даже в самых бараньих бандюковских мозгах есть завиток, в котором застряло
уважение к этому отвлеченному существительному.
-- Не могу. Приказ есть приказ.
-- Понял. Приказ дело святое. Меня тут, кстати, Оргиевич после
возвращения видеть хочет, -- леденея от собственной смелости, соврал я. --
Если будет про Катьку спрашивать, что ему сказать? Ну, чтоб тебя с
Тенгизиком не подставить? На другом конце провода снова образовалось
молчание. Ничего, пусть немного мозгами поработает, не все же кулаками и
хреном размахивать!
-- Чего хочешь? -- вдруг спросил Тенгизик, очевидно, слушавший весь
разговор по параллельной трубке.
-- Отдайте ее мне!
-- Э-э, а говорил: любишь!
-- Тогда продайте!
-- Деньги есть?
-- Мне долг вернули. Хотел дачу купить.
-- Зачем тебе дача? У тебя самолет есть. Ладно, приезжай! С бабками! И
три месяца чтобы она из квартиры вообще не выходила. Понял?
-- Понял. ... Гоша и Тенгизик, пересчитывая "зелень", ехидно
поглядывали на меня так, словно я покупаю разъезженную колымагу за цену
новенького "БМВ". А в том, что они Катьку разъездили основательно, я не
сомневался. Потом, когда она отсиживалась дома, я таскал ей сумками
видеокассеты и однажды для смеха притащил мульт про любвеобильную
Белоснежку, развлекающуюся с семью гномами. С Катькой была истерика... О яд
воспоминаний! Но не будем о грустном.

12. О ВЕСЕЛОМ

Итак, от бандюков удалось отвязаться и даже легче, чем я предполагал.
Теперь надо было разобраться с Катькой. Человек, покушающийся на твой
банковский счет, даже если это красивая и небезразличная тебе женщина,
должен быть строго наказан! Вариантов вырисовывалось несколько, но я,
поколебавшись, выбрал самый, так сказать, законный. Некоторые мои
однокурсники после института пошли работать в Комитет. Тогда частенько
выпускников незадолго до госэкзаменов вызывали в партком -- и там серьезные
дяди делали им заманчивые предложения: зарплата вдвое больше, чем у любого
молодого специалиста, скорейшее решение жилищного вопроса, быстрый служебный
рост. Но главное -- романтика! Бреешься ты, скажем, утром, а из зеркала на
тебя глядит не обычная похмельная рожа, а лицо секретного сотрудника,
допущенного к страшенным государственным секретам, лицо советского Джеймса
Бонда, своевременно уплачивающего партвзносы. Кое-кто клюнул. Меня Бог
миловал: я со своим незаконченным высшим в то время уже возглавлял
молодежный кооператив "Земля и небо" и был в таком порядке, что в августе
91-го прислал защитникам Белого дома грузовик с водкой и бутербродами. С
водкой, наверное, погорячился. Может быть, пришли я им тогда "Пепси-колу" --
и путч обошелся бы без жертв!
Как раз в конце 91-го мой однокурсник Ваня Кирпиченко, боец невидимого
фронта, всего полгода назад променявший физику крыла на лирику плаща и
кинжала, пришел ко мне в первый раз за деньгами. У его жены, кстати, тоже
нашей однокурсницы, послеродовое осложнение, а КГБ как раз разгонять начали
-- и никакой зарплаты. Это называется -достал по блату билет на "Титаник".
Мы выпили, повспоминали злых и добрых преподавателей, подивились
оборотистости Плешанова, выпустившего уже к тому времени книгу "Крылья
ГУЛАГа", перебрали в памяти попробованных и непопробованных однокурсниц.
Денег я, конечно, дал. Во второй раз Ваня пришел ко мне, когда его Контору в
очередной раз переформировали и переназывали, что стоило немалых средств,
поэтому на зарплату сотрудникам денег снова не оказалось. А у Кирпиченко как
раз помер дед-фронтовик -- и хоть в целлофане, как цыпленка, хорони! Выпили,
повспоминали добрых и злых преподавателей, особенно Плешанова, возглавившего
к тому времени Всероссийский научно-исследовательский институт зверств
коммунистического режима имени Бухарина. Перебрали в памяти попробованных и
непопробованных однокурсниц -- за прошедшее время количество первых
почему-то увеличилось, а вторых, напротив, уменьшилось. Денег я снова дал...
