проклюнуться, вырасти, упасть и сгнить следующее; в середине каждого года с
ночного неба будут сыпаться пригоршни ярких угольков, а новая суша перегонит
податливое море на место старой...
Поздним вечером я развел костер прямо на дороге, на асфальте, сухом и
растрескавшемся, как змеиный выползок. Это был горб шоссе, я хорошенько
осмотрел его, прежде чем разбить лагерь. Кроме какого-то пугливого зверька,
юркнувшего за сарай у дороги, а от сарая в степь, когда я начал отдирать
доски для костра, -- кроме него, животных поблизости не наблюдалось. Риф
тоже не выказывала беспокойства, по я все же положил рядом автомат, невесело
усмехнувшись себе.
После ужина еще грыз что-то, орешки из пакетика, улегшись под звездами.
С юга наползала пленка тонких высоких облаков. Риф некоторое время на меня
за что-то дулась, но потом пришла и улеглась, как обычно, в ногах. Я уснул,
недовольный собой и всем на свете, а потом провод обвился вокруг моей ноги и
тянул, тянул вниз, где... вдали волны уже не катятся, а застыли беззвучной
оцепенелой рябью, и я... лечу в оглушительный столб брызг и пламени, а
вода...
Риф отпустила угол пледа и опять гавкнула над ухом. По лицу, по груди,
по дороге и по кустам на обочине молотили тяжелые одиночные капли, грозящие
вот-вот сделаться очередями. Спросонок я на четвереньках кинулся к машине,
боднул протектор, прикусил язык. Наконец влез, впустил Риф, завел мотор и в
полной черноте наощупь включил печку. Молний почему-то не было. Это был
тихий дождь. В кузове я не стал переодеваться, только вытер полотенцем
голову и, прихватив бутылку коньяку, опустился обратно в кабину. Вакса
залила стекло. Изменчивые струи серебрились от лампочки -- и только. Я не
видел даже капота. Выключил свет и сидел, согреваясь печкой и коньяком. Риф
тяжело вздохнула и завозилась. Я положил ей руку на голову, сказал что-то,
она засопела. У меня не было никаких мыслей, абсолютно никаких. Я сидел,
пил, слушал дождь. Когда в кабине стало душно, опустил свое стекло до
половины, и дождь сделался слышнее. Я по-прежнему ничего не видел -- не
видел даже собственных пальцев, когда подносил их к глазам. Хмель не брал
меня. Я выцедил бутылку всю, до капли, бросил в окно, она глухо разбилась.
Прошло время, когда я трясся над каждой оставляемой кучкой мусора, закапывал
и сжигал. Мне захотелось прилечь на руль и заплакать, и я сделал это.
11
Полосатый столб с гербом стоял незыблемо -- и ветра его не свалили, и
дожди не подмыли. Единственное -- он был пыльным.
Я не стал ни идиотски топтаться вокруг него, ни обтирать рукавом пыль с
герба, ни -- боже упаси -- прикручивать к его бело-черной ноге пиропатрон. Я
даже не остановился, а лишь слегка притормозил перед полосатым же
шлагбаумом, чтобы переломить его, не попортив машины. Выходить поднимать
шлагбаум мне было лень, да и наплевать.
Это было вчера. А сегодня мы с Риф ужинали перед костерком в рощице,
тополя которой горели точно так же, как и тополя покинутого отечества. Они и
росли так же -- протянутые к небу пальцы, -- ни в малейшей степени не
заботясь, что рождены соками чужой, хоть и во времена оны дружественной
сопредельной земли. Для Риф я подстрелил кролика, а сам ел какие-то консервы
из магазинчика в деревушке поодаль.
Непонятная апатия владела мною последние дни. Я почти не продвинулся по
намеченному маршруту Подолгу лежал по утрам, перестал играть с Риф, и
главное -- будучи в чужой, никогда не виданной стороне, не находил в себе ни
малейшего интереса к ней. Я проехал несколько деревушек и маленький городок,
при дороге стояли непривычно яркие щиты с непривычными буквами, на прилавках
непривычных магазинчиков съежились непривычные товары, но что-то, видимо,
случилось со мной. Я тщетно пытался обрести себя прежнего -- жадно глядящего
в мир. Я хотел, я правда очень хотел вернуть это, но у меня не получалось, и
вскоре -- о, как быстро -- я перестал хотеть даже размышлять, отчего не
получается. Я сам стал неинтересен себе, и мне стали неинтересны дни, в
которых я живу, и места, которые миную. В главном все было одинаковое --
брошенное, готовое вот-вот разрушиться, но никак не разрушающееся, и мне
казалось теперь, что даже в тех изменениях, что происходят, -- с каждым
осевшим домом, упавшей опорой, проржавевшим днищем перевернутого автомобиля,
-- умирает часть меня. Где, где дни, когда я встречал радостно эти картины?
