Ирина Ильинична достала из стола очки и вместе с Иплдрмоном Карпычем принялась изучать фотографию. Водя сложенным ногтем по ряду усатых физиономий, Карпыч время от времени приговаривал: «Ловись, рыбка, большая и маленькая».
   — Стеклышка-увеличилки у тебя нет, Ильинична? — спросил он.
   Ирина Ильинична протянула ему лупу в черной оправе, и Илларион Карпыч перешел к следующему ряду.
   — Вот он, — сказал он спокойно и подчеркнул ногтем чье-то лицо.
   Ирина Ильинична рассмеялась,
   — Ну, что ты, Карпыч, это же красавец, такой видный, холеный. Это штабс-капитан Мезенцев…
   — Он, он, — настойчиво повторил Карпыч, только морда подряпана, да ногу волочит.
   — Да что ты, уж кого-кого, а Мезенцева я отлично знаю. Он же меня лично допрашивал, вон недавно, когда было столетие города, товарищи из партархива зачитывали на собрании протоколы допросов, среди них был и мой. Это зверь, я была бы довольна, если бы это был он, но нет… — И Ирина Ильинична покачала головой.
   — Что это ты раскудахталась, Ильинична? — сердито спросил Карпыч. — Ты возьми увеличилку и смотри сама.
   Ирина Ильинична осторожно взяла из рук Карпыча фотографию, из рукава достала платочек и пцатедьно проторяв лупу. Потом внимательно взглянула на отчеркнутое ногтем лицо и мертвенно побледнела.
   — Глаза. — сказала она, — никаких сомнений. Мезенцев. — Она быстро перевернула фотографию, пробежала глазами мписок членов калныковского штаба.
   — Здесь его нет, — сказала она.
   — А понятно, — заметил Карпыч, — он же на контрразведке.
   — Никаких сомнений, — вновь повторила Ирина Ильимичмв, перевернув фотографию. — Эти глаза трудно забыть… А я все вспоминала, где это я такие шрамы на лице видела? Но как же Федор Никанорович его не узнал?
   — Разжирел Федька, — сказал Карпыч. — Ну, ничего, я как ему шепну, так живо оживеет. У него, верно, тоже с ним счеты имеются, как думаешь, Ильинична?
   — Такой зверь, такой зверь, — покачала головой Ильинична. — Ты-то сам, смотри, кому не проговорись.
   — Чуть было не дал маху, — дознался Карпыч. — Это когда карту-то увидел. Всего, понимаешь, Ильинична, так и затрясло.
   Ирина Ильинична набрала номер на диске новенького телефона, и когда на другом конце провода подняли трубку, спросила Федора Никаноровича.
   — Он на совещании, — сказала она, положив трубку. — Позвоним позже.
   — Не нужно звонить… — сказал Карпыч. — Я сам вечерком пойду к Федору Никаноровичу домой.
   — Будь осторожен, Карпыч, будь осторожен…
   Илларион Карпыч вышел из музея и, обогнув здание, выбрался через калитку в парк.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

   Вечером того же дня в кабинете Шафаровой зазвонил телефон. Говорившего было плохо слышно, голос как-то странно шипел. Собеседник сказал:
   — Не называйте меня по имени, Ирина Ильинична… Мне не хотелось бы, чтобы кто-нибудь случайно узнал об этом звонке. Поверьте, я сейчас в невероятно трудном положении. Нам нужно встретиться… Зайти к вам я не могу. Вы помните нашу встречу после того печального случая, который постиг вашего мужа и отчасти меня? Помните? Так вот, на том же месте, часов в одиннадцать, — говоривший помолчал и веско добавил, снимая последние сомнения. — Илларион Карпыч мне все рассказал. Дело серьезное.
