Если когда-нибудь и случится чудесное (ужасное) превращение Васьки в кошку – это произойдет ночью, и Мика просто обязана при этом присутствовать. Пока никаких тревожащих симптомов нет, но… Васька все равно меняется: полоска век не такая ровная и не такая короткая, какой была раньше, – день, неделю, месяц назад она выгнулась дугой, поднялась к вискам и явно удлинилась. Кто охраняет полоску по ту, недоступную Мике, сторону?
   Coastguard.
   Береговая охрана Васькиных снов.
   Мике в них не сыщется и местечка, рассчитывать на контрамарку тоже не приходится, утром Васька откроет глаза, и это будут новые глаза – восточные, или, как пропела бы птица Кетцаль, – ориентальные, по форме напоминающие лимон. Почти как у голых кошек породы канадский сфинкс.
   Васька спит.
   Во сне у нее растут волосы, становясь еще темнее, еще шикарнее, руки-ноги тоже растут – ненамного, на тысячную долю миллиметра, на микрон, но подрастают. А потом, когда будут прочитаны дневники мотоциклиста и дневники путешествующих автостопом (они никогда не будут прочитаны, а если и будут, то совсем не Микой) – потом у Васьки начнет расти грудь.
   Великое событие, равное по значимости изобретению колеса и созданию опытного образца автомата Калашникова. А потом…
   Первая менструация, как же, как же.
   Тут-то и пригодится Мика с ее скудными, но все же знаниями. С ее скудным, но все же опытом. Тут-то она и выкатит тампоны и прокладки, тут-то она и разразится нагорной проповедью о том, что со всеми девочками случается это, и: не. нужно ничего бояться, все в пределах физиологической нормы… тьфу ты, конечно же Мика подберет другие слова,, гораздо более поэтичные. Не лишенные мудрости и одновременно успокаивающие. Не исключено, что к тому времени Мика уже освоит аргентинское танго или обучится другим штучкам, недоступным дворовым приятелям Васьки, потому что вместо головы у них – футбольные мячи. Да, да, футбольные мячи – это еще не худший вариант. Васька – совсем другая, во-первых, потому, что она – девочка, и совсем не глупая, наоборот – смышленая, несмотря на редкую психологическую особенность, а, может, благодаря ей? Несомненно, Мика могла бы стать Васькиным лучшим другом, кому, как не сестре, рассказывать о своих первых мальчиках? Девяносто девять процентов из всего рассказанного наверняка будет враньем – и насчет поцелуев, и насчет места, где поцелуи застали парочку врасплох, и насчет возраста избранника (он не затрапезный семиклассник, каковым является на самом деле, а, по меньшей мере, девятиклассник) – пусть, Мика проглотит любое вранье. Конечно, до этого еще далеко, и ждать придется долго.
   Но Мика согласна подождать.
   …В четвертом классе Васька впервые заперла дверь своей комнаты на ключ.
   Это случилось после того, как Мика допустила прокол – единственный за предыдущие два года, единственный за предыдущие семьсот тридцать ночей. Начало каждой из этих семисот тридцати ночей она проводила у Васькиной постели, полная тайных мечтаний об их будущей жизни, пусть и отличающейся от прошлой, но все равно – счастливой. Разное счастье – оно все же счастье. Мика отпускала на мечты полтора часа – не больше и не меньше, а потом, успокоенная, убаюканная, уходила к себе. Но уйти в тот раз она не успела, и все из-за того, что позволила себе взять Ваську за руку. Жест совершенно невинный, разве сестра не имеет права взять за руку сестру?..
   Как давно она не касалась Васькиных пальцев? Очень давно, никогда. Даже в ванную Васька ее не пускала, сама мыла себе голову, реже – шею; единственное, что доставалось на долю Мики – подтирать лужи воды, вылавливать из стока застрявшие волоски, выбрасывать в мусорное ведро размякшие обмылки.
   Как давно она не касалась Васькиных пальцев?
   Даже спящие, они были полны жизни. Тонкая и жаркая кожа едва заметно пульсировала, Мика так и видела арбузы Васькиных детских секретов, покачивающихся на синих волнах прожилок и вен. А запах черной смородины? И еще чего-то запретного, но как-то связанного с футбольными мячами… Васька спала – и лишь потому не отняла руку. Вот так, хорошо, хорошо, моя девочка.
   Мое загляденье.
