Страница:
Он взял первое, что попалось под руку, – свежий номер «Правды». Типографская краска пачкала пальцы. Передовица рассказывала об открытии Чрезвычайного XVII Всероссийского съезда Советов. Речь Сталина. Речь Ежова. Бурные овации. Речь передовой колхозницы Тюниной:
Две полосы посвящались подготовке к всенародным торжествам в честь столетней годовщины со дня гибели А.С. Пушкина. Статья профессора Лупулла начиналась так:
Карандаш опять оказался в руке. Грифель скользнул по строчкам, но не оставил следа. Спецреферент Крылов позволил себе слегка отредактировать текст знаменитого писателя, только мысленно.
Дверь внезапно распахнулась. Александр Николаевич Поскребышев упал в кресло напротив стола и хрипло произнес:
– Твою мать…
Он тяжело дышал. Лицо его было бледным, сморщенным, глаза ввалились и покраснели. Илья, не задавая вопросов, налил своему начальнику воды, протянул стакан. Поскребышев глотнул, поставил стакан на стол и продолжил более звучным голосом:
– Сука, дерьмо собачье, иди на хер…
Минут пять сталинский секретарь продолжал материться, и постепенно лицо его розовело. Наконец монолог иссяк, дыхание стало ровным, Илья спросил:
– Александр Николаевич, может, валерьяночки?
Поскребышев помотал головой, встал, проделал нечто вроде короткой гимнастики для лицевых мышц: надул и растянул губы, прищурился, подвигал бровями вверх-вниз и вышел из кабинета, не сказав ни слова.
Когда такое случилось впервые, Илья пережил шок, испугался, что Александр Николаевич материт лично его, спецреферента Крылова, и за бранью последует страшная расправа. Но не последовало ничего. Кремлевский день продолжал свое обычное течение, механизм работал без перебоев, никаких претензий к спецреференту Крылову ни у кого не было. Улучив подходящий момент, Илья решился спросить Поскребышева, что случилось. Александр Николаевич не сразу понял, о чем речь, потом до него дошло, он небрежно махнул рукой:
– Да так, вымотался, две ночи не спал, понервничал слегка, – он подмигнул и похлопал Илью по плечу. – К тебе это не относится, не боись!
Примерно через месяц повторилось то же самое, и опять никаких объяснений, никаких последствий.
Третий неожиданный визит и поток брани Илья воспринял уже совершенно спокойно и даже получил некоторое удовольствие, слушая отборную энергичную матерщину бывшего фельдшера. Молча налил воды в стакан, поставил перед Александром Николаевичем, но тот никак не отреагировал. Илья вдруг заметил, что глаза бранящегося устремлены в одну точку, в центр стены над столом, туда, где висит портрет Инстанции в строгой раме темного дерева.
Поскребышев смотрел прямо на портрет, обращался исключительно к нему, исключительно матом, с нешуточной ненавистью. В какой-то момент, уже на исходе монолога, он почувствовал, что Крылов проследил направление его взгляда. Замолчал, взял стакан, выпил, повернулся. Глаза Поскребышева уперлись в лицо Ильи, в них не было ни испуга, ни угрозы, в них ясно читалось:
«Да, Крылов, ты все понял правильно. Ты умный, ты, конечно, не стукнешь».
«Александр Николаевич, я умный, а вы еще умнее, к тому, кто стукнет, вы бы никогда не зашли, чтобы выпустить пар и отвести душу», – мысленно ответил Илья.
Поскребышев подмигнул и вышел. Так, благодаря своему начальнику, Илья сделал очередное открытие. Если с человеком возможно объясниться молча, взглядами, значит, он еще жив. У тех, кто растворился в Сталине, глаза ничего не выражали.
В приемной, в кабинете Инстанции, в коридорах, на заседаниях Александр Николаевич выглядел обезьянкой с кукольными мертвыми глазами. Илья знал, что сам он выглядит так же. Ему доводилось ловить в случайных зеркалах свое окоченевшее лицо.
Илью мучили два вопроса: если Поскребышев поймал в нем пульсацию жизни, то и Хозяин может однажды учуять. Что тогда? Ответом стала старая поговорка: двум смертям не бывать, а одной не миновать. Растворение в Сталине, добровольный отказ от собственной личности, от своих чувств и мыслей для Ильи был страшнее физической смерти.
Второй вопрос. Почему Александр Николаевич не может выпускать пары в одиночестве или с кем-то более близким и надежным, чем спецреферент Крылов? Но и тут ответ нашелся. Илья знал по собственному опыту, что материть Хозяина наедине с его изображением – занятие бессмысленное и опасное. Можно по-настоящему свихнуться. Изливая свои эмоции на кого-то близкого, на членов семьи, ты взваливаешь на них непомерный груз, они мучаются вместе с тобой, помочь не могут, и всем становится только тяжелее.
В биографии Александра Николаевича было достаточно событий и поступков, которые здорово закаляют психику и притупляют чувствительность. В июне 1918-го член Екатеринбургского губернского совдепа Поскребышев подписал постановление о расстреле Николая II, его супруги и малолетних детей. Руководил политотделом Особой Туркестанской армии, уничтожал туркестанских националистов, потом был председателем ревкома в Златоусте и в Уфе, расстреливал крестьян, заподозренных в сочувствии Колчаку.
Революция и гражданская война превратили фельдшера в карателя. Товстуха рассказывал, что, познакомившись с Поскребышевым, хозяин одобрительно произнес: «Ха, ну и рожа, вот урод так урод!»
Вряд ли внешность бывшего фельдшера сыграла существенную роль, но то, что уродливые люди нравились товарищу Сталину, было очевидно. Рядом с ним почти не осталось не то что красивых, а просто нормальных лиц. Хозяин окружил себя рожами. Человекообразный зверек Ежов. Жирный, со слипшимся чубом на лбу, с трясущимся, как желе, двойным подбородком и воробьиным носиком на расплывшейся бабьей физиономии Маленков. Приплюснутый, словно стукнутый мордой об стол, Молотов. Осанистый, как индюк, с дегенеративно узким лбом Буденный, свиноподобный, всегда поддатый Ворошилов.