   Говоривший повесил трубку. Ирина Ильинична задумалась. Все вместе взятое встревожило ее чрезвычайно. Да, странный звонок, странный… Неужели дело зашло так далеко, что ей нужно идти бог знает куда, чтобы поговорить с Чернышевым? Хотя штабс-капитан Мезенцев — одна из самых зловещих фигур времен атаманщины… Ирина Ильинична вспомнила, как недавно, отбирая материалы для экспозиции, посвященной гражданской войне в этих краях, долго не могла найти подходящей фотографии: одна страшнее другой… То, что на них было изображено, была правда, но нужно щадить нервы посетителей музея…
   Ирина Ильинична вышла из кабинета и долго ходила по опусгевшим залам. Неожиданно ее внимание привлек стенд, под стеклом которого находились старинные японские клинки. В кармане вязаной кофточки услужливо звякнула связка ключей, и она, как-то не отдавая до конца отчета в том, что делает, открыла стеклянную дверку. Ирина Ильинична выбрала небольшой кинжал с длинной рукояткой и чуть изогнутым лезвием. Судя по времени изготовления и отметинам на клинке, оружие это не раз применялось в качества «последнего судии», Ирина Ильинична сжала рукоять, резко взмахнула кинжалом и сразу же успокоилась. «Экспонат находится у заведующей», — написала она на картонном квадратике, положила его под стекло и аккуратно заперла стенд.
   Вниз по лестнице спускалась уже не усталая и расстроенная женщина. Теперь Ирина Ильинична была готова к любым неожиданностям. Больше того, ей вдруг сразу же нестерпимо захотелось чего-нибудь съесть. Впервые со вчерашнего вечера. Такова странная власть острой блестящей полоски металла над чувствами встревоженного человека.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

   Ходил во время оно по Адуну кораблик. Возил ссыльнокаторжных, возил соль и рыбу, переселенцев и крупный рогатый скот. Возил, пока в весеннее половодье не наскочил на камень. Сняли с кораблика все, что только можно было снять, а остальное долго вялилось на солнце и мокло под дождем. Потом от борта была оторвана первая доска. Просто так. Потом исчезла мачта. Может быть, и растаскали бы кораблик по одной доске, но некий оборотистый мужичок нанял возчиков и в две недели перевез деревянную обшивку подальше от родной стихии. И выстроил презабавный домик. Был он очень похож на кораблик с обрубленным носом и кормой: доски и через десятки лет сохранили корабельную выпуклость.
   Среди жильцов, населявших в то время это сооружение, мы встретим и наших знакомых. Спардек занимал Илларион Карпыч Харламов, длительное одиночество которого было теперь счастливо окончено с прибытием его внучатной племянницы из Новинска. Да, та самая девушка из Новинска, которая была обвинена в небрежном хранении институтского черепа. Был и еще один жилец, занимавший бывший камбуз дома-корабля. Им был не кто иной, как тот расторопный старшина первой статьи, который участвовал в задержании Ганюшкина. Сегодня он рано вернулся с базы и вот ужа с полчаса поджидал девушку из Новинска, сидя на скамеечке перед домом.
   Никаких особенных дел к внучатной племяннице Карпыча он не имел. Но когда девушка возвращалась из института, он всегда говорил ей: «Здравствуй, Валентина!» и снимал мичманку за козырек. Сегодня исполнялся небольшой юбилей: «Здравствуй, Валентина!» должно было прозвучать в тридцатый раз. Пора уже приглашать в кино. Но вот и она.
   Наш старшина не позерил своим глазам. Рядом с Валентиной вышагивал здоровенный моряк в форменном синем кителе без погон. Старшина взглянул на него мельком и, сдвинув мичманку на лоб, опустил голову. Вот они, женщины!
   Валентина между тем приблизилась, беседуя во своим спутником. Подойдя к дому-кораблю, она остановилась на пороге и сказала:
   — Вот тут я и живу. Спасибо, большое спасибо.
   — Прямо корабль! — Восхищенно сказал Фомин, оглядывая жилище. — Покрасить бы его. Продраить, а потом покрасить.
   Валентина не стала выслушивать дальнейшие боцманские планы и ушла в дом. Третий участник этой сцены решил, что его час настал.
   — Гражданин, — сказал старшина, не поднимая головы, — ты бы отсюда топал…
   — Что? — спросил Фомин, и его голос приобрел один из тех семисот семидесяти двух оттенков этого местоимения, который невозможно передать на бумаге.
