Макс Поляновский
Судьба запасного гвардейца

 
Художник И. Кошкарев

НЕ ВОЕННАЯ, ОДНАКО ТАЙНА

   Когда после очередной поездки на фронт я вернулся в редакцию нашей походной армейской газеты и рассказал о случае, свидетелем которого мне довелось быть, товарищи мои ахнули от изумления.
   — Напиши про это в завтрашний номер, — сказали мне. — Такую статью с ходу напечатают.
   — Не могу, — возразил я. — Пришлось дать честное слово офицера, что насчет этого я не напишу ни строчки.
   Редактор газеты, старший батальонный комиссар по званию, узнав о моем рассказе, вызвал меня, спросил:
   — А вы не присочинили! Именно так оно и было?
   — Именно так, — ответил я.
   — Так почему же вы отказываетесь писать статью?
   — Не имею права.
   — Что за чушь! Это ведь не государственный секрет и не военная тайна.
   — Не военная, однако тайна. И она тоже охраняется законом, чтобы из-за чужой неосторожности смятение и горе не вошли потом в чью-то семью…
   — Ничего не понимаю. Какое смятение? Когда потом? Вы — сотрудник фронтовой газеты, вас направляли в командировку. Эта статья и будет вашим отчетом. В конце концов, я могу приказать вам написать ее, — сурово сказал редактор.
   — Не можете. Я дал честное слово гвардейца офицеру, с которым все это случилось. Вы приказываете мне нарушить честное слово?
   Редактор усмехнулся, покрутил головой.
   — Ну нет, такого приказа я бы себе никогда не позволил. Сначала объясните-ка все толком, и тогда мы, пожалуй, сделаем иначе…
   Усадив меня для более основательного разговора, и уже вовсе не командирским тоном, после всех моих объяснений, редактор стал уговаривать меня вновь поехать в часть, где остался тот, связавший меня честным словом офицер. Поехать, всеми силами добиться у него разрешения описать в газете все, что с ним произошло.
   — Убедите его, что это можно сделать очень деликатно, — говорил редактор. — Мы не назовем ни имени, ни звания, ни даже место или время самого события.
   — Есть, товарищ редактор, — ответил я по-военному кратко и, можно сказать, без передышки отправился обратно. А фразы будущего репортажа сами собой возникали в моей голове. В дорожной тряске, сидя рядом с шофером, я набрасывал текст. Записывал в блокнот, на бумаге то, что до сей поры хранил лишь в памяти. Текст в самом деле получался такой, где не было ни имен, ни званий — лишь описание взволновавшего меня и моих товарищей необыкновенного события.
   Встретившись вновь с офицером, я передал ему разговор мой с редактором, показал наброски предполагаемой заметки. Мы вместе перечитывали, дополняли, исправляли чуть ли не каждую фразу, и мой знакомый, убедившись, что конспирация, как говорится, полностью соблюдена, разрешил заметку напечатать. Он лишь попросил ничего больше не прибавлять к написанному.
   Немало читательских писем пришло в газету после опубликования заметки о благородном поступке «офицера Н.». Разные это были письма. Некоторые читатели не видели в самом случае ничего особенного: такое ли бывало в дни войны! Другие не верили, удивлялись, отчего не названа фамилия офицера, да еще порой обижались: если мол, хотели просто рассказать о человеческом благородстве, то примеров тому немало подлинных. Вот, к примеру, у нас… Но большинство читателей просили непременно рассказать, как же все сложилось дальше. Ответить на такие письма было всего труднее.
   Правда, спустя некоторое время, я случайно оказался в той же воинской части и, разумеется, воспользовался возможностью повидать старого моего знакомого. Беседа с ним дала мне возможность написать еще одну заметку, ответить на некоторые вопросы наших фронтовых читателей.
   …Давно окончилась война.