«Хороши ребята, – иногда думал Илья, разглядывая знакомых персонажей на заседаниях Политбюро, – на каждом отпечаток скотства. Они выглядят как водевильные разбойники, но водевиль не кончается, убитые жертвы никогда не встанут, чтобы поклониться публике».
Нормальные человеческие лица были только у Микояна, Орджоникидзе и Кагановича. Первые двое каким-то чудом умудрились уцелеть, не растворились в Сталине. Долго ли сумеют продержаться, неизвестно. Каганович издали выглядел импозантным мужчиной, но глаза были кукольные, лучше не заглядывать в них.
Что касается Поскребышева, конечно, Хозяин приблизил его к себе не только из-за уродливой внешности. Сталинская обезьянка обладала феноменальной памятью, блестящими организаторскими способностями, умела улавливать тончайшие вибрации Инстанции всем своим подвижным тельцем. При кажущейся безобидности обезьянка была плотоядным хищником, к запаху и виду крови привыкла со времен своей дикой большевистской молодости. Но, несмотря на многолетнюю дрессуру, обезьянка иногда срывалась на вой, рев, визг и стон, потому что на самом деле Александр Николаевич не был обезьянкой, просто мастерски прятал свое человеческое лицо от посторонних глаз.
Когда закрылась дверь за Поскребышевым, Илья еще раз перечитал первый абзац из речи Алексея Толстого и беззвучно пробормотал:
– Так-то, товарищ граф, выть, реветь, визжать и стонать хочется не только вам одному.
На подоконнике лежала стопка свежих номеров «Фолькише Беобахтер» («Народного обозревателя»), самой массовой ежедневной германской газеты, официального правительственного органа. Разглядывая фотографии руководителей рейха, Илья в который раз убедился, что нацистские рожи ничуть не краше большевистских. Геббельс чем-то похож на Ежова и тоже карлик. Жирный Геринг напоминает Маленкова. Если усы Молотова превратить в брови, гуще заштриховать лысину, получится Гесс. В определенных ракурсах Мартин Борман – вылитый Ворошилов.
Несколько передовиц посвящались подготовке к торжествам в честь празднования 30 января, дня прихода к власти нацистской партии. Геббельс выступил перед членами Ассоциации имперской прессы:
Работая в Институте марксизма-ленинизма, Илья по заданию Товстухи делал для Инстанции развернутый, с комментариями, перевод «Майн Кампф». Герр Гитлер тогда еще не пришел к власти, но товарищ Сталин им очень интересовался.
Несколько раз, являясь по вызову, спецреферент Крылов заставал Инстанцию за чтением «Майн Кампф». Рукопись развернутого перевода издали для товарища Сталина в одном экземпляре, это был увесистый кирпич в бордовом сафьяновом переплете.
Когда он читал «Майн Кампф», лицо его распухало, багровело, оспины становились глубже и заметнее. Возможно, это было связано с проблемой сосудов. Но Илье казалось, что дело вовсе не в сосудах. Товарищ Сталин напряженно впитывал энергетику текста, лицо превращалось в губку. Он так увлекался, что не сразу замечал вошедшего спецреферента. Наконец поднимал голову и преображался из пористой губки в товарища Сталина. В такие мгновения следовало особенно внимательно следить за собственным лицом, даже находясь далеко от стола, у двери. Если он заподозрит, что ты уловил, подглядел нечто, не предназначенное для твоих глаз, считай себя мертвецом.
«Майн Кампф» представлял собой эпическое повествование о «коросте всей земли, еврейской антирасе, вампирах народов, хозяевах антимира», которые лишают невинности белокурых арийских дев. Между балладами о сифилисе, раке, змеях, червях и пиявках излагалась четкая политическая программа. Гитлер собирался завоевать жизненное пространство на Востоке, получить полезные ископаемые Урала и чернозем Украины. И вот он с этой своей программой стал рейхсканцлером. Несмотря на его вопли о мире, было очевидно, что основа его политики – военная агрессия, направленная в первую очередь против СССР.
«Сталин ужасен, однако Гитлер еще хуже, и Сталин единственная сила, которая способна противостоять Гитлеру».
Однажды Илья вывел для себя эту утешительную формулу и держался за нее изо всех сил. Она была чем-то вроде мягкой смазки для успешной работы механизма под названием спецреферент Крылов.
Глава шестая
«Когда у меня родится сын, когда он начнет говорить, первое слово, которое он скажет, будет „Сталин“.»На следующей странице под заголовком: «В здоровом теле – здоровый дух» — большая фотография группы людей с лыжными палками, в противогазах. «Семнадцать комсомольцев, рабочих и работниц Рублевской насосной станции отправились в лыжный поход Москва – Горький – Москва. Весь маршрут комсомольцы пройдут в противогазах».
Две полосы посвящались подготовке к всенародным торжествам в честь столетней годовщины со дня гибели А.С. Пушкина. Статья профессора Лупулла начиналась так:
«Прошло сто лет с тех пор, как рукой иноземного аристократического прохвоста, наемника царизма был застрелен великий русский поэт Александр Сергеевич Пушкин. Чествование Пушкина – это чествование ленинско-сталинской национальной политики. Сталин и Сталинская конституция подарили народу Пушкина».Бросился в глаза великолепный пассаж из речи Алексея Толстого:
«Мне хочется восторженно выть, реветь, визжать и стонать от одной мысли о том, что мы живем в одно время со славным, единственным и несравненным Сталиным! Наше дыхание, наша кровь и наша жизнь – принадлежат Вам! О, великий Сталин!»– Господи, помилуй, – прошептал Илья.
Карандаш опять оказался в руке. Грифель скользнул по строчкам, но не оставил следа. Спецреферент Крылов позволил себе слегка отредактировать текст знаменитого писателя, только мысленно.