А когда благодарный Ваня ушел, строго-настрого предупредил секретаршу: будет
звонить -- не соединять ни под каким видом! Нет, я не жадный. Я даже нищим
всегда подавал -- до одного удивительного случая. Тормозим мы однажды на
красный свет возле Пушкинской площади, и к машине на костылях
подволакивается слепой в лохмотьях:
-- Помоги, брат!
А мы с Катькой как раз из постели в ночной клуб следуем, и она мне все
время глазами про новый платок для "гербария" напоминает. И так мне вдруг
стыдно стало. Вот я, сытый, богатый, в "Мерсе", с любовницей и
телохранителем, а вот он -- голодный, грязный, оборванный, на костылях и в
синих очках. В общем, достал я сто долларов, при-опустил стекло -- и
протягиваю. Он берет, приглядывается, даже очки снимает, потом отшвыривает
костыли, прыгает через чугунную решетку и, как братья Знаменские, --
стометровку со свистом! Он, наверное, решил, что я ему по ошибке, не глядя,
вместо доллара сотню вынул... С тех пор не подаю.
А просят. Все время просят! Знаете, мы с детского сада по жизни
общаемся с огромным количеством людей -одноклассники, однополчане,
однокурсники, сослуживцы, подруги, приятели, знакомые, дальние родственники,
случайные собутыльники, попутчики... Так -- массовка жизни. Но по мере того,
как ты богатеешь или поднимаешься вверх по служебной лестнице, все больше
участников этой массовки начинают считать себя главными действующими лицами
твоей жизни. Друзьями, одним словом. А к кому еще обратиться в трудную
минуту, как не к другу? Так вот, весть о том, что Шарманов гребет бабки
совковой лопатой, овладела массовкой. И вся эта очередь верных друзей
выстроилась ко мне. Я человек не жадный, но деньги зарабатываются не для
того, чтобы потом раздавать их, как приглашения на распродажу, около входа в
метро. Одного друга детства в течение месяца я пять раз случайно встречал
возле дверей моего офиса, и каждый раз он бросался мне на шею с таким видом,
словно мы не виделись с ним лет двадцать. Пришла одноклассница, оказавшаяся
в Москве проездом, и напомнила, как на школьной дискотеке я залез к ней под
кофточку, а она обозвала меня дураком. Само собой подразумевалось, что такое
теплое воспоминание требует немедленной отстежки. Из Кузбасса приперся даже
однополчанин, который, будучи "стариком", заставлял меня, "салагу", чистить
ему сапоги, а если голенища не блестели, бил меня фильтром от противогаза.
Дал. За науку выживать... Шарманов -- фамилия редкая, но все равно добрый
десяток однофамильцев энергично навязывался мне в родственники. Войдя в
кабинет, "родственничек" обычно впивался нежно-пытливым взглядом в мое лицо
и объявлял, что я как две капли похож на Кольку. Сходство с матерью
улавливалось гораздо реже, очевидно, из-за незнания ее имени. Пришлось
составить подробное генеалогическое древо. Теперь каждому пришедшему
проведать родную кровь секретарша в приемной выдает анкету, а потом сверяет
ее с древом. С тех пор еще ни один "родственничек" до моего кабинета не
дошел. Да и вообще, если бы я не пресек эту ностальгическую
благотворительность -- давно бы разорился.
Но у Кирпиченко дела как раз вдруг поправились. То ли там, наверху,
поняли, что голодные спецслужбы -- штука опасная, то ли сами внучки
Железного Феликса приспособились к джунглям новой жизни... В общем, Ваня
больше ко мне не приходил. Я, конечно, на всякий случай следил за его
карьерой и знал, что теперь он начальник целого отдела московской ФСБ, и
даже как-то видел по ящику его путаное интервью в связи с убийством
популярного шоу мена. Одет он был вполне прилично, а лицо выражало скорее
моральные, чем материальные претензии к террариумным нравам новой жизни.
