отправили Жеку с детьми в Турцию на отдых. Из Турции Жека привезла лихорадку, и это стало началом черной полосы: Дюха соскочил в арт-галереи на Невском с перспективой персональной выставки в Нью-Йорке, три выпускника уехали в Германию, даже не сказав нам последнее прости. Картины Снегиря пылились на стенах, на других художников не было денег, а моя карьера владелицы галереи закончилась, не успев даже как следует начаться.
Вот тут-то и появился Быкадоров.
Я нашла его в своей квартире поздно вечером, вернувшись из галереи. Быкадоров валялся на диване в одних шортах и пожирал грецкие орехи, с оказией присланные матерью из Самарканда. Самым странным было то, что я даже не удивилась его присутствию. Я не спросила его, как он проник в дом, как он вообще узнал мой адрес и где был последние два года. Быкадоров стряхнул скорлупки орехов на пол и улыбнулся мне голым, почти детским подбородком.
— От кошки придется избавиться, — сказал он мне. — У меня аллергия на шерсть.
— Это кот, — спокойно сказала я, присев на кончик стула напротив Быкадорова.
Мой сиамский кот, несчастный кастрат Пупик, тотчас же подал голос: прежде чем улечься с грецкими орехами на диван, Быкадоров запер его в ванной.
— Один черт, — Быкадоров обнажил неприлично белые клыки. — Или он, или я.
— Ты, — сказала я, расстегивая пуговицы на блузке.
— Не будем торопиться, — умерил мою прыть Быкадоров.
— Ты знаешь, что у тебя двое детей? — с ненавистью прошептала я, но стрелы не достигли цели.
— Думаю, их гораздо больше.
— Учти, красить волосы ради тебя я не буду, — вранье выглядело неубедительно, но Быкадоров сделал вид, что не заметил этого.
— Не надо. Мне нравятся рыжие старые девы. Но только без котов.
— Не такая уж.я и старая. И не такая дева, как может показаться на первый взгляд.
— Прости. Я не хотел тебя обидеть….
— Ты не можешь меня обидеть, — его тело, тело, которое я так хорошо изучила в мастерской Лаврухи и в своих собственных снах, сводило меня с ума. — Я отвезу кота твоей бывшей жене.
Одним махом я предала и кроткую Жеку, и кротких двойняшек, один из которых носил мое имя; и кроткого Пупика заодно, — предала, и сама не заметила этого.
— Завтра, — жестко сказал Быкадоров. — Нет, послезавтра.
— Почему послезавтра? — глупо спросила я. — У тебя же аллергия на шерсть…
— Потому что ближайшие два дня я не намерен расставаться с тобой. Как у тебя с продуктами? После любви мне всегда хочется жрать.
Я заверила Быкадорова, что с продуктами все в порядке, и снова потянулась к пуговицам.
— Нет, — сказал Быкадоров и снова обнажил клыки. — Нет. Я сделаю это сам. Иди сюда.
Секунда, отделяющая меня от тела Быкадорова, показалась мне вечностью: я успела несколько раз умереть и несколько раз родиться прежде, чем он заключил меня в объятья.
— Порнография ближнего боя, вот как это будет называться, — прошептал Быкадоров, и лезвия его губ сладко полоснули меня по мочке уха. — Я буду сражаться с тобой до тех пор, пока ты не попросишь пощады. Ты не против?..
Как я могла быть против?
…Два дня мы провели в постели. Мы сказали друг другу не больше сотни слов, но говорить с Быкадоровым было вовсе не обязательно. Главным было его тело — тело святого Себастьяна. Он обратил меня в веру своего тела так же, как сам святой Себастьян обратил в веру Марка и Маркеллина. Мы разбили телефон и прожгли диван, мы исцарапали друг друга в кровь и сами же зализали друг другу раны, мы едва не раздавили кота, когда Быкадорову захотелось проделать это на полу в ванной, и едва не обварились горячим вином, когда Быкадоров решил соорудить глинтвейн.
На третий день Быкадоров отвалился от меня, как пиявка. Он лежал на ореховых скорлупках, опустошенный и самодовольный, куря и стряхивая пепел мне в ладонь.
— Теперь ты можешь увезти кота, — сказал наконец Быкадоров.
— Где ты пропадал столько лет? — спросила я, оттягивая момент облачения во власяницу, которая лишь по недоразумению называлась моей собственной одеждой. За два дня я отвыкла от всего, кроме оголенной, как провода, кожи — своей и Быкадорова.