«Мне хочется выть, реветь, визжать и стонать от одной мысли о том, что мы живем в одно время со Сталиным. Наше дыхание, наша кровь, наша жизнь принадлежат ему».Вот теперь это стало похоже на правду.
Дверь внезапно распахнулась. Александр Николаевич Поскребышев упал в кресло напротив стола и хрипло произнес:
– Твою мать…
Он тяжело дышал. Лицо его было бледным, сморщенным, глаза ввалились и покраснели. Илья, не задавая вопросов, налил своему начальнику воды, протянул стакан. Поскребышев глотнул, поставил стакан на стол и продолжил более звучным голосом:
– Сука, дерьмо собачье, иди на хер…
Минут пять сталинский секретарь продолжал материться, и постепенно лицо его розовело. Наконец монолог иссяк, дыхание стало ровным, Илья спросил:
– Александр Николаевич, может, валерьяночки?
Поскребышев помотал головой, встал, проделал нечто вроде короткой гимнастики для лицевых мышц: надул и растянул губы, прищурился, подвигал бровями вверх-вниз и вышел из кабинета, не сказав ни слова.
Когда такое случилось впервые, Илья пережил шок, испугался, что Александр Николаевич материт лично его, спецреферента Крылова, и за бранью последует страшная расправа. Но не последовало ничего. Кремлевский день продолжал свое обычное течение, механизм работал без перебоев, никаких претензий к спецреференту Крылову ни у кого не было. Улучив подходящий момент, Илья решился спросить Поскребышева, что случилось. Александр Николаевич не сразу понял, о чем речь, потом до него дошло, он небрежно махнул рукой:
– Да так, вымотался, две ночи не спал, понервничал слегка, – он подмигнул и похлопал Илью по плечу. – К тебе это не относится, не боись!
Примерно через месяц повторилось то же самое, и опять никаких объяснений, никаких последствий.
Третий неожиданный визит и поток брани Илья воспринял уже совершенно спокойно и даже получил некоторое удовольствие, слушая отборную энергичную матерщину бывшего фельдшера. Молча налил воды в стакан, поставил перед Александром Николаевичем, но тот никак не отреагировал. Илья вдруг заметил, что глаза бранящегося устремлены в одну точку, в центр стены над столом, туда, где висит портрет Инстанции в строгой раме темного дерева.
Поскребышев смотрел прямо на портрет, обращался исключительно к нему, исключительно матом, с нешуточной ненавистью. В какой-то момент, уже на исходе монолога, он почувствовал, что Крылов проследил направление его взгляда. Замолчал, взял стакан, выпил, повернулся. Глаза Поскребышева уперлись в лицо Ильи, в них не было ни испуга, ни угрозы, в них ясно читалось:
«Да, Крылов, ты все понял правильно. Ты умный, ты, конечно, не стукнешь».
«Александр Николаевич, я умный, а вы еще умнее, к тому, кто стукнет, вы бы никогда не зашли, чтобы выпустить пар и отвести душу», – мысленно ответил Илья.
Поскребышев подмигнул и вышел. Так, благодаря своему начальнику, Илья сделал очередное открытие. Если с человеком возможно объясниться молча, взглядами, значит, он еще жив. У тех, кто растворился в Сталине, глаза ничего не выражали.
В приемной, в кабинете Инстанции, в коридорах, на заседаниях Александр Николаевич выглядел обезьянкой с кукольными мертвыми глазами. Илья знал, что сам он выглядит так же. Ему доводилось ловить в случайных зеркалах свое окоченевшее лицо.
Илью мучили два вопроса: если Поскребышев поймал в нем пульсацию жизни, то и Хозяин может однажды учуять. Что тогда? Ответом стала старая поговорка: двум смертям не бывать, а одной не миновать. Растворение в Сталине, добровольный отказ от собственной личности, от своих чувств и мыслей для Ильи был страшнее физической смерти.
Второй вопрос. Почему Александр Николаевич не может выпускать пары в одиночестве или с кем-то более близким и надежным, чем спецреферент Крылов? Но и тут ответ нашелся. Илья знал по собственному опыту, что материть Хозяина наедине с его изображением – занятие бессмысленное и опасное. Можно по-настоящему свихнуться. Изливая свои эмоции на кого-то близкого, на членов семьи, ты взваливаешь на них непомерный груз, они мучаются вместе с тобой, помочь не могут, и всем становится только тяжелее.
В биографии Александра Николаевича было достаточно событий и поступков, которые здорово закаляют психику и притупляют чувствительность. В июне 1918-го член Екатеринбургского губернского совдепа Поскребышев подписал постановление о расстреле Николая II, его супруги и малолетних детей. Руководил политотделом Особой Туркестанской армии, уничтожал туркестанских националистов, потом был председателем ревкома в Златоусте и в Уфе, расстреливал крестьян, заподозренных в сочувствии Колчаку.
Революция и гражданская война превратили фельдшера в карателя. Товстуха рассказывал, что, познакомившись с Поскребышевым, хозяин одобрительно произнес: «Ха, ну и рожа, вот урод так урод!»
Вряд ли внешность бывшего фельдшера сыграла существенную роль, но то, что уродливые люди нравились товарищу Сталину, было очевидно. Рядом с ним почти не осталось не то что красивых, а просто нормальных лиц. Хозяин окружил себя рожами. Человекообразный зверек Ежов. Жирный, со слипшимся чубом на лбу, с трясущимся, как желе, двойным подбородком и воробьиным носиком на расплывшейся бабьей физиономии Маленков. Приплюснутый, словно стукнутый мордой об стол, Молотов. Осанистый, как индюк, с дегенеративно узким лбом Буденный, свиноподобный, всегда поддатый Ворошилов.
«Хороши ребята, – иногда думал Илья, разглядывая знакомых персонажей на заседаниях Политбюро, – на каждом отпечаток скотства. Они выглядят как водевильные разбойники, но водевиль не кончается, убитые жертвы никогда не встанут, чтобы поклониться публике».