Ему-то я и позвонил. И он, бывают же благодарные люди, в тот же день
приехал ко мне. Мы выпили, повспоминали добрых и злых преподавателей,
позлословили о Пле-шанове, которого за трусость, проявленную в 93м, сослали
на каторжные работы в ЮНЕСКО, перебрали попробованных однокурсниц и
непопробованных -- к числу последних относились теперь только наши жены.
Наконец, я рассказал о случившемся.
-- Шантаж, -- после длительного раздумья определил Ваня.
-- Ну это я и сам понял.
-- Надо писать разговоры с ней на пленку. Через час срочно вызванные
очкарики быстро присоединили к моему телефону какую-то штуковину, и Ваня
кивнул:
-- Звони ей! Катерина конечно же сидела дома и ждала моего звонка, даже
трубку подняла после первого же гудка. Я представил себе, как все это
происходит: она любила болтать по телефону, лежа на тахте и поставив аппарат
себе на живот.
-- Это я.
-- Привет, Зайчуган! Ты подумал?
-- Да. Твои условия?
-- Я ничего не скажу мальчикам о твоих денежках. Но ты переведешь
полтора миллиона долларов на мой счет. Запиши номер -- 16148. Лось-банк. С
кем там поговорить, ты знаешь... Когда все сделаешь -- перезвони! В трубке
раздались короткие гудки. Я даже представил себе, как она, скинув с живота
телефон, кувыркается на тахте, повизгивая от радости и торжества. Ей сейчас
хорошо! Ей по-настоящему, до воплей, до скрежета зубовного, хорошо! Не то
что со мной...
-- Вот стерва! -- только и вымолвил Кирпи-ченко. Шантаж был налицо, и
Ваня мог действовать без санкции прокурора.
-- Что будем делать? -- спросил он. -- Сажать?
-- Правильнее было бы грохнуть!
-- Ну, этого я не слышал, хотя тебе, конечно, виднее.
-- Я не могу без нее... Я ее люблю.
-- Что? После всего...
-- После всего! Конечно, вызволяя Катьку, я по-слюнтяйски часто
использовал разные производные от слова "любовь". Я делал это нарочно...
Тактика. Но тайная правда заключалась в том, что даже после всего
случившегося я не хотел терять Катьку. Я хотел, чтобы она была рядом --
раздавленная, униженная, беспомощная -- и оттого особенно нежная. Может, это
и есть любовь? В конце концов, раньше словом "чахотка" называли любую
болезнь, если человек чах. А я -- чах, потому что в хрупком кулачке у этой
стервы была зажата моя кощеева игла, моя жизнь.
-- Что ты предлагаешь? -- пожал плечами Кирпиченко.
-- Ее надо напугать. Так напугать, чтобы она на всю жизнь запомнила: от
меня ей никуда не деться. Никуда!
-- Ну-у нет! Вы будете друг друга пугать для полноты чувств, а мои
ребята подставляться! Эх, Шарманов, всегда тебе какие-то стервы нравились.
-- Ваня, помоги! -- попросил я. -- Ради нашей дружбы! Я же тебе никогда
не отказывал...
-- Хорошо. Мы ее напугаем, но ты с ней расстанешься. Навсегда. Я не
хочу, чтобы однажды мне пришлось считать количество дырок в твоей башке!
-- Не могу без нее! -- повторил я, повесив буйну голову.
-- Я тебя предупредил, -- ответил Ваня голосом джинна, выполняющего
последнюю просьбу зануды Аладдина.
Штурм Катькиной квартиры громилами спец-наза, прикрывающимися
металлическими щитами (для достоверности их предупредили, что внутри
вооруженная банда), навсегда запомнился соседям и случайным очевидцам.
