ходом, и я вдоволь понатыкался в стены и низкие окна домиков.
Я проник в районы, почти или вовсе не тронутые моими набегами. Они
располагались очень далеко. Даже архитектура здесь несколько иная. Риф
сегодня была оставлена дома. Через перекресток виднелся храм с
новоотреставрированными главами и звонницей. Четыре колокола висели над
крышами, и взобраться к ним было нелегко, но я вскоре все-таки стоял там,
сжимая мокрые чугунные перила, ограждающие квадрат каменной площадки. Тучи
шли над городом, сея водяную пыль, и крыши, бурые и серые, и
ультрасовременные тела стеклянных башен одинаково терялись в ней. Я качнул
длинную каплю языка самого большого колокола, подивившись легкости хода.
Вам!.. Прощай, город. Бам-мм!.. Я никогда не покидал его больше чем на
месяц, летний отпускной месяц. Бам-мм!.. А дождь будет падать на пустой
город, размывать мостовые, сочиться сквозь крыши, сквозь гнилые крыши
...
Бамм-ммм!.. Нет, конечно, не так скоро, но будет, будет... Б-бам-ммм!! Потом
смоет все, растворит город в первобытной земле, но не остановится, а будет
падать, падать...
Зимой я погляжу, как это -- улицы с неубранным снегом до
окон. Б-бам-ммм!!! ...с неубранным нетронутым снегом... Б-бам-мммм!!!
Внизу я еще и еще тряс головой и вертел в ушах пальцами. Если можно
слышать, как через мутное стекло, то я слышал именно так. Потому, должно
быть, и принял какой-то посторонний шум за часть своего возвращения в
звуковой мир. Но шум усилился, и я уже различал, что это в соседнем переулке
подъехала машина. Хлопнули дверцы. Невнятно перекликнулись голоса. Я весь
застыл. "Принеси ведро", -- я отчетливо услышал хриплый мужской голос.
Загремело железо. Тогда я наконец дернулся, поскользнулся и, выровнявшись,
опрометью кинулся туда...
...Вечером я не напился, и это был самый мужественный поступок в моей
жизни. Мне требовалось ясное сознание, чтобы забыть, как, завернув, я
вылетел за угол в тупичок, где едва разъехались бы две легковушки. Поперек
тупичка лежали груда каких-то ящиков, бочки с краской, вдоль стены -- леса.
Без сомнения, все это не страгивалось с места уже давно. Ничего больше не
было здесь. Людей не было, машины не было. Ничего.

Выезжали на рассвете. Вчерашний дождь продолжался, неизменный,
терпеливый, и у меня появилось ощущение, что все -- один долгий день и так
будет всегда. Риф, привыкшая к кабине, восседала, зажав между передними
лапами ящик с консервами, и делала вид, что охраняет его. На самом деле ее
гораздо больше занимал качающийся дворник перед носом, она не одобряла его,
фыркала и взрыкивала.
Машину я набил сверх всякой меры и теперь с ужасом представлял, как мы
садимся где-нибудь по самые оси. Впрочем, такого быть вроде не должно -- я
хорошо помнил место, куда мы направлялись.
Мокрое шоссе было чисто и голо, и я недоумевал, почему не встречается
аварий, покуда не сообразил, что машины здесь попросту слетали с полосы.