Нормальные человеческие лица были только у Микояна, Орджоникидзе и Кагановича. Первые двое каким-то чудом умудрились уцелеть, не растворились в Сталине. Долго ли сумеют продержаться, неизвестно. Каганович издали выглядел импозантным мужчиной, но глаза были кукольные, лучше не заглядывать в них.
Что касается Поскребышева, конечно, Хозяин приблизил его к себе не только из-за уродливой внешности. Сталинская обезьянка обладала феноменальной памятью, блестящими организаторскими способностями, умела улавливать тончайшие вибрации Инстанции всем своим подвижным тельцем. При кажущейся безобидности обезьянка была плотоядным хищником, к запаху и виду крови привыкла со времен своей дикой большевистской молодости. Но, несмотря на многолетнюю дрессуру, обезьянка иногда срывалась на вой, рев, визг и стон, потому что на самом деле Александр Николаевич не был обезьянкой, просто мастерски прятал свое человеческое лицо от посторонних глаз.
Когда закрылась дверь за Поскребышевым, Илья еще раз перечитал первый абзац из речи Алексея Толстого и беззвучно пробормотал:
– Так-то, товарищ граф, выть, реветь, визжать и стонать хочется не только вам одному.
На подоконнике лежала стопка свежих номеров «Фолькише Беобахтер» («Народного обозревателя»), самой массовой ежедневной германской газеты, официального правительственного органа. Разглядывая фотографии руководителей рейха, Илья в который раз убедился, что нацистские рожи ничуть не краше большевистских. Геббельс чем-то похож на Ежова и тоже карлик. Жирный Геринг напоминает Маленкова. Если усы Молотова превратить в брови, гуще заштриховать лысину, получится Гесс. В определенных ракурсах Мартин Борман – вылитый Ворошилов.
Несколько передовиц посвящались подготовке к торжествам в честь празднования 30 января, дня прихода к власти нацистской партии. Геббельс выступил перед членами Ассоциации имперской прессы:
«Часто я с грустью и умилением вспоминаю о тех прекрасных временах, когда мы в своей стране были просто-напросто маленькой сектой, а в столице у национал-социалистов едва ли набиралась дюжина сторонников».Философ-экзистенциалист Мартин Хайдеггер произнес речь перед студентами Берлинского университета:
«Никакие догматы и идеи более не являются законами нашего бытия. Только фюрер, и никто другой, воплощает настоящую и будущую реальность Германии и ее закон».В разделе «Культура» – панегирик только что вышедшей книге профессора Вильгельма Мюллера «Еврейство и наука» с пространными цитатами.
«Еврейская физика есть мираж и следствие дегенеративного распада.Илья отложил «Беобахтер», подумал, что ему повезет, если Инстанция затребует обзор официальной германской прессы только в начале следующего месяца. Если это произойдет в январе, составлять сводку будет трудно, в Германии затишье, никаких существенных событий, ничего об СССР вообще и товарище Сталине в частности. Придется высасывать из пальца, просматривать разные региональные издания, чтобы найти хоть что-то достойное его внимания. Товарища Сталина раздражает, когда гитлеровская пресса слишком долго ничего о нем не пишет.
Теория относительности Эйнштейна не теория, а колдовство, способное превращать все живое в призрачную абстракцию, где все индивидуальные черты народов и наций и все внутренние границы рас размываются. Всемирное признание теории Эйнштейна являлось взрывом радости в предвкушении еврейского правления миром, которое навечно низведет дух немецкого мужества до уровня бессильного рабства».
Работая в Институте марксизма-ленинизма, Илья по заданию Товстухи делал для Инстанции развернутый, с комментариями, перевод «Майн Кампф». Герр Гитлер тогда еще не пришел к власти, но товарищ Сталин им очень интересовался.
Несколько раз, являясь по вызову, спецреферент Крылов заставал Инстанцию за чтением «Майн Кампф». Рукопись развернутого перевода издали для товарища Сталина в одном экземпляре, это был увесистый кирпич в бордовом сафьяновом переплете.
Когда он читал «Майн Кампф», лицо его распухало, багровело, оспины становились глубже и заметнее. Возможно, это было связано с проблемой сосудов. Но Илье казалось, что дело вовсе не в сосудах. Товарищ Сталин напряженно впитывал энергетику текста, лицо превращалось в губку. Он так увлекался, что не сразу замечал вошедшего спецреферента. Наконец поднимал голову и преображался из пористой губки в товарища Сталина. В такие мгновения следовало особенно внимательно следить за собственным лицом, даже находясь далеко от стола, у двери. Если он заподозрит, что ты уловил, подглядел нечто, не предназначенное для твоих глаз, считай себя мертвецом.
«Майн Кампф» представлял собой эпическое повествование о «коросте всей земли, еврейской антирасе, вампирах народов, хозяевах антимира», которые лишают невинности белокурых арийских дев. Между балладами о сифилисе, раке, змеях, червях и пиявках излагалась четкая политическая программа. Гитлер собирался завоевать жизненное пространство на Востоке, получить полезные ископаемые Урала и чернозем Украины. И вот он с этой своей программой стал рейхсканцлером. Несмотря на его вопли о мире, было очевидно, что основа его политики – военная агрессия, направленная в первую очередь против СССР.
«Сталин ужасен, однако Гитлер еще хуже, и Сталин единственная сила, которая способна противостоять Гитлеру».
Однажды Илья вывел для себя эту утешительную формулу и держался за нее изо всех сил. Она была чем-то вроде мягкой смазки для успешной работы механизма под названием спецреферент Крылов.
Глава шестая
Вскоре после конференции в Мюнхене доктор Штерн получил официальное приглашение на обед в отель «Кайзерхоф» на Вильгельмштрассе, где находилась берлинская резиденция Адольфа Гитлера. За ним заехал шофер Геринга. В просторном банкетном зале собралось человек двадцать, среди них доктор увидел нескольких своих богатых пациентов.