   Нынешним школьникам она представляется чуть ли не легендой, преданьем старины глубокой. Они знакомятся с войной, изучая историю. Но для нас, переживших войну, прошлое нередко оживает самым неожиданным образом.
   Вот и со мной, по прошествии тридцати с лишним лет, случилось такое, чего я не мог ни ожидать, ни предвидеть…

ПАКЕТ, ПОЛУЧЕННЫЙ СПУСТЯ ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА

   Необычный пакет прибыл однажды на мое имя из неведомого мне районного городка одной из отдаленных областей нашей страны.
   Не сразу сумел я понять, кто автор вложенного в пакет письма. Сначала на мой стол посыпались вырезки из фронтовой многотиражки, из журналов и газет, написанные мною более четверти века назад.
   Писатели нередко получают письма, бандероли, телеграммы от своих читателей или от героев своих невыдуманных произведений. Письма бывают добрые и сердитые. Случается, читатели шлют новые интересные и важные документы к написанным уже книгам. Бывает, задают нелегкие заковыристые вопросы.
   Самые разные письма доводилось получать и мне за долгие годы журналистской и писательской работы.
   Однако для того чтобы понять письмо Ивана Д. (фамилию он просил не называть), я должен был просмотреть заново свои давние заметки и очерки. И тогда стало ясно, кем это письмо написано.
   Вот его содержание:
   «В одном из ящиков стола моего отца, недавно скончавшегося из-за открывшейся внезапно раны (он получил ее во время войны), я нашел большой конверт с вырезками, которые посылаю Вам. В каждой статье и заметке речь идет об одном человеке — офицере Гасилове. Он нашел возле прифронтовой станции грудного младенца, и вы рассказывали читателям, как сложилась судьба найденыша. Возвращались к этому не один раз.
   Никогда этих Ваших материалов, хранившихся у моего отца, я не видел. Но фамилия Ваша запомнилась мне с детства. Ее упоминали в разговоре между собой мои отец и мать.
   Когда-то мы жили в Москве. В то время я был совсем маленьким, но помню, как однажды отец сказал мне: „Мы с тобой, Ванюшка, пойдем в гости к писателю, который пишет книжки для ребят. Если будешь послушным мальчиком, он подарит тебе самую интересную из своих книг“.
   Не помню теперь, сколько раз мы с отцом приходили к Вам. Запомнилось только, что я играл у Вас с маленькой девочкой, наверно, с Вашей дочерью. Принес от Вас домой Вашу книжку про путешествие, кажется, в Африку (книжка, к сожалению, не сохранилась, кто-то из ребят взял почитать, да так и не вернул). И еще припоминаю, как осматривал меня доктор, тоже Ваш гость. Его я запомнил почему-то лучше, чем Вас. Хорошо еще, что фамилия Ваша удержалась в моей памяти — ведь все это было так давно! А может, мне напомнили о ней эти вырезки, которые я Вам посылаю. Очень прошу Вас ответить на один вопрос.
   Вы писали, что Ваш давний знакомый — офицер Гасилов был заместителем командира по технической части в полку гвардейских минометов. Такую же должность занимал в годы войны мой покойный отец. У него было звание капитана, он числился зампотехом в полку „катюш“.
   Моя мать тоже была на фронте, хирургом фронтового госпиталя.
   Наверно, мама смогла бы ответить на вопросы, с которыми я к Вам обращаюсь, если бы она была с нами. Когда мне шел четырнадцатый год, мама подарила мне сестренку, но, к великому нашему с отцом горю, сама скончалась при родах…
   И вот теперь меня мучает мысль: может быть, зампотех Гасилов, подобравший на фронте под Сталинградом ребенка, и есть мой отец? А врач, которую вы называете Анной Тимофеевной, стала моей матерью?
   Напишите мне правду, откройте тайну, которую, быть может, скрывали от меня отец и мать. Поверьте, после этого я не стану меньше любить их, так же буду чтить память этих единственных самых родных и близких, самых дорогих мне людей.