Представляю, что пережила сама Катька, когда дверь ее квартиры обрушилась на
пол под мощными ударами и мужики в камуфляже и черных масках с матерщиной
вместо "ура" ввалились в ее уютную квартирку, любовно обставленную и
украшенную настоящим Зверевым и митьками. Мой психоаналитик, доктор
педагогических наук и лауреат премии имени Ушинского, уверяет, что
воспитание -- это процесс нанесения зарубок на психику. Без соответствующей
зарубки изменить поведение невозможно. Чем сильнее недостаток -- тем глубже
должна быть зарубка. Если это действительно так, то моя зарубка получилась
что надо -- до кости, до самого мозга стервозной Катькиной кости!
Я забрал ее через день из Лефортово, тихую, жалкую, растерянную.
-- Зачем ты это сделала? -- спросил я, усадив ее в машину.
-- Это не я...
-- А кто?
-- Когда-нибудь расскажу. Когда? Когда пойму, что ты меня действительно
любишь... Я сделал вид, будто поверил. В конце концов, и она тоже имела
право поиграть этим безразмерным словом "любовь". Главное, что Катька стала
ручной голубицей. Как и требовали

Катерина угощала меня ужином, всякий раз изобретая с помощью поваренной
книги что-нибудь необыкновенно вкусненькое. Я ел, а она смотрела на меня с
такой нежностью, с какой обычно кормящие матери смотрят на сосущего
младенца.
-- Десерт будешь? -- спрашивала она.
-- Конечно, -- отвечал я. И мы падали в постель, как в небо. Иногда
среди ночи я вдруг открывал глаза, вглядывался в ее спящее лицо и скрипел
зубами от нестерпимых приступов нежности. "Прав, прав старый бисексуал
Шекспир: самые лучшие жены выходят из укрощенных стерв! "

13. БОЛОГОЕ

-- Это что за остановка? -- спросил Павел Николаевич, отогнув краешек
занавески с синей надписью "Красная стрела". За окном началась
пристанционная суета огней.
-- Остановка может быть только одна -- Бологое. Других нет, -- ответил
я.
-- Отлично! Жизнь кидается в нас розами.
-- Почему?
-- А потому что винцо-то у нас как раз кончилось! -- Он кивнул на
пустые стаканы с бордовыми ободками на донышках. -- У вас ничего нет?
-- Вообще-то я не пью.
-- Я заметил. А вам интересно то, что я рассказываю?
-- Любопытно.
-- Ох, уж эти мне писатели -- "любопытно". Берете сюжет?
-- Я еще не знаю, чем все закончится...
-- Узнаете. Берете?
-- Беру. Думаю, может получиться неплохая повесть. А что вы с ней
будете делать потом, с рукописью?
-- Сначала прочитаю.
-- И?
-- Сожгу.
-- Тогда я не буду писать.
-- Почему? Какая вам-то разница? Вы же получите свои деньги.
-- Может быть, вам все равно, как зарабатывать, а мне не все равно...
Поезд, полязгивая, начал тормозить. Теперь уже я отогнул занавеску: на
освещенной платформе стояли два милиционера и женщина с огромным баулом, к
которому был привязан большой плюшевый медведь.
-- Толик! -- негромко позвал Павел Николаевич.
-- Спит, -- предположил я.
-- Исключено. И действительно, через мгновение дверь отъехала в
сторону, и появился сосредоточенно-бодрый телохранитель.
-- Давай-ка организуй, пожалуйста, нам чего-нибудь легонького! Чтобы
без эклектики... Сколько стоим?
-- Двенадцать минут.
-- Успеешь. Давай! Толик ушел выполнять задание. Поезд остановился, а
потом чуть подался назад.
-- Я пошутил. Я спрячу вашу рукопись, -- после долгого молчания
произнес Павел Николаевич.
-- Куда? В ящик с "гербарием"...
-- Может быть. А ведь я знаю, о чем вы еще хотите спросить. -- Он
посмотрел на меня значительно.
-- О чем?
-- О том, как можно было после такого оставлять ее у себя, да?
-- Нет, как раз это мне понятно... Наверное, очень приятно --
чувствовать себя укротителем!