— Это имеет значение?
— Нет. — Это действительно не имело никакого значения. Значение имели его филиппинские глаза, его норманнский рот, его индейские волосы, лоснящиеся, как змеиная чешуя. — Я предала всех, кого могла.
— Ничего не поделаешь. Любить одних всегда означает предавать других.
Для херсонских бахчевых культур его голова неплохо соображала.
Посадив ошалевшего Пупика в корзинку для фруктов, я отправилась в Купчино и, стоя на эскалаторе в метро, поклялась себе, что ни словом не обмолвлюсь о Быкадорове. Я готова была гореть в аду, но втайне надеялась, что сгорю еще раньше, в топке быкадоровского паха.
Эскалаторную клятву пришлось выбросить на помойку, как только Жека открыла дверь. Она втянула воздух невыразительными северными ноздрями и уцепилась за дверной косяк.
— Он вернулся, — просто сказала Жека. — Он вернулся, и ты с ним переспала. Я заплакала.
— Не реви. Он вернулся, ты с ним переспала и решила это скрыть, да?
— Но как ты…
— Запах, — Жека еще раз обнюхала меня. — Это его запах. Он метит свою территорию. Ты ведь теперь его территория, и он наследил везде, где только можно наследить….
Конечно же, его запах выдал меня с головой: запах старых открыток в букинистическом на углу, запах нагретого камня, запах молотого кофе, рыбьих потрохов, ванили и раздавленного пальцами кузнечика.
Адская смесь.
— Тетя Катя, тетя Катя, — Катька-младшая повисла на мне, а независимый Лавруха-младший принялся дергать Пупика за усы.
— Могла бы детям хоть батончик купить. Шоколадный, — укоризненно сказала Жека, пропуская меня в квартиру.
— Я забыла…. Но ведь ты тоже бы забыла, да?
— Да. Не волнуйся, теперь это не имеет никакого значения. Ты сказала ему о детях?
— Открытым текстом.
— Мне плевать, как он отреагировал, — Жека прекрасно знала, как может отреагировать на приплод самец-одиночка Быкадоров.
— Не плевать, — я еще раз всхлипнула. — И на него не плевать…
— Плевать, — Жека почесала почти несуществующую бровь. — Когда он отвалит в булочную и больше не вернется, тебе тоже будет плевать. А за Пупиком мы присмотрим, не волнуйся.
Жека как в воду глядела…
Быкадоров исчез через год, хотя все это время я была настороже и ни разу не позволила ему сходить в булочную. Он испарился в самом начале зимы, не оставив даже следов на только что выпавшем снегу. Два дня я решала, к какому способу самоубийства прибегнуть, а на третий села за диссертацию о прерафаэлитах. Пупик, так до конца и не простивший меня, снова воцарился в квартире, первым делом нагадив в мои единственные приличные ботинки. Следом явился Снегирь с нудным, как вечный двигатель, тезисом о возрождении галереи.
…Первым мы продали лже-Себастьяна со всеми его оспинками, темными сосками, безволосой грудью и маленьким шрамом на бедре. Я легко рассталась с ним — так же легко, как и с самим Быкадоровым; так же легко, как с непристойными снами о нем в ночь с пятницы на субботу. Вот только дурацкое выражение “порнография ближнего боя” прочно засела у меня в мозгу.
* * *
…Я так и не дождалась телефонного звонка от атташе по культуре из шведского консульства. Она забрела в “Валхаллу” случайно, только потому, что решила зата-риться в ближайшем к галерее супермаркете; в супермаркете был технологический перерыв, до конца которого оставалось десять минут. Конца же августовского пекла не предвиделось, и атташе решила скоротать время под родной ее шведскому сердцу вывеской “Валхалла”."Валхалла” оказалась картинной галереей, а я — ее деморализованной жарой владелицей, единственным живым существом среди пустынных пейзажей Снегиря и керамических козлов его приятеля Адика Ованесова. Скульптор-неудачник Адик снабжал нас стадами этих дивных животных в неограниченном количестве.
— The weather is terrible [4], — на хорошем английском сказала мне атташе по культуре и попросила каталог.
— It is very hot [5], — на плохом английском ответила я, проклиная бедность, которая не допускала даже мысли о каталоге.
Атташе улыбнулась мне, прошлась по двум зальчикам, едва не задела мощными мифологическими бедрами одного из козлов и приклеилась к картине Снегиря “Зимнее утро”. Еще ни разу я не видела, чтобы кто-то так пожирал глазами безыскусно написанный маслом снег.