   — К сведению некоторых штатских, — продолжая старшина, — тут стоянке запрещена. Подветрено.
   — Вот что, друг, — вежливо сказал Фомин, — хочешь верь, хочешь нет. Я в игре не участвую. Переживания сегодня у ней, вот я и проводил, как начальник. По-человечеству.
   — Ладно, чтобы я тебя не видел больше… — возможно, наш бравый старшина хотел еще что-нибудь добавить, но Фомин быстро подскочил к нему и надвинул мичманку на нос.
   — Пусти, — выдавня из себя старшине, силясь оторвать подбородок от пуговицы на кителе, которая в него вдавилась. — Пусти, Фомин! — вдруг выкрикнул он.
   — Постой, — сказал Фомин, сдергивая мичманку со старшины, — Это ты, Ашмарин? Ну да, Ашмарин, чертушка…
   Далее пошли похлопывания по плечам, дружеские толчки под бок и прочие скупые проявления мужского чувства.
   — Я же тебя сразу не признал, — сказал Ашмарин. — А как ты меня за кумпол зацепил клешней, аж дыхать не дал, так я и сразу: Фомина штучки-дрючки. Ну, браток, давай петушка!
   Дальнейший разговор протекал уже под крышей камбуза домакорабля. Кипел в кастрюльке кофе по-морскому. Фомин сидел на койке, Ашмарин рылся в сундучке в поисках фотографий.
   — Подаю, понимаешь, документы, — рассказывал Фомин, стараясь не пропустить ни одной подробности. — Это же все Виктор Степанович, он с меня шкуру снимал. Учись да учись! А я ни в какую, отупел от своего боцманства, ну, никуда! И так помалу, помалу на аттестат в Приморске сдал. Ну, сразу в мореходку. А что, дело привычное. Не приняли.
   — Это ж через почему?
   — Не приняли… Долго со мной там калякая одим.
   — Ну, как же? А может, что по кадрам?
   — Да нет, я ж один на свете.
   — Чудно…
   — И не чудно. Правы, кругом правы. У вас, говорит, товарищ моряк, окостенение мозгов, вроде. Вы, говорит, душа-то морская, а вот математики высшей не осилить. Поздновато пришли к нам. Раньше надо было…
   — Раньше, — усмехнулся Ашмарин.
   — Да, раньше. А я семь лет до войны, да всю войну, да на сверхсрочной — посчитай. Ну, говорю, спасибо. Служи, Фомин, воюй, Фомин. Геть! Молодца, Фомин! А тут окостенение мозгов…
   — Кранты, — вздохнул Ашмарин.
   — Вот-вот. А потом я так раскинул, что если я на врача выучусь, а потом опять на флот подамся? Ведь возьмут?
   — Это ты здорово придумал.
   — Вот и окостенение. Я как пришел в мединститут, подаю документы, так на меня декан только глянул, и я ему вроде понравился, «Кем, спрашивает, вы служили? Выправка у вас молодецкая. Боцманом? Это, говорит, очень интересно, я, говорит, читал про боцманов. Это они дудками дудят?» Потеха! «Так точно, говорю, свистят». «И ругаются еще?» «Никак нет, говорю, у нас с этим строго. Как заматюкаешься, так такого фитиля дадут, будь здоров». «Фитиля? — спрашивает. — Это интересно…» И пошел.
   — Он, он кто, декан этот?
   — Ну, вроде как старморнач.
   — Фигура…
   — А ты думал. Сдаю экзамены. Сочинение написал на четверку. Вот не встать мне с этого места! Содержание, говорят, у вас подкачало, но вы абсолютно грамотны, удивительно. А я ж шифровальщиком два года промотался. Мне что рукой писать, что ногой, головой выстукаю, что ты! Физику проскочил сам не знаю как. Малость залил товарищу педагогу. «Вы фельдшер, конечно?» «Точно, — говорю, — морской фельдшер». «Я так и думал. Физика пока не для вас». И — троечку!