Потом я увидел подтверждения этому и видел их еще не раз. Сбитые столбики на
поворотах, рассыпанные леденцы стекол и в кюветах, либо в кустах, либо
забившиеся в толпу ельника беспомощные круги колес и грязь днищ,
искореженное, нередко вычерненное огнем железо с полопавшимся лаком --
механические трупы, разлагающиеся много дольше трупов из плоти, ко все-таки
разлагающиеся. На крупной магистрали нескольких километров не проходило,
чтобы не стояли при ней домики, дачные поселки, был даже один или два малых
города. Я часто бил по шайбе гудка -- из-за животных. Они, всю жизнь, верно,
проведя рядом с шоссе, за дни безмолвия соскучились по автомобильным звукам
и выходили к нему и на него. Серый день вокруг делился на множество
оттенков, и я наблюдал их, одновременно и радуясь, и беспокоясь. Это чувство
-- радости и беспокойства -- жило во мне с утра. Из мокрых облетевших осин
высунулась безрогая башка лосихи, я пролетел мимо, а ома, должно быть, все
глядела вслед Лес отбежал в сторону языком кустарника, на огромной луговине
рассыпались домики следующего поселка. Они были новые, желтые, цвета
некрашеного дерева, копии один другого. Я ехал в дальние страны, я -- более
не боящийся не сдержать слово, не выполнить обещанного, не успеть к сроку, я
-- с легким сердцем не движимый ничем, кроме древнейшей из забот -- заботы о
пропитании и ночлеге, я -- отдавший дань даже самому себе, своему смятению и
страху, -- я ехал в дальние страны.
Переваливаясь, грузовик вполз на обширный, за росший дикой травой двор.
Дача -- двухэтажный дом с горбатой крышей -- мокла и хлопала открытой
форточкой в плетеном застеклении веранды. Я принял решение считать хлопки
приветствием и спрыгнул в мокрую траву с набившимися палыми листьями. Все
казалось тем же здесь -- по крайней мере, насколько я мог судить. Я приезжал
сюда трижды, будучи едва знакомым с хозяевами, меня всегда брали за
компанию. Я знал только, что хозяева на зиму уезжают, хотя дом -- я убедился
еще в первый раз -- был вполне пригоден для наших зим. Очень он мне
понравился тогда: я подумал, что хорошо бы иметь такой вот дом, только
где-нибудь в глуши, чтобы жить там безвылазно, и вздохнул.
Теперь я надеялся, что дачники успели выехать еще в начале осени: они,
кажется, были люди со странными привычками и предпочитали проводить в
городской квартире лучшее время года; я, впрочем, не знаю их квартиры.
Вполне возможно также, что их распорядок диктовался службой.
Все оказалось как я и предполагал, и мне не пришлось видеть и разбирать
осколки мгновенно прервавшегося чужого быта. На мебели чехлы, занавеси
подвязаны, дом окуклился до весны. На кухне на столе, нарушая общую картину,
стояли два бокала, тарелки с засохшей снедью. Я подумал мимоходом, что те.
кто ел и пил здесь, оставили и форточку открытой. Наверху в спальне была
плохо застелена широкая софа, под краем сползшего покрывала свернулись
прозрачные женские чулки. Я подержал их в руке, холодные, невесомые. Потом,
скомкав, зашвырнул в угол. Нет, с этим покончено. Покончено с этим, слышишь?
Обойдя все, я занялся печкой. Отапливался дом замечательно: большой
изразцовой печью, расположенной точно в центре и выходящей боками во все
комнаты, безо всяких там котлов, радиаторов, труб и прочих уязвимых мест.
Деревяшки в округе были сырые от дождя, поэтому я приволок из машины и
расколотил два ящика и затопил пока ими, а выпавшие банки оставил веселой
грудой на полу. Разгрузил остальное. Риф улепетнула осматривать участок, и я
трудился один. Большинство припасов я поместил в сарайчик-пристройку, там
же, кстати, нашлись и сухие дрова, и уголь -- довольно много. К вечеру у
меня все лежало по местам, и я мог отдохнуть перед маленьким камином в
задней комнате. Последним делом я соорудил в камине очаг, в котелке сейчас
булькал суп, и я предвкушал его, горячий, впервые за столько дней. И впервые
за несколько дней я мог отдохнуть, и мне было тепло, и я спрашивал себя: а
что дальше?