   Ведь если я прав, если человек, названный Вами Гасиловым, и есть тот самый офицер, который в годы военного лихолетья даровал мне жизнь, вырвал меня у смерти, а жена его согрела меня материнской лаской, — разве могу я представить, что даже мысленно перестану называть их своими родителями?
   Есть у меня и еще одна примета. В одном из очерков о Гасилове написано, что сын его, Павлик, однажды, играя во дворе, напоролся на гвоздь и глубоко поранил колено. К счастью, его мама, Анна Тимофеевна, оказалась дома и сразу принялась лечить сына — промыла, перевязала рану.
   Но ведь со мной было точно так же! Помню, мама очень встревожилась, несколько раз делала мне перевязку, но шрам на коленке остался. А я, честное слово, даже гордился, что лечит меня настоящий фронтовой доктор. Как в госпитале. Даже ребятам похвастался: „Подумаешь, во время войны и не такое бывало!“ Стерплю, мол, не страшно.
   Если под вымышленной фамилией Гасилова Вы рассказываете о моем отце, то Вы знаете его по фронту и несколько раз встречались с ним в Москве. Возможно, Вам неизвестно, что Москву он покинул по собственному желанию. Его потянуло, как инженера-механика, к прежней, довоенной работе: к тракторам. Он рассказывал, что до того, как начали строить советские тракторы, ему довелось работать на полях Средней Азии с прибывшими туда заграничными машинами.
   Он решил вспомнить прежнюю, любимую свою специальность. Тракторами нашими он гордился так, будто сам их придумал, сам делал. И вот мы переехали сюда. До последних своих дней отец неустанно возился с тракторами, тут многие ремонтники — его ученики.
   Извините, пожалуйста, что письмо у меня такое сбивчивое. Еще раз прошу, напишите мне правду о моей судьбе. Никто, кроме Вас, не может дать ответ на этот вопрос, а я почему-то убежден, что писали Вы именно про нашу семью.
   А если Вам захочется узнать, как сложилась моя дальнейшая жизнь и кем я стал, — охотно Вам напишу. Всего Вам наилучшего!»
   Что можно было ответить на это письмо?
   Как я должен был ответить, если незнакомый адресат мой сам разгадал тайну, так долго скрываемую?
   Я решил собрать все свои очерки и заметки, написанные во время войны и после ее окончания, порыться в своих записных книжках, дополнить напечатанное тем, что я узнал позднее, и тем, что выясню и узнаю теперь.
   Так родилась невыдуманная повесть о судьбе ребенка, подобранного у разбитого вражескими бомбами эшелона.

ЧУДОМ ОСТАВШИЙСЯ В ЖИВЫХ

   В те дни, зимой 1942 года, редакция нашей армейской газеты находилась неподалеку от Сталинграда.
   Как-то под вечер нам позвонили по телефону из полевого госпиталя. Главный хирург просил приехать, побеседовать со сбитым фашистским асом, которому была оказана медицинская помощь. Хирург сказал, что, судя по документам, летчик этот награжден железным крестом — высокой наградой фашистского командования — за то, что сбрасывал бомбы на Париж, Лондон, Севастополь и другие города.
   — Любопытно, что он думает о войне теперь, — говорил врач госпиталя. — Вид у него весьма кислый… и не только из-за ранения. Он не представлял себя в роли побежденного.
   Так я, сотрудник газеты, отправился в очередную командировку, одну из самых необычных своих командировок.
   Отправился, никак не предполагая, что беседа со сбитым фашистским летчиком окажется самым неинтересным среди всего, что меня ожидало.
   Признания раненого были циничными и откровенно безжалостными. Человек, не щадивший ни города, ни селения, сеявший с неба смерть и ужас, был безжалостен и к самому себе, ничего не пытался скрыть или смягчить. А может быть, это просто хвастовство хищника? Или война проучила и его, и он понимал, что не имеет права ожидать пощады, а потому предпочитал искренность?