   Мика проснулась утром, в той же позе, в которой заснула. И Васькина рука все еще была в ее руке. Открой она глаза на минуту, на тридцать секунд раньше, чем Васька – непоправимого удалось бы избежать. Но несчастье заключалось в том, что глаза они с Васькой открыли одновременно.
   – Что ты здесь делаешь? – заорала Васька, выдергивая пальцы из вспотевшей и безвольной Микиной ладони.
   – Ничего, – только и смогла пролепетать Мика.
   – Ты за мной подсматривала?!
   – Ну что ты! Успокойся, успокойся, маленькая моя…
   – Я не маленькая! И не твоя. Уходи, убирайся отсюда!
   Пререкаться с Васькой было бессмысленно, и Мика посчитала за лучшее не раздувать скандал. Не говоря больше не слова, она попятилась к двери и плотно прикрыла ее за собой.
   К завтраку Васька не вышла.
   Это означало, что и в школу она, скорее всего, не пойдет. Обычное дело, Васька появлялась там, когда хотела (а чаще не хотела). Последующие телодвижения Васьки тоже были ясны, как божий день: телевизор до одури и дворовые приятели, если телевизор, дай-то господи, надоест.
   Мика была вовсе не так свободна, как Васька. Каждое утро, кроме выходных, она отправлялась на работу. Не самую лучшую и не самую высокооплачиваемую на свете.
   Raumpflegerin[3] – так называлась ее должность официально. Raumpflegerin или в просторечии пуц-фрау. Быть уборщицей – совсем не то, что быть менеджером по персоналу или звездой мыльных опер, и совсем-совсем не то, что быть Джоном Малковичем, – это не предел мечтаний и не вершина карьеры. Но Мика вовсе не стремилась к карьере, для карьеры необходимо как минимум высшее образование, требующее денег и времени, а ни того, ни другого у Мики просто не было. Из капитала в тридцать тысяч она и копейки на себя не потратит. Все должно принадлежать Ваське, если когда-нибудь она возьмется за ум. Но даже если не возьмется – ничего это не меняет.
   На контору «Dompfaff»[4], логистика и международные перевозки, Мика наткнулась совершенно случайно, в нескольких кварталах от дома, на Левашовском проспекте, недели через три после известия о смерти Солнцеликого. Воспоминания о deutsch и сдвоенных буквах в фамилии Брюггеманн было слишком живо, чтобы не посчитать таинственную «Dompfaff» знаком свыше. Толкнув непрезентабелыгую дверь офиса, расположенного на первом этаже жилого дома, Мика оказалась чуть ли не в объятьях молодого человека с испуганным лицом ефрейтора, едва унесшего ноги из Сталинградского котла.
   Типичный фашик. Немчура поганая, подумала Мика.
   На бейдже немчуры значилось «Ralf Norbe», и, если бы не испуг, слегка искажавший черты, и общая пресность облика, Ральфа вполне можно было назвать симпатягой.
   – Мне нужен Тобиас Брюггеманн, – сама не зная почему, брякнула Мика.
   – Найн нет вы ошиблись фройляйн здесь нет Тобиаса Брюггеманна здесь есть Клаус-Мария Шенке Себастьен Фибелер Йошка Плауманн и ваш покорный слуга – у немчуры оказался вполне сносный русский, единственное, что портило его, – полное отсутствие интонаций, полное отсутствие знаков препинания в предложениях, как если бы Ральф читал с листа совершенно незнакомый и малопонятный ему текст. Русский текст, написанный немецкими буквами.
   – Как странно…
   Кроме Ральфа в небольшой двадцатиметровой комнате находились офисный стол, два стула, кресло, замотанное в полиэтилен и множество нераспечатанных коробок с оргтехникой. Дверь в соседнее помещение была приоткрыта, и за ней тоже высились коробки.
   – Как странно, – снова повторила Мика. – Тобиас сообщил мне именно этот адрес… Вы ведь только что открылись?
   – О да, – подтвердил Ральф.
   – И, наверное, набираете персонал?
   В слове «персонал» не было ничего трудного даже для перепуганного немца. Но Ральф несколько томительных секунд мялся, прежде чем ответить:
   – О да.
   – Вот и замечательно. Я готова приступить к работе в самое ближайшее время.
   – Дело в том милая фройляйн что мы не берем людей с улицы. Я правильно выразился?
   – Еще более странно, – кроткая Мика и не подозревала, что в ней скрыты такие обширные и совершенно неразведанные залежи нахрапистости и цинизма. – Тобиас уверил меня, что прием на работу пройдет без осложнений…
   – Как вы сказали? Тобиас… – – Тобиас Брюггеманн:
   – Хорошо оставьте пожалуйста свой телефон, я позвоню вам.