6
...дальше были новый овраг с новым ручьем, светлевшим внизу в лесном
мусоре -- гнилых стволах, гнилой листве; и кусты бересклета с умирающими
оранжево-лиловыми глазами на ниточках, с зеленью тонких ломаных стволиков; и
одеревенелые стебли, растущие прямо из воды; и зеленая вата водяного моха; и
ряска на болотцах уже упала на дно, а коричневая жидкая стужа затягивается
корочкой -- где у бережков на ней торчит осока; на болотца, на их торфяные
западни я не приду зимой, а там, на склонах оврагов, мы с Риф вдоволь
наваляемся в снегу, когда он ляжет сине-светлой гладью, с неглубокими
зализами у стволов... и он лег, искрящийся, сыпучий, и даже когда долго не
выпадало нового, в стакане с натаянной влагой не роились привычные черные
точечки; морозы принялись дружно, в одночасье, сильные, но не злые; шар --
ноги-руки-лапы-хвост -- скатывался, бороздя синий закатный склон, прямо из
задней калитки, выходящей в овраг (как только не сделали внизу помойку, но
вот не сделали же, и теперь не будет на планете помоек), а через ночь или
несколько ночей целебный снегопад покрывал раны...
Действительно, читал я мало. Бродил с Риф по окрестностям -- в болотных
сапогах, а когда выпал снег -- на коротких самодельных лыжах. Домики поселка
превратились в сугробы с торчащими немногими трубами, заборы будто
укоротились вдвое. Когда после первого затяжного бурана я отправился
разведать дорогу в город и, в виде эксперимента, сошел с лыж, то провалился
почти до пояс в снеговую равнину, где раньше была трасса. Это было обидно,
хотя, конечно, я мог бы и сам сообразить, что в город зимой не проедешь. Да,
обидно. Не увидеть мне заснеженных площадей с выпертыми сталагмитами
пьедесталов.
Мой грузовик, укрытый брезентом, сделался снежной горой посреди двора.
К счастью, в несколько дней переезда я руководствовался мудрым правилом о
каше и масле. Сарайчик теперь был забит всевозможными продуктами: окороками,
колбасами, несколькими коробками яиц -- я отыскал их чудом, непротухшие, --
и с наступлением холодов приходилось вырубать сметану из бидона тесаком. В
доме одну комнату я превратил в кладовую, переведя мебель на топливо, а по
стенам соорудив стеллажи, где сквозь прозрачность банок анемично улыбалось
силой втиснутое туда лето. Одна сторона торчала горлышками бутылок. Запасов
мне должно было хватить с избытком. Риф тоже пока не возражала против
консервированного мяса. У меня была пара охотничьих ружей, одно с третьим,
нарезным стволом, был карабин, но я не охотился и лелеял надежду, что по
крайней мере в эту зиму мне не придется этою делать.
В том же сарайчике-пристройке отыскался ящик с инструментом (очень
неплохим, кстати), и сперва в целях развлечения, а после войдя во вкус, я
взялся за внутреннее благоустройство. Материалы добывал варварски -- громя
по мере надобности ближайшую дачу, протоптал к ней тропку. Такими тропками,
постепенно углубляющимися, я разукрасил территорию окрест, вточь как мышь
роет свои ходы под снегом. Посчитав лестницу на второй этаж громоздкой,
сделал другую, оригинальной конструкции, винтовую, запомнившуюся из
какого-то журнала. Стол показался неудобным -- три дня подряд мастерил иной,
изящный и универсальный. Сделал внутренние двери раздвижными, над кроватью
устроил балдахин, а потом снял его. Мне очень нравилось обходить дом. Это
был мой дом. Из некоей унаследованной недвижимости я сам, своими руками
создал жилище. В той, прежней, жизни, я ни за что не смог бы сделать себе
такой дом, наполнить его тем, что есть в нем сейчас, -- не просто тем или
иным набором предметов первой необходимости и даже роскоши, а видимой,
овеществленной уверенностью. Уверенностью, что будущее -- будет и я творю
его собственными руками, оно выползает пахучей стружкой, накрепко сбивается
гвоздями с широкими шляпками -- вот так и вот так, и только так!...
С каждым днем мне хотелось заниматься этой ерундой все меньше и меньше.