   Не знаю. Самые разные чувства боролись во мне, когда я слушал и записывал эти излияния убийцы, которому было безразлично, кого убивать.
   Но тут произошло событие, которое завладело вниманием всех находившихся в госпитале: и больных, и здоровых. Ради него задержался в командировке и я.
   Уже смеркалось, когда к госпиталю подъехала крытая грузовая автомашина, доставившая раненого офицера в сопровождении молоденькой медсестры. Она проследила, как раненого уложили на носилки, помогла получше устроить его в одной из палат и с тем же озабоченным выражением лица заторопилась обратно к грузовой машине. Вернулась она в госпиталь, бережно прижимая к груди сверток, напоминавший укутанного младенца. И в самом деле, когда медсестра откинула уголок одеяла, все увидели сморщенное личико грудного ребенка. Это было так непонятно, так неожиданно, здесь, буквально у переднего края, где с минуты на минуту можно было ожидать нового жаркого боя. Откуда взялся ребенок, когда из этих мест давно были вывезены все женщины и дети?
   — Не может быть! — воскликнул начальник госпиталя, военврач Захаров, увидев ребенка. — Нет, этого не может быть! Вы же доставили раненого? А где был ребенок?
   — Спал у водителя на коленях, — тихо ответила медсестра, будто опасалась говорить слишком громко, чтобы не разбудить малыша.
   — Шофер в роли няньки? Ничего не понимаю. Впрочем, ладно, потом разберемся. Офицера давайте в операционную, а ребенка… ну, куда-нибудь, где потеплее…
   Появление младенца несказанно поразило всех в полевом госпитале.
   Дыхание мирной жизни, семейного тепла принес ребенок в эти суровые стены. Вот он слабо пискнул, заплакал… внезапно умолк, причмокнул… Люди теснились в комнате, в дверях, с трепетным вниманием вслушивались в каждый звук. Тяжелораненые, те, кто не мог встать, просили, чтобы крошку принесли к ним в палату, и молоденькая медсестра, совсем почти девочка, матерински умело и ловко перепеленав ребенка, ходила с ним по госпиталю, и раненые молча приподнимались, а лица у них были такие, точно на их глазах совершалось чудо.
   Маленькое существо требовательно пыталось высвободиться из пеленок, смешно хватало скрюченными кулачками воздух, сучило тонкими ножками, широко улыбалось, а то вдруг закатывалось криком, если медсестре удавалось вновь его запеленать. И люди разглядывали младенца с удивлением, нежностью…
   По пятам за медсестрой — а к ней и без того уже присоединились и врачи, и сестры, и санитарки — неторопливо шагал, накинув белый халат на плечи, шофер грузовой машины, на которой были доставлены в госпиталь раненый офицер и ребенок.
   Как я потом узнал, звали фронтового шофера Василием Васильевичем. Фамилия его была Васьков, но в полку его называли просто Васек. Наверно, и оттого, что был он совсем еще молод, да и само это ласковое прозвище удивительно подходило добродушному парню.
   Шофер задержался, чтобы по просьбе командира своего полка узнать, как будет чувствовать себя раненый офицер. Но в эти минуты он в самом деле был похож на встревоженную няньку, у которой отняли малыша.
   К Васькову я и обратился с просьбой рассказать, какими судьбами младенец оказался на передовой линии фронта, откуда привезли его в госпиталь. Шофер охотно откликнулся на мою просьбу, и это позволило мне записать во всех подробностях начало необычной истории, которая произошла глубокой осенью 1942 года.
   А вот продолжить после этого прерванный разговор с фашистским летчиком я не смог…
   Думаю, читатель поймет меня, если вместе со мной перелистает странички моего фронтового блокнота.