   Как же, позвонишь, подумала Мика, покидая негостеприимное бунгало «Dompfaff'a».
   И ошиблась.
   Ральф Норбе позвонил через два дня и все тем же бесцветным бумажным голосом сообщил Мике, что руководство ждет ее в конторе.
   – Так уж сразу и руководство! Зачем беспокоить руководство? – сразу же струхнула Мика. – На высокую должность я не претендую, а уровень моей компетенции… Его могли бы оценить и вы, Ральф.
   – Это серьезный шаг фройляйн, – парировал юный ефрейтор.
   …Клаус-Мария Шенке оказался бывшим лютеранским пастором, изгнанным из лона церкви за. прелюбодеяния с прихожанками, Себастьен Фибелер и Йошка Плауманн – потешной гомосексуальной парой, а младшенький из всей компании – Ральф Норбе – сводным братом Клауса-Марии и меланхоличным любителем нюхнуть кокаин по совместительству. Привязанность к кокаину вылилась в полтора года отсидки в JVA[5]. Именно JVA он был обязан своим почти безупречным русским – его соседом по камере был натурализовавшийся в Германии отморозок из Казахстана, которого загребли за вооруженный налет на супермаркет.
   О прелюбодеяниях, кокаине и гомосексуальной связи Мика узнала много позже, а тогда Клаус-Мария, Себастьен, Ральф и Йошка были для нее работодателями с незапятнанной репутацией. Белыми воротничками, белыми ангелами, белыми-воронами, единственными из оставшихся в живых в Сталинградском котле. Высокое собрание ангелов предложило ей несколько должностей, из которых Мика, трезво рассчитав силы, выбрала ту самую пуц-фрау. А потом еще долго гадала – случай ли это, или… Или Тобиас Брюггеманн?
   Епископ Тобиас Брюггеманн, единственный, кто до последнего считал, что Клаус-Мария Шенке не потерян для Бога.
   Старый добрый дядюшка-трансвестит Тобиас Брюггеманн, не будь его – Себастьен и Йошка никогда бы не встретились.
   Свой в доску надзиратель Тобиас Брюггеманн, за небольшую мзду закрывавший глаза на содержимое посылок для Ральфа.
   У каждого есть собственный Тобиас Брюггеманн. справедливо решила Мика.
   Все четверо немцев оказались милейшими людьми, совсем не похожими на проходимцев, – вот только какое отношение они имеют к логистике и международным перевозкам, Мика так и не поняла. При том уровне компетенции, который они демонстрировали, «Dompfaff» просто обязан был прогореть, если не через месяц, то, по крайней мере, через полгода. Но этого не произошло, напротив, фирма разрослась, как сорняк, пополнилась молодыми амбициозными сотрудниками сплошь с дипломами юридической, финансовой и прочих академий, и с задворков Левашовского проспекта Клаус-Мария – Себ – Йошка-Ральф перебрались на более респектабельную Введенскую, а затем и на Каменноостровский. Если так пойдет и дальше, то в скором времени они могут оказаться в Мариинском дворце, отобрав часть помещений у городского Законодательного собрания – и такой поворот событий не исключен, хотя не очень-то улыбается Мике.
   Покидать Петроградку ей не хотелось категорически, а все из-за Васьки. И из-за времени, которое она тратила на дорогу, всего-то пятнадцать минут пешком, а если идти проходными дворами – можно выгадать еще пять. Самообман – вот как это называлось, как будто если Мика начнет ездить в центр и десять минут распухнут до часа, что-то непоправимо изменится.
   Все и так непоправимо.
   Особенно теперь, когда Васька начала запирать дверь своей комнаты на ключ.
   Замок в ней существовал всегда, с незапамятных времен, возможно – со времен рокового влечения деда-академика к «этой суке В.». Замок существовал, только ключа к нему не было. Мика считала, что он утерян безвозвратно, задолго до ее рождения, задолго до рождения мамы, и каково же было ее удивление, когда он обнаружился висящим на Васькиной груди.
   Васька нашла его в кладовке, не иначе. Под ржавой рамой велосипеда, на котором мама и отец совершили свой побег на. небеса.
   Велосипеда никогда не существовало.
   А ключ – существовал.