Я остановился передохнуть у самого заборчика. Вытер лоб. Насколько я
мог припомнить, заборчик доставал мне до плеча -- осенью я имею в виду. Он
был из металлической сетки с крупными ячеями и ржавый. Тело водяного танка,
вознесенное фермами метров на двадцать над землей, было самой высокой точкой
в округе. Оно уже сливалось с быстро темнеющим небом.
Я перешагнул через заборчик, побрел к вышке и стал подниматься, воткнув
лыжи рядом с первой ступенькой. Лесенка была решетчатая, и я видел снег
прямо под собой. Балки и крепления обступили меня, и я отчего-то
почувствовал себя уютнее. На верхней узенькой площадке вцепился в дрожащий
прут ограждения, привалился спиной к круглой туше танка и стал смотреть.
Отсюда видны были неровные размытые пятна перелесков и низкая бахрома
гонимых по небу туч. Я влез еще выше, туда, где ограждений не было, и ни
один огонек не открылся мне. Гигантский бак отчетливо раскачивался, хотя --
я знал -- был еще не пуст: водопровод перестал действовать только с
холодами. Весной лопнувшие трубы потихоньку вернут, что забрали из земли.
В мире были лишь две вещи -- тьма и мгла. "Тьма и мгла", -- сказал я
вслух.
-- Тьма и мгла-аа!..
Но голос мой потерялся в ветре.
Я спустился обратно на площадку, а потом опустился вообще и вернулся
домой. Совершенно незачем было туда лазить, подумал я. Совершенно.

-- Ну и что, Риф? Тебя спрашиваю: ну и что? Я побегу кого-то искать? Я
буду вывешивать флаги и зажигать костры? Дудки вам. Я рад, слышите вы, рад
быть один! Наконец-то! -- вот все, что я могу сказать. Ты, Риф, видела,
может быть, кого-нибудь еще? Вы, может быть, видели? И сколько? Сотня? Три
сотни? Тысяча? А может быть, двое -- со мной? А? Какая-нибудь Ева для меня,
ха-ха... Нет, Риф, я никого не собираюсь искать. Я не буду искать их. Я не
спрашиваю даже -- откуда взялось то утро. Какая произошла всесветная
дьявольщина. Ты, может быть, знаешь, а? Не кусайся, глупая собака, я тебе
того-то раза не простил... Риф! Риф! милая моя, вот ты меня любишь, правда?
Ты последнее существо, которое меня любит... да и почти первое. Вот --
поняла? -- вот кто если и остался -- нелюбимые. Нас никого не любили, и были
мы никому не нужны... И вот однажды кому-то это все надоело... а впрочем, не
знаю. И знать не желаю, понимаешь ты?.. Что это? .Что? Вот это вот, слышишь?
А? А, ветер. Ветер, Риф, и на равнине ни одного огонечка, ты мне поверь, я
уж видел... Ну не пью я, не скули, не пью больше...
По ночам над лунным снегом тянулся чистый, заунывной тоски вой. Риф
вздыбливала шерсть под моей рукой и отрывисто произносила: "Бух!" А
временами древний страх поднимался в ней и пересиливал воспитанную на
собачьей площадке храбрость, и тогда она тоненько плакала, и не находила
себе места, и лизала мне лицо.
В одну из дальних вылазок я наткнулся на почти целого задранного лося и
от великого ума вырубил ляжку и приволок ее домой. Восемь дней длилась
осада. Никогда ранее не покушавшиеся ни на припасы мои, ни на самую жизнь
волки, похожие на худых голенастых собак, теперь разгуливали под окнами, а
по ночам собирались в круг. Разок я попробовал сунуться наружу, и тотчас
здоровенный зверюга прыгнул на меня с крыши сарая; он промахнулся совсем
чуть-чуть. Риф выматывала мне душу своим лаем. На седьмые сутки я вздохнул и
вложил в ствол тяжеленький патрон с жаканом. Мне очень не хотелось этого
делать, но холостые выстрелы их не пугали. Их не пугала даже дробь 4,5. Я
еще раз посмотрел на колодец через дорогу и выстрелил в вожака.