РАССКАЗ ШОФЕРА ВАСЬКОВА

   Он попытался начать рассказ свой в несколько шутливой манере, какая, должно быть, была ему свойственна.
   — Значит, хотите узнать, как попал к нам, в полк гвардейских минометов, этот гражданин грудного возраста?
   Сказал и умолк. Ладонью потер горло, будто прогоняя внезапную судорогу.
   — Знаете что… сперва я вам расскажу про своего начальника, это ведь мы его сейчас раненого привезли. Про инженер-капитана Юрия Петровича Гасилова. Он у нас заместитель командира по технической части, короче зампотех.
   Несколько дней назад поехали мы с ним за запасными частями на фронтовую базу. Ну, получили там все, что положено, и едем обратно в свой полк. День тогда вообще был хмурый, а тут дело к вечеру, да еще грунтовую дорогу размыло — еле-еле ползет машина. А зампотех наш, он такой, осторожный…
   Шофер снова, как от неожиданного удара, прервал рассказ, болезненно поморщился. Я чувствовал, что он не может, не в силах перейти к самому главному, но не торопил его.
   — Мы как запасные части забрали, он мне сразу: «Теперь домой, Васек!» Всегда полк домом называет. Нам сперва чудно казалось, а потом вроде и сами привыкли. И верно, при солдатской жизни какой же еще дом искать? А он у нас примерно с полгода, наш зампотех.
   И шофер стал рассказывать о том, как однажды командиру полка гвардейских минометов полковнику Колчанову доложили, что его спрашивает какой-то штатский. «Что такое? Кто пропустил его в расположение полка?» возмутился Колчанов, однако приказал привести к нему неведомого штатского. В полутемную землянку, освещенную крохотной электрической лампочкой, вошел, согнувшись чуть ли не вдвое, высоченный человек в кепке, теплой куртке, с шеей, обмотанной длинным шерстяным шарфом. «Гасилов! — закричал полковник так, что крик его услышали даже в соседних землянках. — Вы ли это? Какими судьбами вас сюда занесло?»
   А Гасилов спокойно размотал шарф, снял кепку. Выпрямившись, он упирался макушкой в потолок землянки. «Узнали, Иван Афанасьевич? — спросил он. — Я к вам не случайно попал, три месяца этого добивался и добился все-таки. Узнал, наконец, где ваше хозяйство находится, вот и назначили меня к вам. В общем, вырвался, доказал, что специальность моя на фронте нужна не меньше, чем в тылу…»
   Васьков рассказывал с такими подробностями, будто сам был свидетелем встречи двух друзей. Потом я понял, что, должно быть, зампотех во время какой-нибудь из поездок рассказывал ему об этой встрече.
   — Он ведь у нас удивительный, наш зампотех, — продолжал Васьков. Ему двухпудовую гирю поднять, подбросить ничего не стоит. Говорит: «Легкая разминочка». И осторожный он… Да… Значит, едем мы с запасными частями. До Котлубани четыре-пять километров. Едем этой дорогой, а по обочинам разбитые вагоны лежат, с рельсов сброшенные, кругом покореженные. И тут увидели мы из окна кабины такую страшную картину, что я хотел проскочить, не оглядываясь. Но Юрий Петрович велел остановить машину.
   Многое довелось нам за полтора года увидеть на фронтовых дорогах. Сожженные деревни, виселицы, разбитые эшелоны, трупы изуродованные, но это… Поверите, и рассказывать не могу, и позабыть не могу тоже. Остановил я машину. Гасилов выскочил — и к вагонам, а у меня ноги не идут. Лежат там теплушки, разбитые бомбами, прямым попаданием. Там, куда бомбы попали, кровавое месиво, а подальше — трупы. Одни только дети и женщины. Как видно, эшелон этот увозил детей в тыл.