   Старинный, тяжелый (и как только Васькина шея выдерживает такую тяжесть?), с фигурной бородкой, с растительным орнаментом, обвивающим длинное тело, похожий на стилет и флейту одновременно. Драгоценные камни – вот чего ему не хватало. Жемчуг, рубин, изумруд; кошачий глаз, делающий воина невидимым в бою; сапфир, помогающий творить чудеса…
   – Что происходит, Васька? – спросила Мика. – Откуда у тебя этот ключ?
   – Это мой ключ.
   – Зачем он тебе?
   – Не хочу, чтоб ты заходила в мою комнату, когда я сплю. Не хочу, чтоб ты вообще туда заходила…
   – Ключ – это лишнее, Васька. Я могу пообещать тебе…
   – Не нужны мне твои обещания.
   Мика растерялась. Она была опустошена, раздавлена. Лишь теперь она поняла, как важны ей были несчастные полтора часа у постели спящей Васьки. Иллюзия мимолетной близости – только это у нее и было. Теперь – не будет. Мика могла бы устроить дискуссию на тему, что в Васькиной комнате нужно убираться – хоть изредка, менять белье, менять наволочки на подушках, да мало ли чего нужно. Все разговоры – в пользу бедных, не исключено, что и самой Ваське в скором времени надоест таскать на шее ленточку с ключом, она спрячет его под подушку, а потом переложит в ящик стола, а потом и вовсе забудет о нем. А если не забудет – то обменяет у своих дворовых приятелей на какую-нибудь мелочь, способную составить счастье десятилетней девочки.
   Мимолетное, как и любое счастье.
   Как бы то ни было – в Васькину комнату Мика не попадала. И полтора часа, принадлежавшие мечтам об их с Васькой будущей счастливой жизни, она впервые провела совершенно в другом месте, а именно – на кухне. Нельзя сказать, что до этой ночи кухня была центром Микиной жизни в доме, скорее – вызывала смутный, почти суеверный страх: огромная, слегка вытянутая, она заканчивалась эркером с тремя сводчатыми окнами. Верхние фрамуги каждого из окон были украшены витражами. Витражи (по преданию), лет сорок назад созданные кем-то из учеников деда, являли собой картинки из жизни средневековых городов: Гент, Утрехт, Антверпен, чем-то неуловимо напоминающие Ленинград шестидесятых; традиционный набор символов, традиционный набор ремесел, традиционный набор предметов, знакомых и совсем незнакомых Мике – астролябия, арбалет, дароносица, дарохранительница, двойная свирель, виноточило[6].
   Подражание готике или, скорее, пародия на нее.
   Под витражами спокойно текла Песочная набережная и спокойно текла река за набережной, и – в отдалении – спокойно зеленел Крестовский остров. Плоский (почти Гентский? почти Утрехтский?) пейзаж иногда перечеркивали ветки тополя, что придавало готическим окнам некую, не вписывающуюся в арт-концепцию, барочность.
   Остальная начинка кухни была много старше витражей: все эти резные буфеты, стулья и шкафчики; пол, выложенный потрескавшейся местами метлахской плиткой; массивная дубовая столешница, вполне пригодная для Тайной Вечери; старинная плита, которую в прежние времена растапливали дровами, а последние лет пятьдесят использовали в качестве разделочного стола. Были еще ниши и нишки с вазами, сухими цветами и мелкой скульптурой. Часть скульптур была отлита и изваяна дедом, часть – подарена ему студентами Академии. Мика довольно быстро научилась отличать студенческие поделки, все они были с секретом, с начинкой, с двойным дном. Самым простым оказалось обнаружить надписи на недоступных для глаза частях скульптур, что-то вроде именных клейм. Надписи были самыми разнообразными:
   «Ars simia naturae»[7]
   «HOMO BULLA EST»[8]
   «Верую в коммунизм, но в Святую Церковь больше»
   «In viridi teneras exurit medulas»[9]
   «НИНОЧКА, Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ!»
   «хочу в Америку»
   «omnia vincit amor»[10] – и прочая отчаянная дребедень. По частоте упоминаний лидировала любовь в самых разных ее проявлениях, второе место прочно удерживалось за пигмейскими вызовами Советской Власти, третье – за низкопоклонничеством перед Западом. Бедные бородачи из серого маминого альбома! Не повезло вам со временем, что тут скажешь? Из одиннадцати кухонных скульптур две были величиной с тушканчиков, еще три – с мускусных крыс; одна, изображавшая эстонского рыбака с трубкой, – едва ли не с саму Мику, еще одна (узбек в тюбетейке, с русской девочкой на руках) сигала почти под потолок. Несостоявшийся памятник дружбы народов в Чирчике – так, после недолгих раздумий, решила Мика.