Звери просидели над его телом до вечера, провыли ночь, а наутро
маленькая злая волчица -- быть может, подруга вожака -- увела их, и цепочку
их следов замело поземкой. Я радовался, конечно, такому исходу дела, хотя
это мало согласовывалось с моими представлениями о волчьих нравах. На всякий
случай просидел взаперти еще полдня, но стая, по-видимому, ушла
окончательно, и я осмелел.
Меж тем зима понемногу прекращалась. Ветер сделался сырым, почти
неизменно дул с юга. Удлинились дни и укоротились ночи. По утрам стали
галдеть птицы. Планета скатывалась по орбите, которая, как мне приходилось
слышать, имеет форму вытянутого эллипса. Когда от бескрайней снежной страны
остались грязно-белые ноздреватые острова, я стащил с машины волглый брезент
и, раскрыв засаленную книгу на слове "Введение", полез в кабину.
За двадцать или около того последующих дней в мире произошли
значительные изменения. Почва окончательно впитала в себя зиму, проклюнулась
новая яркая травка, а почки на деревьях приготовились выпустить те миллионы
тонн листвы, которые наравне с притяжением небесных тел влияют на высоту
океанских приливов. Домики поселка, просыхая, колебали над собой
перспективу. Риф снова сидела рядом со мной, теперь -- на удобном помосте, в
меру мягком, в меру неровном, и, как казалось, с благодарностью поглядывала
на меня. Впрочем, ее взгляды можно было расценить и как недоумение: зачем
вновь куда-то ехать, если здесь так хорошо, если все ямки и канавы в
окрестностях так тщательно изучены, если гонять за зайцами, теперь, когда
нет снега, это так увлекательно, а полевки, которых видимо-невидимо, так
вкусны. На взгляды Риф я мог бы ответить, что, конечно, тут хорошо; конечно,
небо везде одно и похожее, а до непохожего ехать -- ее полжизни; конечно,
приятно играть в свой собственный дом, и приятно, когда сбываются мечты,
пусть даже невеликие, и приятно, когда ты вдруг наследник всего и можно
брать что хочешь и сколько хочешь, и приятно и, конечно, хорошо, когда есть
теплый ночлег и вкусная еда... Но, мог бы ответить я Риф, но..,
-- Но мы едем в дальние страны, -- сказал я в свое оправдание. -- И
теперь я в общем представляю себе, как заставить эту железку везти нас, если
она вдруг заупрямится. Немаловажно, как по-твоему?
Основную часть груза составляли бензин и запасные части к грузовику. Я
также пополнил и разнообразил свой арсенал и взял много боеприпасов -- ни за
чем, просто подвернулся случай. Кое-какое снаряжение, еда, -- что нам еще
было надо?
Еще на переломе зимы я решил, что хватит с меня суровых северных
красот, а надо перебираться где теплее. Я хотел достигнуть ближайшего южного
побережья материка, а там -- либо вправо, либо влево -- Пиренеи или путь в
Африку. Я попытался представить себе, как это будет. Лет на пять, на семь
такой программы хватит, а дальше я не загадывал, дальше нужно было еще
выжить. На трансокеанское путешествие я вряд ли решусь, до конца дней так и
буду прикован к своей половине треснувшей Пандеи, Но уж это-то меня не
приводило в отчаяние.
...великолепная автострада, прорезающая полконтинента, и километровые
пляжи, уставленные геометрическими громадами человечьих сот; величественные,
маленькие, будто карманные, развалины; затопленный город со стенами и
мостами ажурного камня, тронутого плесенью; город городов и другой город --
город-мечта, который, по легенде, раз увидев, носишь в сердце всю жизнь;
соблазны -- о, какие соблазны той части мира; и земля выжженных плоскогорий,
и белых домиков, и арен, из которых трудолюбивый дождь вымыл уже всякий след
обильно лившейся некогда крови...