-- Да, это упоительно! По той же причине люди держат в своих домах
хищных зверей. Представляете, вы входите в квартиру, и о ваши ноги трется не
какая-нибудь киска, которая купила бы "Вискас", а самая натуральная рысь или
даже пантера... Здорово, правда же?
-- А если в горло вцепится?
-- Во-от! Но ни один укротитель не верит в то, что его сожрут. Других
жрут, а он не верит. И в бизнесе то же самое -- у меня уж скольких друзей
грохнули. А меня не грохнут. Только так. Иначе нельзя... Поэтому я и взял ее
с собой в Майами. А ведь сначала не хотел. Как чувствовал... Но ведь она
совсем ручной была. С парашютом ради меня прыгнула. Представляете -- с
парашютом! Вы когда-нибудь прыгали с парашютом?
-- Нет.
-- Вы несчастный человек. Хотите попробовать?
-- Нет.
-- Боитесь?
-- Ленюсь.
-- Вы инвалид лени! А вы знаете, куда лучше всего приземляться с
парашютом?
-- Куда?
-- В постель к любимой женщине. А еще лучше, если и ты и она прыгаете
одновременно и приземляетесь в одну постель!
-- Метафора?
-- Хренафора... Это -- фантастика! Иначе я бы никогда не взял Катьку в
Майами... Дверь купе снова отодвинулась, и телохранитель поставил на стол
две бутылки "Донского игристого":
-- Вот. Другого красного нет. Про французское и не слышали. Сказали:
это вам не Москва зажравшаяся, здесь только водку пьют...
-- Ну что ж, -- философски заметил Павел Николаевич. -- Такова наша
жизнь -- смесь "Бургундского" с "Донским игристым"! Спасибо, отдыхай! Толик
вышел.
-- Замечательный мужик! Знаете, за что его из "девятки" поперли?
-- За что?
-- За то, что он Советский Союз развалил!
-- Не понял?
-- Объясняю. Когда Горбачев собрал всех президентов в Ново-Огарево
подписывать союзный договор, Толик во время торжественного обеда торчал как
раз в группе охраны. Выпил, понятно, малость, чтобы не очень противно было
на всю эту свору глядеть. Они там, в "девятке", умеют так выпить, что со
стороны ни за что не догадаешься. Профессионалы! И вдруг к Толику во время
аперитива президент, кажется, Молдавии, если мне память не изменяет. Миоча
Снегуо поивязался. Что-то ему не понравился. Мол, не так смотришь, не так
стоишь. Снегура тоже понять можно: был он какой-то там драный первый
секретарь занюхан-ного ЦК Молдавии -- и вдруг сделался аж президентом! Крыша
у него и поехала. А Толик вместо того, чтобы прогнуться и повиноватить-ся,
как это обычно делается, взял да изобразил лицом: "Иди ты лесом, Мирча! "
-- Что вы себе позволяете! -- закричал Снегур. -- Я -- президент
Молдовы!
-- А я капитан 9-го управления КГБ! -- вдруг брякнул Толик. -- Вас,
президентов, как собак нерезаных теперь на просторах страны разбегалось, а
капитанов "девятки" раз, два и обчелся!
Что тут началось! Все просто обалдели. Это ведь как если бы бронзовый
матрос с маузером на станции метро "Площадь Революции" вдруг заматерился!