Госпожа фон Дирксен, которую он излечил от нервного тика, тепло приветствовала его, представила маленькому носатому хромоножке по фамилии Геббельс. Хромоножка оказался доктором философии, депутатом рейхстага, руководителем, вернее, гением имперской пропаганды, как выразилась госпожа Дирксен. У гения на впалых щеках и тощей шее цвели алые фурункулы, острый кончик языка без конца облизывал тонкие бледные губы. Большие карие глаза с поволокой резко контрастировали с уродством лица и всей фигуры, они словно принадлежали какому-то другому существу.
Когда Карл вышел покурить в кофейный павильон, к нему на подлокотник кресла бесцеремонно присел угрюмый молодой человек с квадратным лицом и широкими черными бровями. Из-под бровей сверкали маленькие желтоватые глазки.
– Меня зовут Рудольф Гесс, а вы тот самый доктор Штерн. Карл Штерн, если не ошибаюсь?
– Да, совершенно верно.
Чтобы говорить с ним, приходилось выворачивать шею. Вблизи лицо его казалось совершенно плоским.
– Я трудно схожусь с людьми, но к вам чувствую большое доверие, – он понизил голос до шепота. – Я знаю вашу тайну. Знаю только я, вы понимаете?
– Простите, я не совсем… – Карл слегка отстранился от наплывающего плоского лица.
– Фюрер плакал, когда рассказывал мне. В страшные дни национального позора вашими устами говорило само Провидение. Это огромная честь и огромная ответственность, вы понимаете?
– Да, конечно.
Карл вспомнил, что Геринг называл Гесса тенью шефа. Тень сурово сверкнула глазами, соскользнула с подлокотника и удалилась.
«Тень-Гесс только кажется безумным, на самом деле он в такой своеобразной форме предупредил меня, что о своем первом знакомстве с Гитлером в госпитале в ноябре 1918-го я должен помалкивать», – успел подумать Карл и тут же попал в объятия баронессы фон Блефф.
– Карл, мой дорогой, как я рада вас видеть! – баронесса надвигалась на него, словно океанская волна.
Колыхался бирюзовый шелк платья, сверкала белизной красиво уложенная седая шевелюра, искрились бриллианты в ушах, на шее, на пальцах пухлой холеной руки, протянутой для поцелуя.
Пришлось встать, улыбнуться, склониться к руке. Единственный сын баронессы страдал затяжными депрессиями и был одним из самых платежеспособных пациентов доктора Штерна.
– Дорогой доктор, у меня радостная новость, – гудело контральто баронессы. – Мой мальчик поправился и теперь может заняться изданием журнала, вы знаете, он с детства мечтал об этом, но из-за болезни ничего не получалось. И вот, благодаря вам, он полон энтузиазма и творческих идей. Франс, детка, иди сюда, поздоровайся с доктором.
«Детке» стукнуло двадцать пять, но выглядел он значительно старше из-за ранней плеши, серого оттенка щек и старчески унылого выражения лица. Доктор знал, что это выражение появляется у него всегда в присутствии матушки и щеки сереют от страха перед ней. Отпрыск древнего баронского рода больше всего на свете боялся, что матушка узнает его тайну. Франс Герберт Мария фон Блефф был гомосексуалистом. Конечно, психотерапия и гипноз вылечить этот недуг не могли, но сеансы доктора Штерна помогали «детке» избавиться от мучительного страха разоблачения. Благодаря доктору бедняга Франс научился владеть собой, не терять головы, соблюдать разумную осторожность.
– Здравствуйте, Франс, – доктор пожал холодную лапку отпрыска. – Рад, что вам лучше. Какой журнал вы будете издавать?
– Журнал мод, «Серебряное зеркало», – ответила баронесса.
Отпрыск молча вяло кивнул. И тут кто-то громко, на выдохе, произнес:
– Приехал!
Все устремились в фойе. Доктор успел заметить, как залились румянцем бледные щеки Франса, и подумал, что в данном случае бедняга может не скрывать от матушки своей очередной горячей влюбленности. Баронесса фон Блефф боготворила Гитлера, считала его мессией, спасителем отечества. Трепет и восторг сына при виде ефрейтора был для нее естественным проявлением здорового германского патриотизма.
Гитлер вел под руку молоденькую белокурую барышню. Ее звали Гели. Она заливалась счастливым смехом, громко рассказывала, как они с дядей Адольфом выбирали ей шляпку.
– Я перемерила около сотни, ничего не понравилось. Мы выходим на Линденштрассе, и вдруг я вижу в витрине именно то, о чем мечтала. Тяну дядю за руку, а он уперся, насупился, – Гели скорчила угрюмую рожицу, изображая, как насупился дядя. – В общем, это оказалась еврейская лавка. Но все-таки я его уговорила, уговорила!
Гели щебетала, Гитлер вел себя как светский лев из дешевой кинодрамы, целовал дамам ручки, щедро раздавал комплименты. Мужчин приветствовал дружескими рукопожатиями. Очередь дошла до Карла.
– Рад вас видеть, доктор Штерн. Знаю, как вы помогли нашему Герману, – прозрачный неморгающий взгляд уперся в глаза.
Рукопожатие ефрейтора оказалось вялым и влажным. Когда он отошел к следующему гостю, Карл услышал у самого уха шепот:
– Теперь он играет роль цивилизованного политика, не бранится и не ест на завтрак евреев.
Доктор обернулся. Рядом стоял высокий лысый мужчина лет сорока пяти в дорогом темном костюме. Лицо казалось смутно знакомым.
– Меня зовут Бруно Лунц, – он широко, приветливо улыбнулся. – Ну, Карл, узнали? Я сильно изменился за четверть века. Вы тоже не помолодели.
Конечно, доктор узнал и обрадовался. С Бруно Лунцем были связаны счастливейшие воспоминания юности. Три месяца они жили в одной комнате в общежитии Тюбингемского университета. Оба приехали в Тюбингем прослушать курс лекций по средневековой философии знаменитого профессора Грюнера.