   Вылез я через силу, подошел к Юрию Петровичу. Его прямо согнуло всего, ростом сразу ниже стал, а лицо совсем серое. Постоял он молча, потом шапку снял, провел рукой по голове раз, другой, точно тяжесть какую пытался сбросить, и заговорил. «Проклятущие! Ведь не могли они не видеть опознавательных знаков, вон — красный крест на крышах вагонов. И все-таки сбросили бомбы. На детишек… Никого не щадят. И случилось это не так давно, когда мы с тобой на базе были. До нас тут, видно, побывали аварийные и санитарные части, подобрали раненых, кто жив остался…» И вдруг Юрий Петрович замолчал, прислушиваться стал. У меня спрашивает: «Васек, ты ничего не слышишь?» — «Не, — говорю ему. — Ничего не слышу», а про себя думаю: «Сил нет, уехать бы отсюда». Но он — ни в какую, на своем стоит: «Да ты прислушайся, Васек. Ну как, слышишь?» Подошли мы еще ближе. Детишки, те, кого взрывной волной убило, лежат, будто спят: ручонки раскинули и личики чистые, а глаза открытые, остекленели уже. И такой от этого ужас берет, что никакими словами не передашь. А тут ровно кто вздохнул поблизости, я едва на ногах устоял. Нет же ведь никого живого, некому вздыхать, ехать надо или сам тут упадешь рядом с ними. Вдруг снова… Кричу ему прямо в ухо: «Слышал, товарищ зампотех! Ей-богу, слышал!» Тогда Гасилов стал поднимать мертвых этих детишек одного за одним, пока не наткнулся на тугой сверток. Младенец! Спеленатый, в одеяльце завернутый. Гасилов его схватил, поднял — он сперва закашлялся, глотнул холодного воздуха, потом заревел. Живой!
   Поехали мы не сразу: а вдруг еще кто жив остался? В одну сторону прошли, в другую — никого. Забрали мы с собой младенца, зампотех развернул его на клеенчатом сиденье в кабине. «Мужчина! — говорит. — Как думаешь, Васек, сколько ему? Месяцев семь-восемь? Больше?» А я в этом деле ни бум-бум. По мне, что два года, что пять месяцев — не разбираюсь, не имел с ними дела, с маленькими-то. Потом зампотех стал мне всякие поручения давать — мол, ведро сполосни, теплой воды принеси из радиатора, да еще достань из сумки индивидуальный пакет, мыло, полотенце. Флягу со спиртом тоже велел прихватить. У найденыша нашего все «обмундирование» — и одеялко, и простынка — в грязи вымокло и промерзло насквозь. Гасилов закрылся в кабине, согнулся в три погибели, намочил клок ваты спиртом с теплой водой и давай малютку обтирать. У того тельце даже порозовело, через стекло видно. Гасилов снял шинель и безрукавку, укутал малыша. Сам на холод выскочил, гляжу, дальше раздевается: рубашку снял, разорвал пеленка получилась. Он опять в кабину залез, стал малыша пеленать. Завернул его сперва в рубашку, после в гимнастерку, в безрукавку меховую. На себя только шинель накинул, и поехали мы с ним дальше. Едем, а он и говорит: «Плохие мы с тобой родители, Васек! Ведь дитя покормить надо. Слышишь, стонет? Промерз совсем, ослаб, а свое требует. Чем кормить будем?» Ну, я к нему только вещевой мешок подвинул. Там тушенка свиная, колбаса копченая, опять же сало, хлеб. Еще спирт чистый. А вот молока никакого, даже сгущенного.