   Как сдал, вызывает декан и говорит: «Есть тут мнение, чтобы вас назначить старостой курса. Будет у вас триста, студентов, как думаете, справитесь?» «А чего ж, отвечаю, дело привычное». Вот пока и везу. А ты что ж, в речники пошел?..
   — Брось шутить. Адунская флотилия это тебе будь здоров служба.
   — Пресняк.
   Друзья схватились за руки и некоторое время возились то на полу, то на койке. Когда койка треснула, хозяин камбуза и гость некоторое время хватали ртом воздух, пока не отдышались.
   — Ну ладно, Фомин, ты мне вот что скажи… Ты что к Валентине имеешь?
   — К Лапиной? Да ты что? Я ж от души. Плакала она сегодня, так прямо всего выворачивало.
   — Да ну?
   — Декан к ней за череп пристал. Украли, понимаешь ли, у нее черепушку. Это нам для изучения дают. Понимаешь?
   — Кто ж украл?
   — Да разве найдешь. Я ж еще народ не знаю, а народ разный, городские больше. И вот, думаю, дай провожу женщину, все веселей будет.
   — Нагорит ей?
   — У нас строго. Такие кости, берцовую там или локтевую — ничего, не считаются, а вот насчет черепов строго, под номерами они.
   Друзья помолчали.
   — Есть тут место одно, — сказал Ашмарин, — я мимо как-то проезжал, видел.
   — Давай, давай, — заинтересованно сказал Фомин.
   — Далековато будет. Но часа за два обернемся. Кладбище старое.
   — Ага.
   — А там ложбинка, овражек такой, дождем промытый. Глубокий. И те могилки, что на край попали, вода как ножом срезала.
   — Зарубили, — твердо сказал Фомин. — Мы это дело провернем и прямо к декану: так и так, помощь от флотских нашей медицине.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

   Когда-то старое кладбище считалось местом, далеким от центра города. Теперь же город охватил его кольцом. Здесь давно уже не хоронили, и служило оно не то небольшим парком, не то местом для игр городских мальчишек. Памятников на нем и раньше было немного, сейчас же они сохранились только возле кирпичных столбов, ранее поддерживавших ворота. Побитая камнями во время многочисленных мальчишеских сражений, стояла одиноко статуя, сжимающая в мраморной руке мраморный чэреп. На ее подножии была выбита надпись на немецком языке, сообщавшая, что череп в руке Гамлета молчит.
   Фомин и Ашмарин, встреченные у входа принцем Гамлетом, долго стояли перед ним, силясь разобрать надпись. Это удалось Фомину не без труда и настроило друзей несколько философически.
   — Вот так и наши черепушки когда-нибудь отроют, — сказал Ашмарин.
   — Может быть, — задумчиво подхватил Фомин. — И знает ведь парень-то этот, что череп, а спрашивает.
   — Интересуется… Оно, может, и череп, а все же глаза глядели, носом нюхал, человеком был.
   — А парень видный, — одобрительно заметил Фомин, киануа на принца датского. — И на кого он похож?
   — На Митьку Калабушкина, вот на кого, — тотчас же ответил Ашмарин, и вскочив на пьедестал, нахлобучил на голову Гамлета свою мичманку.
   — Ну, точно Митька! — обрадовался Фомин. — Знаешь чего, мы тут в воскресенье сфотографируемся! А чего? Нашим пошлем в дивизион. Ты понимаешь, что там будет? Да если наши ребята сейчас нас с тобой увидели бы, во бы рты пораскрывали!
   Ашмарин и Фомин пришли в восторженное состояние духа, живо представив себе, как их фотография с каменным чудаком посередине, как две капли воды похожим на Митьку Калабушкина, пойдет в кубрике по рукам.
   — А Петро скажет, — предположил Ашмарин, — ну, дывы?
   — А точно, он так и скажет!
   И вдруг позади них раздался негромкий женский голос:
   — Я не сомневаюсь, что ваш Петро так именно и скажет, а сейчас снимите, пожалуйста, ваш голозной убор со статуи.
   Ашмарин и Фомин медленно повернулись. На каменной скамеечке сидела седая женщина, держа на коленях потрепанную черную сумочку.