— What is the price of this [6]? — тяжело дыша и вытирая салфеткой взопревшую холку, спросила меня атташе.
Вот ты и попалась, Ингрид (или Хильда, или Бригитта, или Анна-Фрида), жара сыграла с тобой злую шутку, сейчас главное не продешевить, снег стоит дорого, фрекен, тем более таким непристойно жарким летом.
Мы сошлись на пятистах долларах. И обменялись телефонами.
Крутобедрая Ингрид (или Хильда, или Бригитта, или Анна-Фрида), растянув в улыбке блеклые губы, сказала, что позвонит ровно в четыре и подъедет за картиной.
"Нужно было заломить шестьсот”, — меланхолично подумала я.
…Звонок раздался без семи четыре. Надо же, как припекло, нужно выждать три звонка и только потом снять трубку. Это прибавит солидности. И мне, и “Валхалле”. А вечером можно будет прикупить на комиссионные помаду и лифчик, поехать к Адику Ованесову с холодным пивом и успеть вернуться домой до разведения мостов.
Мосты — это святое.
Если бы я знала тогда, какие странные и страшные события последуют за этим звонком, я бы просто не сняла трубку. Ни на три звонка, ни на шесть, ни на девять. Но я сняла ее, даже не предполагая, какой опасности подвергаю себя и своих близких. Я сняла ее, и это стало моим первым ходом в смертельной игре, правила которой я узнала лишь в самом финале. Когда занавес раскрылся в последний раз и на поклон вышел убийца.
— Слава богу, ты здесь, — услышала я на том конце провода голос Жеки. Нет, это был не голос — лишь его слабое подобие, вылинявшая шкурка; скелет, деформированный ужасом. У меня подкосились ноги, и я вцепилась в край стола, чтобы не упасть.
— Что?! — заорала я в трубку, и мой позвоночник окатило холодной волной. — Что случилось? Что-то с детьми?! Жека, Жека…
— Нет, — прошелестела Жека, и я почти физически ощутила, что она близка к обмороку. — Дети еще в Зеленогорске, на даче. Я приехала одна… Быкадоров. Он здесь, в квартире.
Три года я запрещала себе произносить его имя, оно никогда не всплывало в наших с Жекой разговорах, когда мы простили друг друга. Это было добровольное табу, печать на устах, запрещенные песенки.
— Он здесь, — еще раз произнесла Жека. — Он здесь, и он мертв.
— Ты с ума сошла…
— Сойду, если ты сейчас не приедешь.
— Звони в милицию. Я приеду, звони в милицию…
— Если бы ты видела… Приезжай. Я никуда не буду звонить, пока ты не приедешь.
— Хорошо. Я беру машину. Буду у тебя через полчаса. Ты выдержишь?
— Приезжай…
Я выскочила из “Валхаллы”, напрочь забыв об Ингрид-Хильде-Бригитте-Анне-Фриде из шведского консульства и спустя двадцать пять минут была возле Жекиного дома в Купчине. Она ждала меня на скамейке у подъезда, сжавшись в комок. Светлый Жекин сарафан вымок от пота, а лицо — от слез. Она вцепилась в мою руку, больно оцарапав ладонь ногтями.
— Пойдем, — сказала я.
— Нет…. Подождем немного. Меня вырвет. Меня уже вырвало.
— Хорошо. А теперь объясни, что произошло. Ты ведь должна была вернуться в пятницу, а сейчас только среда…
— Ты хотела, чтобы я приехала в пятницу?.. Боже, боже… Я сама не знаю… Проснулась сегодня в пять утра. Нет, не проснулась… Села в кровати и поняла, что должна быть в Питере.
— Предчувствие?
— Нет… Нет… Я просто должна была приехать. Представляешь, если бы я вернулась в пятницу с детьми, и они бы увидели весь этот ужас…
— Ужас?
— Идем, — сказала Жека, и боль в ладони от ее ногтей стала невыносимой. — Он там. Идем, ты все увидишь сама.
Когда мы вошли в подъезд, решительность сразу же покинула Жеку. Мне пришлось волоком тащить ее по ступеням, она то и дело останавливалась и хваталась за перила. На третьем этаже ее снова вырвало.
— Черт возьми, — я даже рассердилась — на нее. — Держи себя в руках, Жека.