Это как если бы на валтасаровом пиру на стене вдруг три страшных слова
проявились: "Идите вы лесом! " Не было никогда такого раньше! У Снегура от
возмущения сердечный приступ случился. Горбачев, чтобы его успокоить, тут же
на банкете, кудахча, стал исключать Толика из партии. Три прибалтийских
президента под шумок радостно чокнулись рюмочками, справедливо усмотрев в
этом происшествии знак скорого распада проклятой империи. Кравчук от
волнения забыл, как по-украински будет слово "независимость". А Шеварднадзе,
отпросившись якобы по малой нужде, побежал Гельмуту Колю
звонить-докладывать. В результате взволнованные президенты порешили, что
проект нового договора еще сыроват, и постановили его доработать. Подпиши
они тогда союзный договор -- и история пошла бы совсем другим путем! А о
том, что дальше случилось, во всех учебниках теперь написано. Снегур,
вернувшись в Кишинев, ударился в крутейший прорумынский сепаратизм. Прибалты
завыделывались. Хохлы захорохорились. Грузины завыстебывались. Белорусы
забульбашили. Армяне закарабашили. Азиатское подбрюшье так и вообще
охренело. А Горбачев в сердцах после того случая разогнал "девятку", набрал
новых людей -- они-то его и сдали потом в Форосе. И распался великий
Советский Союз. А Толика -- этого в учебниках, разумеется, нет -- исключили
из партии и выперли с работы. Но об этом он не жалеет. Ему Советский Союз
жалко. Пьет он редко, но как следует. И когда наберется, плачет. Честное
слово, плачет и приговаривает: "Что я наделал! Что я наделал! " Вот ведь
как!.. Раскатистый вокзальный голос невнятно предупредил об отправлении.
-- Прямо сейчас придумали? -- спросил я.
-- Кто знает, кто знает! -- заулыбался Павел Николаевич, и на его щеках
появились ямочки. Он облупил с бутылки фольгу, открутил и снял с горлышка
проволочный намордничек -- пробка хлопнула и как бешеная запрыгала по купе,
отстукивая от стен. В этот миг поезд дернулся
-- и пенная розовая струя лишь со второй попытки и то не очень точно
накрыла стаканы.
-- За что? -- спросил Павел Николаевич.
-- Каждый за свое. Впотай... -- предложил я.
-- "Впотай"? Никогда не слышал, -- восхитился он. -- Отличное слово! Ты
молодец! Хочешь, я возьму тебя к себе на хорошие деньги? Делать ничего не
надо. Просто будешь раз в неделю заходить в мой кабинет и говорить одно
какоенибудь странное слово... Впотай! И все
-- больше ничего мне от тебя не надо. Ты понимаешь, люди, с которыми я
каждый день общаюсь, говорят совсем на другом языке. В этом языке всего
несколько слов, как у судьи на ринге. И все слова такие грубые и подлые! От
них я никогда не слышал "впотай! ". А мне это теперь очень нужно. Катька
тоже говорила иногда странные слова... Ну что ты молчишь?
-- А мы разве перешли на ты?
-- О гордый и неприступный повелитель слов! Писателишка хренов! Пьем на
брудершафт. Но -- впотай! Мы переплелись руками и, обливаясь "Донским
игристым", выпили -- вино было сладкое с чуть затхлым привкусом. Потом мы
поцеловались -- от моего попутчика повеяло дорогими запахами. Он взмолился:
-- Слушай, давай я тебе все-таки свои стихи прочту -- концептуальные!
-- Одно стихотворение! -- твердо предупредил я.
-- Заметано. Один концепт. Слушай:

То березка, то рябина,
То ольха, то бересклет,
То бывалая вагина,
То девический минет...

Ну как? Не хуже, чем у Егора Запоева?
-- Лучше. Гораздо лучше. Отечественная поэзия понесла тяжелую утрату!
-- Серьезно?
-- А то!
-- Знаешь, если бы я был голубым, я бы тебе сейчас отдался. Впотай...
Может, мне вообще к черту сменить ориентацию? Да, мне нравилась девушка в
белом, но теперь я люблю голубых...
-- Попробуй.
-- А чего пробовать! И так с утра до вечера употребляют во все емкости.
Ты думаешь, деньги иначе зарабатывают? Как в Белый дом приедешь -- так сразу
и начинается...
-- Впотай?
-- Какой там впотай -- внаглую! Скольким я мужикам дал. Они уже знают:
раз Шарман пришел -- значит, сейчас давать будет... Если они взяточники, то
кто тогда я? Давало?! Катька по сравнению со мной -- целка... А о чем я до
этого говорил?
-- О голубых.
-- Нет, до этого.
-- Кажется, о Майами.


14. В МАЙАМИ! В МАЙАМИ!

В Майами я полетел из-за Генки Аристова. Не слышал? Ну, привет!