Нет, я и сейчас не желал возвращения былого, но пришедший на смену мир не
принимал меня, и это вдруг сделалось очень тяжело. Я выскреб ложкой банку до
дна и безучастно подумал, не открыть ли еще. Хотя в общем-то был сыт.
-- Ну что, Риф?
Риф чувствовала во мне неладное. Она часто подходила и клала голову мне
на колени и смотрела в глаза.
-- Ты умная собака, Риф. Ты даже умнее, чем я.
Она никак не реагировала на эту грубую лесть.
Ноги тонули в траве и промокали. Может, дело в погоде? Дожди -- все,
надо сказать, теплые -- не прекращались с того дня, или, вернее, ночи. Небо
было сизым, серым, вязким, тяжелым. Здесь, в гористой местности, утра не
проходило без плотного тумана, который рассеивался только к обеду.
Попалась ржавая банка, я отфутболил ее, она слабо звякнула о другой
металл. Только тогда я увидел проволоку. Осторожно взялся, чтоб не
пораниться колючкой, посмотрел на деревья и кустарник за проволокой. Они
убегали вверх по склону.
...лишь пересеку невидимый луч слабого излучателя, лишь тепло мое будет
уловлено, лишь нога вступит на квадрат дерна, охраняемый пьезоэлектриком, --
и коротко бухнет под почвой, и дрогнет земля, крякнут, разрываясь, корни,
струя порохового двигателя разметет вспыхивающие стволы, как спички,
раскинутся круглые створки, уедет вбок плита под ними, и из шахты в
подземном гуле и грохоте и в облаках пара полезет тупой нос
межконтинентальной акулы в пестром обтекателе, -- ох, да когда же наконец я
забуду о них, о насованных в землю и подвешенных над землей акулах!..
Нет. Это ты уже откровенно выдумываешь. Я зажмурил глаза. Сколько их
было, таких проволок. И лазил я через них, и находил разное (ракетных шахт
не находил), и через эту бы полез, всего десять дней назад полез бы, точно
бык на мелькающую тряпку, а сейчас... Нет. Что-то случилось со мною, и я не
знал -- что.
Я заночевал в той же рощице, а наутро обнаружилось, что пропала Риф.
К середине вторых суток я понял, что если не посплю немедленно, хоть
пару часов, то обязательно сорвусь на следующем повороте. Я упал лицом на
скрещенные руки, но сон не шел.
За эти полтора дня и одну ночь я исколесил и излазил всю округу. Три
горы, две речки, глубокая и мелкая, впадающие одна в другую, долина с
деревушкой. Я знал теперь, что гора с двойной конической вершиной поросла
молодым дубровником и с той стороны шоссе на ней проходят один длинный
туннель и несколько коротких. В деревушке было двадцать пять домов, одна
лавка, одна столовая с баром и одна церковь -- типовой домик с простым
крестиком на коньке и маленьким колоколом. Я не знал одного -- куда
подевалась Риф. У машины отпечатался десяток следов, а дальше они терялись в
траве. Да и не были ли они старыми, вчерашними? Или вообще другой собаки?
Я подумал: ну конечно, вот она где! -- когда наткнулся на собачьи норы
в откосе над рекой. На вытоптанной площадке во множестве валялись мелкие и
крупные кости, время от времени из норы высовывалась собачья голова и
тявкала. С некоторой опаской я приблизился и позвал. Собаки -- обитатели нор
дружно лаяли на меня, но от выстрелов попрятались в испуге и лишь рычали,
когда я подходил близко. Запомнилась одна -- у нее на шее болтался кусок
некогда оборванной цепи.
Но ни Риф живой, ни Риф мертвой, ни даже клочка ее шкуры я не нашел.
Значит, здесь ее нет, подумал я. Я не верил, что она не отозвалась бы на мой
голос. И снова ездил, отдалялся, и возвращался, и выходил, и искал, и
кричал.