Риф спала, уткнувшись мордой в хвост. Я въехал в небольшой городок и
решил выйти на разведку. Это потом я перестал их считать, насытившись их
одинаковой новизной и примелькавшимися отличиями друг от друга,
останавливался только для пополнения запасов. Но этот был первый. Рубеж на
моем, как мне тогда виделось, бесконечном пути.
7
Стена была желтой, с обвалившимся пластом штукатурки. Трещины иссекли и
асфальт, и в них, в весенней влаге, занялся изумрудный мох. Это был центр
городка -- площадь с модерновым казенным зданием, стандартным кинотеатром,
киосками (один скособочился, в ночь тихого апокалипсиса задетый
автомобильчиком, что ржавеет сейчас, обнимая соседствующий столб),
стандартными названиями расходящихся улиц, набором магазинов и памятниками.
Последние -- в виде стандартных же стел и бетоно-абстракций.
Я немного пострелял в воздух, вызвав к жизни стаи ворон из-за крыш и
слабенькое эхо с провинциально-спитым голосом. Риф привыкла уже и только
дернула ушами. Ее заинтересовал какой-то след, и я пошел за нею, потому что,
в общем, никуда специально не направлялся, а хотел размять тело после
двухсот километров за рулем. Мы шли по трамвайным путям. Рельсы, еще
блестящие, обметала паутина ржавчины, изредка дугами свисали провода. В
скверах по сторонам встречались деревья с переломанными обильной зимой
сучьями. Одна ветла, росшая в вырезанном квадрате на краю тротуара, уложила
половину расщепленного ствола поперек мостовой, и эта половина наравне с
уцелевшей частью дала первые острые листики. Я видел осевшие машины и
выбитые стекла в домах, видел высыхающие под солнцем мелкие болота с черной
слизью -- это закупоренные осенними листьями стоки не выполняли более своего
назначения; видел и другое, напоминавшее, что прошла все-таки целая зима.
Процесс разложения начался, и какие-то органы и клетки отомрут первыми, а
какие-то будут держаться дольше, очень долго, поддерживая сами в себе жизнь,
питаясь сами собою...
...беззвучно тикать светящиеся часы подземных хранилищ -- как сейчас;
сверхъемкие аккумуляторы отдавать по грану свою энергию -- как сейчас;
механическая жизнь, разумный бег электронов и порций света, то, что пережило
человека, на останки чего или на следы останков чего через тысячу или тысячу
тысяч оборотов планеты вокруг слабой желтой звезды взглянут чужие глаза, и
чужие умы сделают свои умозаключения... я, оставшаяся крупинка, могу лишь
дожить наблюдателем, я видел созидание и увижу распад, обе стороны сущего
открываются мне, могу ли я быть недовольным своей участью?..
Я вернулся к казенному зданию. Его толстенные стеклянные двери
определенно претили мне, и я с удовольствием разнес их очередью. Внутри все
было как подобает, чисто, голо, только покрыто ровным слоем тончайшего
праха. Телефоны в кабинетах -- от самого большого до самого маленького
кабинета -- больше не будут соединять и направлять жизнь этого городка. Все
закончилось, и ничто в нынешнем мире не выглядит более нелепо, чем железный
ящик, оберегающий лепесток окаменелой резины на деревяшке -- реликт высшей
власти над мертвым и живым.
Начинались сумерки, я озяб, выйдя на площадь. У меня имелась отличная
палатка, прочие походные принадлежности, но возиться с ними не хотелось, и я
поехал искать ночлег в какой-нибудь местной гостинице...
(Тогда это было случайной мыслью, поскольку входить в бывшие жилые
квартиры я просто давно зарекся, а впоследствии это сделалось привычкой, и
если я пользовался крышей над головой, то всегда это был какой-то ночлежный
дом, и при жизни своей предназначенный для таких, как я, -- постояльцев на
несколько ночей. Впрочем, это случалось редко: стены подобных зданий
отсыревали почему-то первыми, между липкими простынями я находил комки бурой
плесени и многоножек.)