Знаменитый летчик-космонавт, Герой России. Помнишь, когда Президент ему
звезду вручал -- он хлопнул Генку по плечу. И Генка тоже хлопнул. Так, что
всенародно избранный чуть не свалился. Тогда об этом все газеты писали.
Генка по жизни ничего не боится, кроме Галины Дорофеевны. А женился он, как
только буковку "к" на две лейтенантские звездочки сменил. Сразу после
училища. И ведь не на ком-нибудь женился, а на библиотекарше. Рослая,
ядреная, круглолицая, глаза, как у следователя, и коса толщиной с анаконду.
В нее были влюблены поголовно все курсанты и даже значительная часть
преподавателей. Но Галя была девушкой строгой и недоступной. На все
подрули-вания у нее был один ответ:
-- Товарищ курсант, не загибайте у книги страницы! И вообще, сходите
вымойте руки! А если ты думаешь, что к офицерам она относилась лучше, то
глубоко ошибаешься. С ними Галя вообще была сурова до деловитости:
-- Товарищ майор, руки уберите! И вообще, приберегите ваши
приставучести для жены. Отличник боевой и политической подготовки, гордость
и надежда училища Геннадий Аристов всегда приходил в читальный зал с
вымытыми руками, страниц не загибал и не жрал глазами проступавшие под
трикотажным обтягивающим платьем трапециевидные девичьи трусики. Он был
невозмутим и сдержан, ибо давно уже, лежа на узкой курсантской койке "под
вытершимся суконным одеялом, поклялся добиться двух вещей. Во-первых, стать
космонавтом. Во-вторых, однажды намотать-таки на руку эту косу-анаконду, и
чтобы потом измученная королевна книжной пыли уснула в его мускулистых
объятиях. И добился. Через загс, разумеется. С тех пор Галина Дорофеевна
больше не работала в библиотеке, да и вообще нигде не работала --
летчикам-испытателям, а тем более космонавтам при проклятых коммуняках
платили дай Бог каждому. Но тем не менее эта суровая библиотекарская складка
меж густыми бровями и строгий голос остались навсегда. Не знаю, кто уж там у
них по ночам что на руку наматывал, но бесстрашный испытатель, а
впоследствии космонавт Геннадий Аристов покрывался липким потом от одной
мысли, что сведения или даже намеки на его небезупречное поведение досквозят
до Галины Дорофеевны. Причем этот страх перед женой уживался в нем с чисто
физической неспособностью пропустить мимо хотя бы одну смазливую девицу.
Совершенно спокойно и безмятежно он чувствовал себя в жизни только один раз
-- во время стодвадцатидвухднев-ной космической вахты на борту станции
"Союз". По возвращении он долго лечился в санатории, ему был предписан
постельный режим, который отважному покорителю космоса помогали соблюдать
две хорошенькие медсестрички... Обычно Гена совершал супружескую измену со
скоростью спецназовца, заваливающего террориста, и в семь часов вечера уже
чинно ужинал в семейном кругу, опасливо ловя подозревающие взоры Галины
Дорофеевны. А чтобы отвести от себя наветы, он скупо жаловался на боли в
спине, покалеченной во время катапультирования, и говорил, что на очеред-1
ной диспансеризации врачи запретили ему любые нагрузки на поясницу и резкие
движения. Так бы оно и продолжалось, но на пятом десятке мужчинам уже
хочется большего. Им мало торопливого бомбометания с последующим
возвращением на базу. Им, предпен-сионным безумцам, хочется медового месяца
в обществе беззаботной, веселой, пахнущей юностью и морем девушки. И лежа
вечером в семейной кровати рядом с верным телом Галины Дорофеевны,
поглаживая ее привычные рельефы, Геннадий Сергеевич Аристов мечтал об иной
доле. Долю звали Оленькой. Причем так она сама себя называла: не Ольгой, не
Олей, а Оленькой. И была она ни много ни мало студенткой Академии
современного искусства имени Казимира Малевича, в чем, конечно, учитывая
профессию Галины Дорофеевны, можно было усмотреть определенную
преемственность. Оленька обладала такими длинными ногами, произраставшими из