   Расстроился наш зампотех. И вдруг гляжу: отрезал он полоску марли, завернул в нее дольку шоколада, а шоколад, надо сказать, выдали нам хороший, свежий. Вот он и дает эту самодельную соску младенцу. Тот сперва все выталкивал, кашляет, давится, но, видно, разобрал вкус, зачмокал. Гасилов на руках его держит, радуется. Никогда я нашего зампотеха таким не видел. Может, вы по разговору заметили: любим мы его, а я так прямо особенно привык. Но никогда не думал я, что может он быть таким… Нежным, что ли, тихим. То гири двухпудовые подбрасывал, а здесь руки у него оказались будто материнские, так он ловко на ходу и помыл младенца, и завернул, и покормил…
   Ехали мы в полной темноте. Я спросил: «В Котлубани остановимся, товарищ инженер-капитан?» Он удивился: «Это к чему же? Нам надо в полк спешить». — «Так ведь пассажира нашего куда-то определить надо. Есть у меня там знакомая, добрейшей души старушка. Потому и осталась, не эвакуировалась, что, может, помощь какая от нее понадобится. Всем, кому трудно, она как мать родная. Может быть, возьмет ребеночка? Не в полк же его везти…» — «Твоя правда, — говорит Гасилов. — Делай остановку в Котлубани. Попробуем пристроить мальца».
   Как всякий фронтовой шофер, я заранее облюбовал на этой станции место и для ночлега, и чтоб машину можно было заправить, а тут, на счастье, такая женщина оказалась славная. Хоть она и в матери мне годилась, я ее «кумой» называл ради уважения. Скажешь так, она и повеселеет сразу, на шутку шуткой отвечает.
   Вот к ней мы поначалу и приехали…

НОЧЬ В КОТЛУБАНИ

   Рассказ шофера Васькова я привел почти дословно, перечитав записи в своем пожелтевшем от времени журналистском блокноте.
   О последующих событиях мне рассказывали поочередно и Васьков, и Гасилов, поэтому все, что произошло позже в Котлубани, встает в памяти зримой и достоверной картиной…
   Нагруженный доверху фронтовой грузовик, разрисованный для маскировки грязнобелыми и зелеными пятнами и полосами, остановился у небольшого домика при железной дороге. Васек выпрыгнул из кабины, постучал в раму затянутого черной шторой окна и крикнул:
   — Анна Евграфовна, кума, отчиняйте. То я, Васек!
   На мгновение тусклая полоса света прорезала ночной мрак — это Анна Евграфовна приоткрыла дверь, чтобы впустить нежданных гостей.
   Как же удивилась она, увидев на руках у офицера грудного ребенка. Кому как не ей, старой потомственной железнодорожнице, было знать, что всех детей давно вывезли в глубокий тыл. Но знала она и другое: на войне чего только не случается. Потому, не задавая лишних вопросов, она приняла ребенка из рук Гасилова, начала растапливать плиту. С Васьком она разговаривала попросту, как с человеком давно знакомым, обращалась к нему на «ты», как старшая к младшему. Скомандовала:
   — А ну, поставь воду на плиту.
   Едва шофер успел поставить ведро на огонь, хозяйка приказала ему принести корыто, висевшее в сенях на крюке.
   Ловко и умело прижимая к себе ребенка, женщина подошла к пузатому старомодному комоду, выдвинула один из ящиков и, даже не заглянув в него, достала на ощупь чистенькое детское фланелевое одеяло, распашонки, чулочки.
   — Это дочерино, — пояснила она. — На фронте сейчас дочка моя, медсестра она. И муж на фронте.
   Через несколько минут Анна Евграфовна, пододвинув корыто поближе к накалившейся плите, ласково, по-матерински приговаривая над малышом, который таращил на нее круглые глазенки, стала его мыть. Васьков стоял рядом, поливал ребенка теплой водой из большого кувшина.
   Гасилов крупными шагами ходил по комнате. Он так и остался в шинели, надетой прямо на голое тело: постеснялся снимать ее при женщине. Анна Евграфовна бросила взгляд на него, на разорванную рубашку и гимнастерку, что лежали на стуле, и, конечно, обо всем догадалась. Вымыла ребенка, завернула в большое пушистое полотенце и вновь подошла к комоду. Теперь она вынула из нижнего ящика тщательно сложенную вышитую украинскую сорочку.