Бруно был из русских немцев, учился в Петербургском университете на историческом факультете. Именно Бруно заразил Карла любовью к Достоевскому, дал ему несколько уроков русского языка. С тех пор чтение по-русски стало для Карла чем-то вроде хобби. Он покупал учебники, словари, граммофонные пластинки с русскими романсами и оперой «Евгений Онегин», даже выучил наизусть несколько стихотворений Пушкина, Баратынского, Тютчева. Читал свободно, без словаря, но говорил плохо, поскольку не было подходящих собеседников.
– Теперь я могу освежить свой разговорный русский, – сказал он Бруно по-русски.
– Надо же, не забыл! И здорово продвинулся за эти годы. Акцент, конечно, убийственный, но говорить можешь. Однако не здесь, не сейчас, – Бруно перешел на немецкий. – Нас неправильно поймут.
За обедом они сидели рядом, Бруно успел рассказать шепотом, что сбежал из России в двадцатом, жил в Константинополе, в Париже, теперь вот осел в Цюрихе и очень часто бывает в Берлине.
– Числюсь в музее Древнего Египта консультантом, на Вагнерштрассе у меня есть магазинчик, торгую всякой египетской дребеденью. Видишь ли, эти господа интересуются древностью, в том числе фараонами и жрецами. Ну, а ты как сюда попал?
– Лечу Геринга от морфинизма.
– Карл, мы с тобой отлично устроились. У нас большое будущее. Когда они придут к власти, мы разбогатеем и прославимся.
– Думаешь, у них есть шанс прийти к власти?
Бруно не ответил, Гитлер произносил речь, на них косились, шептаться стало неловко.
– Брак как основа семьи есть залог жизни и будущего народа. Сохранение в чистоте его устоев есть нравственный долг. Прелюбодеяние и разрушение чужой семьи есть осквернение чести, а измену собственной жене следует в общем и целом дополнительно квалифицировать как вероломство. Измена жены обязывает супруга во имя защиты чести своего дома призвать обидчика к ответу.
Ефрейтор говорил медленно, словно диктовал. Все собравшиеся слушали с преувеличенным вниманием, только белокурая Гели, сидевшая по правую руку от него, рассеянно катала между ладонями хлебный шарик.
– Никогда не угадаешь заранее, о чем будет проповедь, – прошептал Бруно. – Эта хорошенькая блондинка, Гели Раубаль, его племянница. Он с ней сожительствует. В его семействе инцест обычное дело. Мать и отец были близкими родственниками.
Давно подали горячее, но никто не притрагивался к еде.
– Любое существо, любое вещество, но также и любой общественный институт подвержены процессу старения, – продолжал Гитлер. – Однако всякий общественный институт обязан считать, что он вечен, если только не желает самоликвидироваться. Крепчайшая сталь устает, все без исключения элементы распадаются. Поскольку Земле суждена гибель, несомненно уйдут в небытие и все общественные институты.
Гели подкинула хлебный шарик, ловко поймала его ртом, хихикнула, взяла вилку и начала есть. Остальные последовали ее примеру. Гитлер тоже принялся за еду, но, не прожевав куска, произнес:
– Этот процесс идет волнами, не прямо, а снизу вверх или сверху вниз. У церкви вековой конфликт с наукой. Бывали времена, когда церковь такой несокрушимой преградой вставала на пути научных исследований, что это приводило к взрыву.
Обед длился несколько часов, и все время Гитлер трещал, как заигранная пластинка. Он произносил бессмысленные банальности с видом оракула, и хотя блюда подавали великолепные, аппетит у Карла пропал. Единственным приятным событием оказалась встреча с Бруно.
Потом было еще несколько обедов и банкетов. Иногда Карл приходил вместе с Эльзой и каждый раз поражался способности ефрейтора нравиться дамам.
– Он интересный человек, – заявила Эльза после первого знакомства.
Градус восхищения возрастал с каждой новой встречей. По пути домой с очередного обеда Карл услышал:
– Сила его убежденности заслуживает уважения, он умеет говорить просто и понятно о сложных вещах. Но главное, он дарит надежду, которую отняли у немцев в восемнадцатом году.
Вначале Карл пытался спорить:
– Послушай, но ведь он сумасшедший, у него мания величия.
– У тебя все сумасшедшие, ты привык видеть в людях только дурное. Да, в своих суждениях он иногда заходит слишком далеко, но некоторый максимализм свойственен всем великим людям.
– Что же в нем великого? Обыкновенный болтун и демагог, к тому же урод. Сальная челка, комедийные усики, этот невыносимый пафос.
– Карл, неужели ты не чувствуешь, какая от него исходит мощная энергия? А глаза! Они светятся, они смотрят прямо в душу!
Скоро Карл понял, что спорить бесполезно. Эльза, такая разумная, здравомыслящая, становилась восторженной дурочкой, как только речь заходила о Гитлере. То же происходило практически со всеми женщинами, попавшими в орбиту ефрейтора. Жены крупных промышленников, баронессы, графини, светские красавицы млели, теряли рассудок, словно воздух вокруг этого напыщенного болтуна был пропитан испарениями какого-то мощного психоделического наркотика.
– Все благополучие нацистской партии держится на дамских пожертвованиях. Душка Гитлер умудряется доить богатых экзальтированных дур. Дуры тянут деньги из мужей. Вот тебе пример настоящей мужской проституции, – говорил Бруно. – При этом нет более шовинистической по отношению к женщинам идеологии, разве что у мусульман. Гитлер считает, что место женщины возле прялки, а ее главное оружие – столовая ложка.
С Бруно они стали встречаться довольно часто. Он оказался единственным человеком, который сумел сохранить здравый смысл. Его едкий юмор бодрил, его анекдоты о египетских фараонах и жрецах, парадоксальные исторические аналогии слегка приподнимали над абсурдной повседневностью, заставляли смотреть на происходящее со стороны, чувствовать себя снисходительным очевидцем, а не бессильной жертвой обстоятельств.
Однажды в конце сентября 1931-го доктора разбудил ночной телефонный звонок. Спросонья он не понял, кто именно звонит, возможно, это был голос Геббельса.