— Посмотрим, как ты будешь держать себя в руках, когда увидишь все это…
В квартиру она так и не зашла, осталась сидеть на лестничной площадке. Устав сражаться с ее страхами, я толкнула дверь и оказалась в прихожей, знакомой до последней мелочи: ботинки Лаврухи-младшего под вешалкой, куртка Катьки-младшей на вешалке, Жекина дубленка, мой плащ, ватник Снегиря…
Я сразу почувствовала запах. Нет, не запах разлагающегося тела, а запах самого Быкадорова. Адскую смесь, в которой первую скрипку играл кузнечик, раздавленный в пальцах. Я пошла на запах, мимо гостиной и детской — в Жекину спальню. Дверь была приоткрыта ровно настолько, насколько Жеке хватило сил приоткрыть ее. С внутренней стороны она была забаррикадирована трюмо, на котором Жека держала кремы от морщин, ватные шарики для снятия макияжа и полуистлевшую коробочку “Коко Шанель”.
Я протиснулась в узкую щель и оказалась в спальне.
Запах раздавленного кузнечика стал нестерпимым — в кресле против окна сидел Быкадоров.
Мертвый Быкадоров.
Комната поплыла у меня перед глазами: я видела его черную макушку, схваченную первым хрупким ледком седины (что с тобой, Быкадоров, ты изменил себе, седина так не вяжется со святым Себастьяном), его опущенные плечи, на которых я столько раз бывала распята, как на кресте. Я все еще не решалась взглянуть ему в лицо. Тело, вот что сбило меня с ног: оно не отпускало меня, даже мертвое.
Быкадоров был абсолютно голым. Ничего удивительного, если ты собираешься жить. Но для смерти можно было бы выбрать одежду попристойнее. Я коснулась плеча Быкадорова: оно было холодным, нет — прохладным. Никаких следов насилия, даже постельные баталии обходились ему дороже… Это успокоило меня, и я наконец-то решилась.
Его лицо, совсем незабытое, знакомое до последней поры и трещинки на губах, стало еще красивее. Нет, оно стало дьявольски красивым. Именно — дьявольски: в мертвых глазах поблескивал незнакомый мне потусторонний огонь. Я пошла вслед за этим огнем, по направлению взгляда, и уткнулась в батарею отопления… Нет, в то, что стояло у батареи.
Небольшая доска, старая картина, полустертое изображение.
Мое собственное изображение.
Голый мертвый Быкадоров смотрел на меня.
На секунду мне показалось, что я теряю сознание. Я села на краешек кровати: картина у батареи и тело Быкадорова раздирали меня на части.
Нет, конечно же, это была не я — во всяком случае, сходство было не таким пугающим, как могло показаться на первый взгляд. Только рыжие волосы и овал лица. И еще, пожалуй, глаза и чуть приподнятые кончики губ. Лоб был слишком высок, должно быть, подбрит, как у всех случайных моделей Лукаса Кранаха. Только одно я знала точно: этой вещи никогда не было в нашей жизни, она никогда не принадлежала нам — ни Жеки-ной квартире, ни моей галерее, ни мастерской Снегиря. Значит, ее принес Быкадоров. Принес, закрылся с ней в комнате, разделся догола и умер, глядя на нее.
Я заставила себя встать с кровати и подойти к окну. И коснуться картины. Она оказалась прохладной — такой же прохладной, как и плечо Быкадорова. Она не принадлежала не только этой квартире, но и этому веку, я сразу же определила это, недаром столько лет меня мурыжили в Академии художеств со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Как же она хороша, черт возьми! Даже несмотря на холод, идущий от нее. Я дотронулась до рыжих волос девушки и вскрикнула: мне показалась, что веки ее задрожали. И только тогда мне в нос ударил запах уже начавшей гнить плоти. Я в ужасе обернулась на тело Быкадорова. Еще минуту назад он был совершенен, теперь же я увидела трупные пятна, взрывающие его тело, расползающиеся по нему, как тараканы.
Оставаться в спальне было невыносимо. Я выскочила оттуда, в самый последний момент прихватив доску и с маху закинув ее на стенку, под коробку от радиотелефона “Панасоник”, к сломанным роликам Лаврухи-младшего: с подбритым лбом девушки я разберусь потом. Отдышавшись и волевым усилием подавив тошноту, я набрала номер милиции.
Из всей нашей троицы я слыла самой практичной.