Я расстрелял все патроны и ракеты -- это было, конечно, глупо. Я сорвал
голос и больше не мог кричать. Глаза резало, я плохо соображал и уже плохо
видел дорогу перед собой. Тогда я остановился.
Бесполезно и бессмысленно. Если я не нашел ее вчера и сегодня, то и не
найду, то, значит, она далеко. Я вообще не могу понять, куда она пропала, Я
никогда не запирал ее на ночь в кабине.
Она бросила меня, подумал я, да и что ей во мне. Просто взяла и убежала
в лес. Повинуясь, видите ли, зову инстинкта. Или она что-то почуяла? Но я же
прежний, я -- такой, каким был всегда. Я -- не изменился, слышите?... Но
почему так вдруг? А вот потому. Потому -- и все. Подумалось: а не... да нет.
Это невозможно. Перестань. Лучше спи. Лезь в кузов и спи, как будто ничего
не случилось.
Но я не мог спать. Риф! Риф! Я и не представлял себе, что она
когда-нибудь уйдет. Теперь я умру в одиночестве, твердил я, рядом не будет
даже бессловесной твари, -- и мне дела не было, что я так и так пережил бы
Риф. Риф! Риф! Что же? Как же?
У меня уже ни на что не осталось сил.
Прошел вечер, и прошла ночь. Я и не вспомнил о еде, о сне, жег огромный
костер, но среди ночи его потушил дождь, к утру, впрочем, прекратившийся.
Сквозь облепивший все туман просвечивало солнце, и туман таял, обливая землю
и впитываясь ею.
Не имеет смысла говорить, что творилось у меня на душе. Но я не умер, а
продолжал жить, хотя мне не особенно и хотелось. Однако я знал, что это
пройдет, и старался терпеть.
Что ж, все время к югу и -- к Срединному морю, которое, наверное,
все-таки стало чуточку голубее, чем еще в прошлое лето... Но нужно ли оно
мне, это море кочевье? Стоило ли, если твой путь, вечный романтический клич.
"В дорогу! В дорогу!" -- сделался всего только включением зажигания,
переводом скоростей и прочим над лезущей под обрез капота бетонной рекой, и
редки, часты ли остановки твои -- это не отдых даже, а перерыв в действии
дьявольского тренажера, заведенного неизвестно кем, неизвестно зачем... И
все большие и большие силы употребляешь ты, чтобы стряхнуть наваждение,
чтобы помнить, что это неправда, заскок в заболевающем сознании; чтобы не
кинуться ощупывать вон те камни, или деревья, или дорожный указатель --
убедиться в их существовании как тел, а не просто плоских изображений на
стекле кабины... Я могу останавливаться и жить где угодно, доберусь в конце
концов до самых дальних уголков, но -- стоило ли? Зачем я приду туда, что
принесу и что получу? Я растерял все -- все свои надежды и желания, и
последнего друга в этом мире я потерял. Я вновь на злосчастном пути людей, я
стреляю и убиваю, я оставляю после себя черные выгоревшие поляны. Зачем?
Я-то -- зачем? Ведь я сам так хотел этой пустоты и одиночества...
...и сантиметр за сантиметром отдаляется крыша кабины, уплывает ниже и
влево, и виден верх фургона, когда-то зеленый, а теперь в лохмотьях и с
дырками, а вокруг разбросано несколько уже малоразличимых вещей, и сам
грузовик -- нелепая вещь, торчащая на другой вещи -- шоссе; и столбики вдоль
дороги -- одинаковые вещи; деревня у подножия горы -- кучка разновеликих
вещей; вещи-заводы, промышленные зоны и обогатительные комбинаты,
захламившие почву на десятки километров вширь и вдаль; и те вещи, которые в
земле, и те, которые на ней и над ней, вещи, вещи, вещи, терпеливо
дожидающиеся своей очереди, чтобы раствориться в дожде, размывающем все,
чтобы раствориться в земле, быть разнесенными струйками и ручейками, чтобы
никогда уже не быть тем, чем были, чтобы нечто превратилось в ни что...
Я первый, кто так сбежал от людей, но все равно не смог убежать от себя
самого. Я верил, что, зная об этой ловушке заранее, я-то смогу, что я --
исключение, нет -- что сумею, заставлю себя стать этим исключением, и не
смог...