...что оказалось безнадежным делом в этом городишке. Зато я обзавелся
дорожной картой в географическом магазине "Атлас" -- таковой тут был. Все же
мне пришлось разбивать лагерь, что я сделал -- в пику негостеприимному
городу -- на обширной главной клумбе, неравномерно поросшей свежими дикими
растениями.
Я варил себе суп из концентратов, среди десятка голубых елей поодаль
шныряли белки, облюбовавшие себе этот кусочек леса. За зиму они разучились
бояться человека, а возможно, с самого начала были, так сказать, городским
достоянием. Мамаши показывали их пухлоногим младенцам с бессмысленными
глазами, старики кормили дынными се течками, а вечерняя молодежь швыряла в
них пустыми бутылками. Я попробовал подойти и оставить подношение. От меня
попрятались, затем подношение сгрызли, но за следующим не пришли, из чего я
заключил, что это все-таки не городские белки. У Риф с белками были свои
отношения, она живо разогнала там всех, не слишком, впрочем, увлекаясь.
Вечер мягко перешел в ночь, у костра казалось темнее, чем в стороне. Я
завалился, раскрыв полог палатки. Комаров пока не народилось, и я
блаженствовал. Мне было приятно думать про завтрашнюю дорогу, и с этой
мыслью -- что мне приятно думать -- я заснул.
Мой сон.
Мне говорят: "Встаньте", -- и я встаю.
У меня спрашивают имя, и я называюсь.
"Как вы представляете себе все, что случилось с вами? У вас есть мнение
на этот счет? Вы не предполагаете, что на вас пал выбор?" Какой выбор?
"Выбор".
Я... нет, ничего такого я не думаю.
"Странно".
Ничего странного. Хотя может быть..
"Чем же вы живете?"
Ветрами, облаками, запахом чистой воды и чистой земли, невероятным
счастьем, что все это не будет уничтожено...
"С чего вы взяли, что все это должно быть уничтожено?"
...я всегда мечтал жить именно так, но мешали обстоятельства. Г-м,
собственно, вся моя жизнь. Прежняя жизнь. Жизнь мешала мне жить. Я путано
говорю?
"Для чего, для кого теперь все это осталось, кто оценит?"
Кто это? Кто со мной говорит, чего вы хотите?
Молчание. Я тоже замолкаю. Стоять мне надоедает, и я присаживаюсь на
скамеечку.
"Нельзя прятаться за выдуманную буколику. Птички-ромашки существуют,
пока не разладится без присмотра какой-нибудь контактик в боевых комплексах,
которые вы себе так хорошо навоображали. Только их гораздо больше, чем вы
можете представить, и даже теперь (кстати, тем более теперь) их хватит,
чтобы превратить милый вашему сердцу пейзаж в облако активной пыли.
Тоненький контактнк, золотая проволочка..."
Что вам надо, кто вы?
"Чудо уже то, что взрывы заводов, где процессы пошли стихийно, -- чудо,
что они не заставили сработать спутниковую систему слежения..."
Какие заводы, где?
"Неважно. Далеко отсюда. Поймите, нельзя..."
Кто это? Что вам надо? Я не буду отвечать, пока мне не скажут!
"Ну, все ясно. Упрямец. Увести",
...и я иду по длинной песчаной косе, а волны невиданно ровные и долгие,
волны в милю длиной, и я догадываюсь, что этот накат -- океан... и -- как
повторение волн -- полоски рваных белых тучек в близкой ультрамариновой
вышине. Я знаю этот сон. Это -- вечный сон моего детства, неисполнимая мечта
об островах. Вот теперь, думаю я, можно умереть. Сию секунду или через сто
лет, все равно, Я уже видел самое прекрасное, что есть на свете.
...лопается скорлупа обшивки -- и корабль навечно вмерзает в
раскаленный песок, а по всей длине из черной щели сыплются на берег розовые
тела женщин. Они встают, встряхиваются, как собаки, и груди их прыгают, а
потом они бегут ко мне, а я выхожу на опушку джунглей, жаркий, жаждущий,