   — Учительша, — шепнул Ашмарин Фомину и сдернул с головы статуи мичманку.
   — А он кто? — вежливо осведомился Фомин, показав на статую. — Родственник вам?
   — И мне тоже, — тихо сказала женщина, и в ее черных раскосых глазах мелькнул маленький чертик.
   — Всем, значит, родственник, — пояснил Фомину Ашмарин. — Вроде Адама, значит?
   — Боже мой, но ведь это же принц Гамлет!
   — Принц? — подозрительно переспросил Ашмарин. — Ах, принц, — протянул он. Будто понял что-то сомнительное, касающееся женщины на скамейке. — И каким царством-государством он заправлял, этот ваш принц?
   — Датским государством, — охотно ответила женщина.
   — А чего, датчане ничего ребята, — одобрительно отозвался о подданных Гамлета Фомин.
   — Видали мы и датчан и прочих разных шведов, — заметил Ашмерин. — Пришлось мне одному в Макао на пальцах кое-что разъяснять, — Ашмарин сжал кулак и потряс им перед носом у Фомина.
   — Ну, это ты зря так, Ашмарин. Гитлер, вроде, тоже эту самую Данию захватывал, так я говорю? — спросил Фомин у «учительши».
   — Послушайте, молодые люди, — сказала женщина. — Что вы мелете? Неужели вы никогда не слышали о драме «Гамлет», о Шекспире?
   — Слышали, — живо отозвался Фомин. — Шекспир, Шекспир… Ах, так он у нас в учебнике мелким шрифтом был напечатан.
   — Ну и что из того, что мелким? — «учительша» пожала плечами. — Это величайший поэт, величайший драматург.
   — А нам, кто в плавсоставе, мелкий шрифт простили, — пояснил Фомин. — Вот стишок там был, так его я выучил, это он тек начинался: «Быть… Быть…» Забыл…
   — Быть или не быть, таков вопрос, — подхватила «учительша». — Что благородней духом — покоряться пращам и стрелам яростной судьбы, иль, ополчась на море смут, сразить их противоборством? Умереть, уснуть — и только; и сказать, что сном кончаешь тоску и тысячу природных мук… Как такой развязки не жаждать? Умереть, уснуть. Уснуть? И видеть сны, быть может?
   — Здорово складено, — восхитился Ашмарин. — Mы тут с другом тоже, как посмотрели на принца, так тоже про это же говорили. Правда, Фомин?
   — Оно жаль, конечно, да по науке так выходит, что как умер, так и конец, — ответил Фомин в раздумье. — Вот вы, допустим, женщина, так вам трудней понять. А вог мне приходилось воевать. Посмотришь иной раз на побитых, а я их видал штабелями сложенными, так в голову и ударит: а почему это я жив? Чудно даже сделается. Вчера, можно оказать, из одного котелка вот с этим заправлялись, а сегодня он лежит, будто и не он. А каша, небось, в животе еще не остыла. Что он, у бога теля съел? Такой же парень, как и я, даже лучше, красивее, образованнее.
   — Смелого пуля боится, смелого штык не берет, — высказал свою точку зрения Ашмарин.
   — По-моему, это все мысли вредные. Живи, выполняй предписания, и лады. А начнешь думать, так никакого топку. Я вот тоже, как увижу, бывало, что задумался кто, так погоняю крепенько, смотришь, вроде, повеселел парень.
   — Ты это умел, — сказал Ашмарин. — Не зря тебя на флоте Погонялой называли.
   — Да, видно, вам Шекспир не нужен, — оказала женщина.
   — Это почему же? — строго спросил Фомин. — Время придет, и до Шекспира доберемся.
   — Я совсем в другом смысле. В обратном смысле. В том самом «стишке», который вы учили, ведь там есть слова: «Так трусами нас делает раздумье и так решимости природный цвет хиреет под налетом мысли бледной…»
   — Так трусами нас делает… раздумье, — порвженно повторил Фомин. — Вот уж верно так верно. А я что говорил?
   — Ладно, пошли, — тронул Ашмарин Фомина за плечо. — А то еще раздумаешь.