Госпожа фон Дирксен, которую он излечил от нервного тика, тепло приветствовала его, представила маленькому носатому хромоножке по фамилии Геббельс. Хромоножка оказался доктором философии, депутатом рейхстага, руководителем, вернее, гением имперской пропаганды, как выразилась госпожа Дирксен. У гения на впалых щеках и тощей шее цвели алые фурункулы, острый кончик языка без конца облизывал тонкие бледные губы. Большие карие глаза с поволокой резко контрастировали с уродством лица и всей фигуры, они словно принадлежали какому-то другому существу.
Когда Карл вышел покурить в кофейный павильон, к нему на подлокотник кресла бесцеремонно присел угрюмый молодой человек с квадратным лицом и широкими черными бровями. Из-под бровей сверкали маленькие желтоватые глазки.
– Меня зовут Рудольф Гесс, а вы тот самый доктор Штерн. Карл Штерн, если не ошибаюсь?
– Да, совершенно верно.
Чтобы говорить с ним, приходилось выворачивать шею. Вблизи лицо его казалось совершенно плоским.
– Я трудно схожусь с людьми, но к вам чувствую большое доверие, – он понизил голос до шепота. – Я знаю вашу тайну. Знаю только я, вы понимаете?
– Простите, я не совсем… – Карл слегка отстранился от наплывающего плоского лица.
– Фюрер плакал, когда рассказывал мне. В страшные дни национального позора вашими устами говорило само Провидение. Это огромная честь и огромная ответственность, вы понимаете?
– Да, конечно.
Карл вспомнил, что Геринг называл Гесса тенью шефа. Тень сурово сверкнула глазами, соскользнула с подлокотника и удалилась.
«Тень-Гесс только кажется безумным, на самом деле он в такой своеобразной форме предупредил меня, что о своем первом знакомстве с Гитлером в госпитале в ноябре 1918-го я должен помалкивать», – успел подумать Карл и тут же попал в объятия баронессы фон Блефф.
– Карл, мой дорогой, как я рада вас видеть! – баронесса надвигалась на него, словно океанская волна.
Колыхался бирюзовый шелк платья, сверкала белизной красиво уложенная седая шевелюра, искрились бриллианты в ушах, на шее, на пальцах пухлой холеной руки, протянутой для поцелуя.
Пришлось встать, улыбнуться, склониться к руке. Единственный сын баронессы страдал затяжными депрессиями и был одним из самых платежеспособных пациентов доктора Штерна.
– Дорогой доктор, у меня радостная новость, – гудело контральто баронессы. – Мой мальчик поправился и теперь может заняться изданием журнала, вы знаете, он с детства мечтал об этом, но из-за болезни ничего не получалось. И вот, благодаря вам, он полон энтузиазма и творческих идей. Франс, детка, иди сюда, поздоровайся с доктором.
«Детке» стукнуло двадцать пять, но выглядел он значительно старше из-за ранней плеши, серого оттенка щек и старчески унылого выражения лица. Доктор знал, что это выражение появляется у него всегда в присутствии матушки и щеки сереют от страха перед ней. Отпрыск древнего баронского рода больше всего на свете боялся, что матушка узнает его тайну. Франс Герберт Мария фон Блефф был гомосексуалистом. Конечно, психотерапия и гипноз вылечить этот недуг не могли, но сеансы доктора Штерна помогали «детке» избавиться от мучительного страха разоблачения. Благодаря доктору бедняга Франс научился владеть собой, не терять головы, соблюдать разумную осторожность.
– Здравствуйте, Франс, – доктор пожал холодную лапку отпрыска. – Рад, что вам лучше. Какой журнал вы будете издавать?
– Журнал мод, «Серебряное зеркало», – ответила баронесса.
Отпрыск молча вяло кивнул. И тут кто-то громко, на выдохе, произнес:
– Приехал!
Все устремились в фойе. Доктор успел заметить, как залились румянцем бледные щеки Франса, и подумал, что в данном случае бедняга может не скрывать от матушки своей очередной горячей влюбленности. Баронесса фон Блефф боготворила Гитлера, считала его мессией, спасителем отечества. Трепет и восторг сына при виде ефрейтора был для нее естественным проявлением здорового германского патриотизма.
Гитлер вел под руку молоденькую белокурую барышню. Ее звали Гели. Она заливалась счастливым смехом, громко рассказывала, как они с дядей Адольфом выбирали ей шляпку.
– Я перемерила около сотни, ничего не понравилось. Мы выходим на Линденштрассе, и вдруг я вижу в витрине именно то, о чем мечтала. Тяну дядю за руку, а он уперся, насупился, – Гели скорчила угрюмую рожицу, изображая, как насупился дядя. – В общем, это оказалась еврейская лавка. Но все-таки я его уговорила, уговорила!
Гели щебетала, Гитлер вел себя как светский лев из дешевой кинодрамы, целовал дамам ручки, щедро раздавал комплименты. Мужчин приветствовал дружескими рукопожатиями. Очередь дошла до Карла.
– Рад вас видеть, доктор Штерн. Знаю, как вы помогли нашему Герману, – прозрачный неморгающий взгляд уперся в глаза.
Рукопожатие ефрейтора оказалось вялым и влажным. Когда он отошел к следующему гостю, Карл услышал у самого уха шепот:
– Теперь он играет роль цивилизованного политика, не бранится и не ест на завтрак евреев.
Доктор обернулся. Рядом стоял высокий лысый мужчина лет сорока пяти в дорогом темном костюме. Лицо казалось смутно знакомым.
– Меня зовут Бруно Лунц, – он широко, приветливо улыбнулся. – Ну, Карл, узнали? Я сильно изменился за четверть века. Вы тоже не помолодели.
Конечно, доктор узнал и обрадовался. С Бруно Лунцем были связаны счастливейшие воспоминания юности. Три месяца они жили в одной комнате в общежитии Тюбингемского университета. Оба приехали в Тюбингем прослушать курс лекций по средневековой философии знаменитого профессора Грюнера.