   Она не любила кухню еще и из-за этих дурацких узбеков и эстонцев, уже давно пора перетащить их в дедову мастерскую, к девушкам с веслами, рабочим, колхозникам, сталеварам, лошадям Тамерлана и маршала Рокоссовского; Ведь совершенно невозможно принимать пишу на глазах у голодающего африканского ребенка, даром, что он деревянный!:. Ваське – той было совершенно наплевать, где глотать бутерброды и пить чай, а Мика – она другой человек.
   Слишком впечатлительный…
   Непонятно, что привело ее на кухню в ту ночь. В сочащемся из окон сумраке она предстала перед Микой еще более загадочной, чем всегда, еще более устрашающей. Она была наполнена шорохами сухих цветов в вазах, вздохами и лепетаньем скульптур, и сами скульптуры – Мика могла поклясться, что они движутся, сжимают кольцо вокруг нее.
   И запах.
   Запах табака, очень крепкого, ядреного, мужского.
   Мика не помнила, курил ли дед, но мама и отец не курили точно. И дядя Пека не курил, а визиты Саши и Гоши были слишком кратковременны – и двух затяжек не успеешь сделать. И вот теперь этот запах, без всяких ароматических отдушек, ничего общего с запахом табака «Кэптэн Блэк», или «Боркум Риф», или «Амфора Ванилла»: они продавались в маленьком магазинчике «Табачная лавка № 1», куда Мика изредка захаживала поглазеть на кальяны.
   Табак, запах которого плавал сейчас по кухне, не курят фальшивые матадоры и фальшивые писатели с глянцевых обложек, и уж наверняка не курит главный редактор сигарного журнала «Hecho а mano»[11], разве что эстонский рыбак… Эстонскому рыбаку он, безусловно, подойдет. Мика тотчас вспомнила, какая надпись скрывалась в складках медного рыбачьего дождевика – «Человек есть мыльный пузырь». Означает ли это, что жизнь человеческая так же хрупка, так же ненадежна, как мыльный пузырь? Означает ли это, что жизнь человеческая длится примерно столько же? А, может, она так же радужна?.. Готические витражные сумерки подталкивали Мику к неутешительным выводам о бренности бытия. И она уже готова была бежать из кухни, покинуть ее по крайней мере до утра, когда снова станет светло и уйдут шорохи, вздохи и лепетанья, а запах табака перестанет раздражать ноздри. Она уже готова была сделать это, когда над плитой, до сегодняшнего дня выполнявшей роль разделочного стола, неожиданно зажегся свет.
   Такое случалось и раньше – лампы дневного света, сидящие в хлипких гнездах, любят пошутить. Обычно этому предшествует легкое потрескивание и короткие одиночные вспышки, но сейчас ничего подобного не происходило: ни тебе вспышек, ни потрескивания. И зажегшийся свет – в нем не было ничего мертвящего, совсем напротив. Желтый, густой, успокаивающий, вот каким он был.
   Этот свет подействовал на Мику самым удивительным образом и самым удивительным образом изменил картину мира вокруг нее. Шорохи и вздохи затихли, нагло выпирающие из ниш скульптуры превратились в барельефы, а потом в шитые золотом тени на гобеленах, а потом и вовсе слились с фактурой стен. Гент, Утрехт, Антверпен медленно стекали с фрамуг по рамам – вниз, в стороны, – забираясь в самые дальние, потаенные уголки стекол, отвоевывая себе все большее пространство.
   Настоящие Гент, Утрехт и Антверпен посередине.
   Маленькие фигурки гентских птиц и утрехтских собак тоже были настоящими. Неподдельными. Как и глубокие морщины пейзажа. Астролябия и арбалет, двойная свирель и виноточило – все в полном порядке, пользуйся ими хоть сейчас. Нет никаких сомнений в том, что возраст витражей вполне соответствует возрасту Гента, Утрехта и Антверпена. Как нет никаких сомнений в том, что Гент, Утрехт и Антверпен еще очень молоды.
   Катастрофически молоды. Не старше Васьки.
   Мика засмеялась.
   Не надрывным истерическим смехом, верным спутником душевной болезни, – легко и свободно. Астролябия и арбалет, двойная свирель и виноточило – все вместе и каждый по отдельности говорили ей: все хорошо, Мика. Ты вернулась домой, Мика. Ты никуда и не уходила, Мика. Все хорошо, а будет еще лучше, Мика.