   — А вы что, кладоискательством занимаетесь? — спросила женщина, заметив ручку лопаты, выглядывающую из мешка. — Тогда вам спешить нечего.
   Фомин и Ашмарин удивленно уставились на нее.
   — Это через почему? — спросил Ашмарим.
   — Клады в полночь открываются, — серьезно сказала женщина.
   — Ну, наш клад от нас не уйдет, — махнул рукой Ашмарин и, увлекая за совой Фомина, скрылся за памятником, теперь уже ярко освещенным уличным фонарем.
   «Учительша» оглянулась. Вокруг никого не было. Одичавшая сирень позади скамейки отбрасывала густую тень. Ярко освещенный. будто свет шел изнутри, выглядывал из кустов принц датский и его рука с черепом. И вдруг, прямо над ухом «учительши» раздался сипловатый мужской голос:
   — Ту би, ор нот ту би… Вот в чем вопрос?
   Ирина Ильинична резко обернулась. За ее спиной, вынырнув откуда-то из кустов сирени, стоял скрюченный человек. Лицо его было в тени, но худшие подозрения Ирины Ильиничны подтвердились. Это был тот самый человек со знакомыми ей глазами.
   — Не позволите ли присесть рядышком? — спросил он, цепко взяв женщину за локоть. -…Ведь мы знакомы, и давно знакомы, сударыня.
   Ирина Ильинична крепко сжала в руках сумочку. «Бежать, бежать, это все, это конец!» — пронеслось в голове.
   — Да не извольте беспокоиться, — продолжал Ганюшкин. — Я вас не обижу. Это вы меня обижаете. И не смотрите так удивленно. Явиться на свидание к мужчине вооруженной, да за кого вы меня принимаете! А кинжальчик-то музейный, государственная собственность, — продолжал он медленно, вынимая из судорожно сжатых рук Ирины Ильиничны сумочку. Хоть и расписочку оставили, а нехорошо, не ожидал.
   Ганюшкин коротко рванул сумочку из рук Ирины Ильиничны и нарочито медленно положил ее рядом с собой на скамейку.
   — Мы ведь с вами, Ирина Ильинична, не просто знакомы, не просто. С супругом вашим, Василием Алексеевичем, не один день говорили. Незабываемые часы, могу сказать, провел. Хвалить не буду, видывал я и покрепче, но слаб человек пред испытаниями судьбы, слаб. Вот и я здесь с вами по той же причине.
   — Отпустите меня, — сказала Ирина Ильинична. Ужас, сковавший ее в первое мгновение, постепенно ослабевал. Теперь он только был где-то в кончиках пальцев, все еще сжатых в кулаки.
   — Отпустить? — серьезно спросил Ганюшкин. — Отпущу. Только дайте поговорить. Впервые за много-много лет. Ведь я все в дурачка играл. Кому пистолетик, кому аппаратик, кому болтик выточить — все ко мне. Перед друзьями ближайшими молчал. Годы молчал. Да и какие они мне друзья? Мне? Ах, Прокофий Иванович, да как это ты объективчик выточил, да как это ты пистолетик починил, преотлично! А я стажировался у Виккерса, у Круппа, мне сам Захаров руку жал! В Лондоне я слушал величайших артистов, и «быть или не быть» для меня звучит в ушах на языке Шекспира. Да лучше казнь, казнь, чем годы молчания, сплошного актерства, когда проснешься и думаешь: Кто ты? Человек, рожденный для радости своим ближним, или презренный раб вчерашних рабов и хамов? Еще вчера от одного моего взгляда зависела жизнь многих, а сегодня — таись, молчи, играй свою треклятую роль…
   — Но живи, — вдруг сказала Ирина Ильинична.
   — Да, живи! Живи, человек, пока живется. Я ведь и сейчас, Ирина Ильинична, могу расправиться с половинкой кабанчика, есть здоровье, есть. А сколько моих недругов там, — Ганюшкин указал рукой на подножье статуи. — Вот и сейчас… как мне хотелось поговорить с вами! Вы интеллигентная женщина, в другое время при других порядках я бы вам ручку целовал, сколько слов, сколько мыслей, а привык к другой шкуре. Привык… Не мои это руки, не мои… — Тут Ганюшкин потряс своими руками перед лицом Ирины Ильиничны, и она, воспользовавшись секундой свободы, вскочила на ноги. Ганюшкин с необыкновенным проворством вновь поймал ее за локоть и вернул на скамью.