Бруно был из русских немцев, учился в Петербургском университете на историческом факультете. Именно Бруно заразил Карла любовью к Достоевскому, дал ему несколько уроков русского языка. С тех пор чтение по-русски стало для Карла чем-то вроде хобби. Он покупал учебники, словари, граммофонные пластинки с русскими романсами и оперой «Евгений Онегин», даже выучил наизусть несколько стихотворений Пушкина, Баратынского, Тютчева. Читал свободно, без словаря, но говорил плохо, поскольку не было подходящих собеседников.
– Теперь я могу освежить свой разговорный русский, – сказал он Бруно по-русски.
– Надо же, не забыл! И здорово продвинулся за эти годы. Акцент, конечно, убийственный, но говорить можешь. Однако не здесь, не сейчас, – Бруно перешел на немецкий. – Нас неправильно поймут.
За обедом они сидели рядом, Бруно успел рассказать шепотом, что сбежал из России в двадцатом, жил в Константинополе, в Париже, теперь вот осел в Цюрихе и очень часто бывает в Берлине.
– Числюсь в музее Древнего Египта консультантом, на Вагнерштрассе у меня есть магазинчик, торгую всякой египетской дребеденью. Видишь ли, эти господа интересуются древностью, в том числе фараонами и жрецами. Ну, а ты как сюда попал?
– Лечу Геринга от морфинизма.
– Карл, мы с тобой отлично устроились. У нас большое будущее. Когда они придут к власти, мы разбогатеем и прославимся.
– Думаешь, у них есть шанс прийти к власти?
Бруно не ответил, Гитлер произносил речь, на них косились, шептаться стало неловко.
– Брак как основа семьи есть залог жизни и будущего народа. Сохранение в чистоте его устоев есть нравственный долг. Прелюбодеяние и разрушение чужой семьи есть осквернение чести, а измену собственной жене следует в общем и целом дополнительно квалифицировать как вероломство. Измена жены обязывает супруга во имя защиты чести своего дома призвать обидчика к ответу.
Ефрейтор говорил медленно, словно диктовал. Все собравшиеся слушали с преувеличенным вниманием, только белокурая Гели, сидевшая по правую руку от него, рассеянно катала между ладонями хлебный шарик.
– Никогда не угадаешь заранее, о чем будет проповедь, – прошептал Бруно. – Эта хорошенькая блондинка, Гели Раубаль, его племянница. Он с ней сожительствует. В его семействе инцест обычное дело. Мать и отец были близкими родственниками.
Давно подали горячее, но никто не притрагивался к еде.
– Любое существо, любое вещество, но также и любой общественный институт подвержены процессу старения, – продолжал Гитлер. – Однако всякий общественный институт обязан считать, что он вечен, если только не желает самоликвидироваться. Крепчайшая сталь устает, все без исключения элементы распадаются. Поскольку Земле суждена гибель, несомненно уйдут в небытие и все общественные институты.
Гели подкинула хлебный шарик, ловко поймала его ртом, хихикнула, взяла вилку и начала есть. Остальные последовали ее примеру. Гитлер тоже принялся за еду, но, не прожевав куска, произнес:
– Этот процесс идет волнами, не прямо, а снизу вверх или сверху вниз. У церкви вековой конфликт с наукой. Бывали времена, когда церковь такой несокрушимой преградой вставала на пути научных исследований, что это приводило к взрыву.
Обед длился несколько часов, и все время Гитлер трещал, как заигранная пластинка. Он произносил бессмысленные банальности с видом оракула, и хотя блюда подавали великолепные, аппетит у Карла пропал. Единственным приятным событием оказалась встреча с Бруно.
Потом было еще несколько обедов и банкетов. Иногда Карл приходил вместе с Эльзой и каждый раз поражался способности ефрейтора нравиться дамам.
– Он интересный человек, – заявила Эльза после первого знакомства.
Градус восхищения возрастал с каждой новой встречей. По пути домой с очередного обеда Карл услышал:
– Сила его убежденности заслуживает уважения, он умеет говорить просто и понятно о сложных вещах. Но главное, он дарит надежду, которую отняли у немцев в восемнадцатом году.
Вначале Карл пытался спорить:
– Послушай, но ведь он сумасшедший, у него мания величия.
– У тебя все сумасшедшие, ты привык видеть в людях только дурное. Да, в своих суждениях он иногда заходит слишком далеко, но некоторый максимализм свойственен всем великим людям.
– Что же в нем великого? Обыкновенный болтун и демагог, к тому же урод. Сальная челка, комедийные усики, этот невыносимый пафос.
– Карл, неужели ты не чувствуешь, какая от него исходит мощная энергия? А глаза! Они светятся, они смотрят прямо в душу!
Скоро Карл понял, что спорить бесполезно. Эльза, такая разумная, здравомыслящая, становилась восторженной дурочкой, как только речь заходила о Гитлере. То же происходило практически со всеми женщинами, попавшими в орбиту ефрейтора. Жены крупных промышленников, баронессы, графини, светские красавицы млели, теряли рассудок, словно воздух вокруг этого напыщенного болтуна был пропитан испарениями какого-то мощного психоделического наркотика.
– Все благополучие нацистской партии держится на дамских пожертвованиях. Душка Гитлер умудряется доить богатых экзальтированных дур. Дуры тянут деньги из мужей. Вот тебе пример настоящей мужской проституции, – говорил Бруно. – При этом нет более шовинистической по отношению к женщинам идеологии, разве что у мусульман. Гитлер считает, что место женщины возле прялки, а ее главное оружие – столовая ложка.
С Бруно они стали встречаться довольно часто. Он оказался единственным человеком, который сумел сохранить здравый смысл. Его едкий юмор бодрил, его анекдоты о египетских фараонах и жрецах, парадоксальные исторические аналогии слегка приподнимали над абсурдной повседневностью, заставляли смотреть на происходящее со стороны, чувствовать себя снисходительным очевидцем, а не бессильной жертвой обстоятельств.
Однажды в конце сентября 1931-го доктора разбудил ночной телефонный звонок. Спросонья он не понял, кто именно звонит, возможно, это был голос Геббельса.