* * *
Они не заставила себя долго ждать и приехали почти сразу. Еще до того, как я успела построить линию поведения и забрать с площадки Жеку.Первым в квартиру протиснулся относительно молодой человек со строгим ежиком на голове и такой же строгой вертикальной морщиной между бровями. Казалось, ему совершенно плевать на жару: твидовый пиджак был абсолютно стерилен и даже не морщил под мышками. Следственная бригада занялась телом Быкадорова, а мы с твидовым пиджаком уединились на кухне.
— Капитан Марич. Кирилл Алексеевич, — представился твидовый пиджак.
— Соловьева. Екатерина Мстиславовна, — отчеканила я, с трудом подавляя желание рассказать строгому юноше всю свою биографию.
— Вы обнаружили труп?
— Нет. Труп обнаружила хозяйка.
— А вы не хозяйка?
— Я — подруга хозяйки.
— А где она сама? — Марич приподнял брови.
— На лестнице. Боюсь, она сейчас не в состоянии давать показания.
Марич посмотрел на меня неодобрительно, но оставил мое замечание без комментариев.
— Разберемся, — он щелкнул авторучкой. — Теперь вы. Вам знаком э-э… пострадавший?
— Да, — запираться было бессмысленно. — Его фамилия Быкадоров. Он бывший муж моей подруги.
И твой бывший любовник, Катя Соловьева. Но этого не стоит заносить в протокол
— Быкадоров. Странная фамилия….
Действительно странная, почему я раньше никогда не думала об этом? Помесь тореадора и быка, которые так и не смогли победить друг друга.
— Значит, труп обнаружила хозяйка. Вы зашли вместе с ней?
— Нет. Она позвонила мне, попросила приехать, сказала, что в квартире… — я сделала паузу, чтобы набрать воздуха, — что в квартире мертвое тело… Тело ее бывшего мужа.
И твоего бывшего любовника, Катя Соловьева. Тело, которое сводило тебя с ума, но этого не стоит заносить в протокол.
— А почему она позвонила вам? Почему сразу не обратилась в органы?
— Она была напугана, — я старательно подбирала слова, боясь предать Жеку: ведь я уже предала ее один раз. — Представьте себе, вы входите в квартиру и обнаруживаете своего бывшего мужа мертвым… Очевидно, у нее хватило сил только на один звонок, очевидно, ей хотелось, чтобы рядом с ней был близкий человек. Пока весь этот кошмар не закончится.
— Она позвонила, вы приехали, и… — Марич принялся грызть колпачок ручки, совсем по-детски: в пятом классе я тоже грызла ручку, корпя над математикой.
— …и сразу же позвонила вам, — соврала я.
— А в комнату вы не входили?
— Заглянула, — если уж начала врать, то ври до конца, только тогда ложь сложится во вдохновенную правдивую партитуру: фаготы, валторны, арфа и большой барабан.
— Значит, заглянули.
— Поняла, что Жека… Евгения, моя подруга, говорит правду, и сразу-же позвонила. Вы очень оперативно приехали.
Марич пропустил мою мелкую заискивающую лесть мимо ушей.
— Я так понял, что вашей подруги не было несколько дней.
— Она была с детьми на даче, под Зеленогорском. У нее двое детей. Вернулась сегодня днем… И вот, пожалуйста.
— Это дети э-э… потерпевшего? — Кирилл Алексеевич проявил недюжинную для капитанских звездочек смекалку.
— Да. Но Быкадоров оставил их еще до рождения. Он много лет с ними не живет.
— Как же он попал в квартиру?
Точно так же, как попал в квартиру ко мне, материализовался из воздуха, вот и все. Для тела Быкадорова не было преград, будь то стена панельного дома или кожа влюбленной женщины.
— Должно быть, у него был ключ, — будет лучше, если я оставлю свое скорбное знание при себе. — Сохранился с прошлых времен.
— У кого еще был ключ от квартиры?
Только у меня и у Лаврухи Снегиря, крестных папы и мамы двойняшек. Теперь крестная мама сидела перед капитаном Маричем, а крестный папа вот уже полтора месяца гнил в Псковской области, на реставрации какого-то храма. Почетная ссылка, если учесть, что до Псковской области Лавруха объездил пол-Европы и три месяца прокантовался в Мексике, изучая монументальное наследие Сикейроса [7]. Сикейроса он терпеть не, мог, но души не чаял в Латинской Америке. Именно оттуда он привез все свои баночки и патологическую любовь к латиноамериканцам.