   Желтый свет над плитой становился все гуще, все теплее. А сама плита вдруг ненадолго потеряла резкость очертаний. Она как будто находилась в центре странного водоворота, или дыры в пространстве, – именно в этот водоворот, в эту дыру и влекло Мику.
   Мика не стала сопротивляться.
   Она двинулась вперед, ощущая томление в груди и покалывание в пальцах. И совершенно не боясь того, что может произойти через несколько секунд. Но ничего экстраординарного не произошло. Мика не стала частью гентского, утрехтского, антверпенского пейзажей, крылья птиц не задели ее лица, собаки виляли хвостами вовсе не для нее. Все по-прежнему оставалось на своих местах – и все же, все же… Это была новая реальность.
   В новой реальности на (оказавшейся безбрежной) поверхности плиты лежала доска. Доска была совершенна – по-своему, конечно. Никогда еще Мика не видела такого гладкого, такого нежного, белого с коричневыми прожилками дерева. В него хотелось погрузить руки, как в ручей на исходе августа, к нему хотелось прикоснуться, его хотелось поцеловать и потом, с замиранием сердца, ждать ответного поцелуя. Мика не сделала этого – и только потому, что случайно перевела взгляд чуть вправо.
   Ножи.
   Рядом с доской лежали ножи! Один большой и широкий, напоминающий тесак, и два других поменьше и поизящнее. Их можно было принять за ножи крестоносцев, и за ножи самураев, и за ножи ловцов жемчуга, и за ножи охотников за головами – тоже. И они гораздо больше, чем Васькин ключ, заслуживали драгоценных камней – жемчуга, рубина, изумруда – это было несомненно. Лезвия ножей блестели и лоснились, а на темных рукоятках просматривались оттиски цветов: омела, мирт и тимьян. Никогда прежде Мика не видела ни омелы, ни тимьяна, тогда откуда эти знания?
   Оттуда же, откуда сами ножи.
   Омела, мирт, тимьян. Тимьян, омела, мирт.
   – Итак? – спросила Мика, отстраненно наблюдая, как слова отлетают от ее губ и, одно за другим, падают в пучину желтого света. – Итак? Что я должна делать теперь?
   Ответа не последовало ни от ножей, ни от доски, ни от утрехтских собак, ни от астролябии. Но Мика и сама знала ответ, он был внутри нее.
   Рыба. Ну да, рыба.
   Три неразделанных рыбьих тушки лежали в холодильнике с прошлой недели. Мика купила их па Сытном рынке: двух карпов и одного толстолобика. Толстолобик годился для жарки, а из карпов можно было соорудить воскресную уху. Хотя воскресенье и не рыбный день, но они с Васькой вполне могут пообедать. Настоящий семейный обед с переменой блюд. Первое и второе, вместо компота – лимонад «Байкал». Естественно, что за дрязгами и мелкими скандалами с Васькой Мика совершенно позабыла о карпах и толстолобике.
   А сейчас вспомнила.
   Сколько времени уйдет на разморозку? Нисколько.
   Мика поняла это, как только вытащила из морозильной камеры задубевшую, не слишком хорошо пахнущую массу и швырнула ее на доску. Или. – вернее – в водоворот по-прежнему мягкого и спокойного желтого света.
   Когда именно с рыбой произошли столь разительные метаморфозы, Мика объяснить так и не смогла. Ни тогда, ни потом. Но факт оставался фактом: непрезентабельные карпы и толстолобик легли на белое с коричневыми прожилками дерево совершенно преображенными. Да и от толстолобика с карпами ничего не осталось. Это были совсем другие рыбы.
   Иные.
   И они не меньше, чем ножи, чем ключ, заслуживали драгоценных камней. Их тела были сильны, они переливались всеми оттенками стального, всеми оттенками бирюзового; их плавники были янтарными, брюшка – молочно-белыми, а глаза – лимонными; их жабры светились кармином, их чешуя напоминала доспехи бога; мечта любой хозяйки, любого художника из Гента, Утрехта, Антверпена – вот чем. были эти рыбы! Не бесплотные тени из Васькиной кладовки, не побрякушки из Красного моря, нет… Рыб, лежащих на доске перед Микой, казалось, еще не покинула жизнь, от них исходил острый, кружащий голову запах свежей воды. и каких-то трав, между чешуйками то здесь, то там блестел песок – ничего прекраснее Мика не видела до сих пор…
   – С ума сойти!. – прошептала она. – С ума сойти!.. Что я должна делать теперь?
   Ответа не последовало, но Мика и сама знала ответ. Он, был внутри нее.