   — Ах, Ирина Ильинична, ну зачем вы стремитесь меня покинуть? Зачем? Да, я сейчас смешон, неприятен, но завтра, быть может, я приду сюда совсем другим.
   — На белом коне въедете, ваше благородие?
   — Может быть, а почему бы и нет? Вот у вас все страдальцы перед глазами, карточки перебирали с неким унтером, я ведь знаю, я все знаю… Есть у меня одна вещица, драгоценнейшая вещица, Ирина Ильинична. Чудо-зеркальце русской сказки — забавушка, не больше… Так мои страдания не на карточке, они здесь, внутри. Сколько нужно было мне перенести, выболеть, выстрадать, чтобы дождаться красного дня. Разумеется, красного в противоположном смысле, чем вы употребляете это слово.
   Ирина Ильинична заинтересованно повернула голову.
   — О, теперь вы никуда не уйдете, теперь вы меня не покинете! Заинтересовались… Что ж, любопытство погубило вашу прародительницу, и вам оно впрок не пойдет, Ирина Ильинична. Но вы молодец! Вы и такие, как вы. Уважаю, приятно это вам слышать или нет, уважаю.
   — Приятно, — с вызовом сказала Ирина Ильинична.
   — Если бы те, кто именовал себя священным воинством, опорой отечества, патриотами России, если бы они были хоть в тысячную долю так серьезны, так преданы делу, как ваши друзья!
   — Вы и сейчас серьезный противник, — заметила Ирина Ильинична.
   — Благодарю. Но я — один. А где все те, кто в трудную минуту спасал свои сундуки, кто пьянствовал без просыпу, кто рылся в барахле расстрелянных, кто променял первородство и честь спасителя отечества на чечевичную похлебку из большевистского котпа? Я был всегда другим. Да, был другим. Меня поразили когда-то слова: «Я злюсь, как идол металлический среди фарфоровых игрушек». Это было верно, это была истина, истина моя и горстки таких, как я. Ваши друзья расстреляли автора этих строк, но, вспоминая те кисельные души, из-за которых все погибло, я и сегодня злюсь, я и сегодня тот самый металлический идол, идол кованый; мятый, битый, катаный, но живой и с живой надеждой. Послушайте, Ирина Ильинична, я сообщу вам благую весть… Быть может, вас коробит мой вычурный тон, но поверьте, если немой впервые в жизни заговорит, то и его речь не будет звучать естественно. Я могу вам рассказать сегодня все, всю жизнь, ваша скромность для меня вне всяких сомнений, как всех, кто обитает здесь, под землей…
   Мы расстались с вами давно. Я бежал в Зарбин в том же броневике, в котором был сам атаман, это ничтожество, вообразившее, что когда в руке плетка, то ума не надо. Не буду говорить, что встретило меня там, на чужбине. Кто успел наворовать, живо указали нам, заслуженному офицерству, что существует такая неприятная вещь, как бедность. Я опустится. Мне не хотелось идти ни телохранителем к какому-нибудь местному генералу, ни в услужение к японцам, хотя, поверьте, в выгоднейших предложениях не было недостатка.
   И вот как-то ко мне явился монах, грязный и вонючий лама или что-то вроде, ободранный, нищий. У него была на голозе странная шапка, черная и высокая, как цилиндр. Он был забавен, этот монах… Но я почувствовал; вот она, удача. И не колеблясь, согласился на все, как пошел бы править службу огнем и мечом его императорскому величеству или его сыну, если бы ваши большевики сохранили августейшую семью. Он предложил мне вэрнуться. Вернуться, чтобы отыскать в глубине лесов нечто драгоценное. Я получил аванс. Но не подумайте, что я продался. О нет, другое, другое привлекло меня.